Поэзия конца империи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Поэзия конца империи

Насколько автобиографична эта книга? Для критика все его статьи — попытка составления своей духовной био­графии, о чем и о ком бы он ни писал. Тем более что я сам, воссоздавая творческий портрет своего героя, всегда щедро использую его биографию — нельзя до конца понять писа­теля, его творчество, не зная его судьбу.

Скажем, для меня было важно, разбираясь в путаной судьбе Глеба Горбовского, знать о его детских скитаниях и бродяжничестве, важно было знать о детдомовстве Нико­лая Рубцова, о большой трагедии несостоявшейся любви у Иосифа Бродского...

Размышляя о моих имперских героях, я часто сравнивал их творческое и житейское поведение со своим, через себя хотел понять и других, ибо человек часто стоит в жизни перед схожими поворотами и при всей своей уни­кальности никогда не выходит ни из мира своей эпохи, ни из своей среды, ни из своего национального и граж­данского менталитета, потому и понятен, и близок людям своими стихами и поэмами, своими метаниями и траге­диями.

Автобиографичность этой книги еще и в том, что боль­шинство из своих незаурядных героев я хорошо знал и знаю и впечатлениями от наших встреч открыто делюсь со своими читателями. Десятилетиями я самым тесным обра­зом общался с Юрием Кузнецовым и Татьяной Глушковой, Николаем Тряпкиным и Станиславом Куняевым, Эдуардом Лимоновым и Глебом Горбовским. Я был знаком с Иосифом Бродским и Леонидом Губановым, Борисом Примеровым и Анатолием Передреевым, Борисом Рыжим и Игорем Тальковым, знаю Юнну Мориц, Олега Чухонцева и Ольгу Фокину. Многие из них определяли какие-то важные вехи в моей жизни. И потому очерки о них — это и очерки обо мне самом.

И самое важное: я сам себя ощущаю свидетелем конца великой империи, крушения советской цивилизации, и в этом плане я и мои герои — участники одного и того же ве­ликого действа, кто бы из них к какому литературному ла­герю ни принадлежал. Эпоха у нас была одна. И это в са­мом деле была великая эпоха...

Думаю, уже смело можно говорить о великой поэзии конца великой империи. Смело можно сравнивать поэти­ческое начало XX века и его поэтический финал. Ни под­бором имен, ни трагизмом, ни разнообразием стилисти­ческих манер и мировоззренческих направлений — ничем конец XX века не уступает его знаменитому началу. Там были Александр Блок и Сергей Есенин, здесь, в заверше­нии столетия, — Юрий Кузнецов и Николай Рубцов. Там — Анна Ахматова и Марина Цветаева, здесь — Татья­на Глушкова и Белла Ахмадулина. Там — Борис Пастер­нак и Осип Мандельштам, здесь — Иосиф Бродский и Юнна Мориц... Эти ряды сопоставлений можно продол­жать и продолжать. Николай Клюев и Николай Тряпкин, Велимир Хлебников и Леонид Губанов, Николай Гумилёв и Владимир Соколов... Дети 1937 года, дети войны стали, пожалуй, последним великим поколением русской по­эзии. А потом — разрыв, который продолжается уже лет тридцать, когда прорываются лишь одиночки, как, на­пример, Леонид Губанов или Борис Рыжий, так и не став­шие поколением. Впрочем, то же и в прозе: вслед за «по­колением сорокалетних», за «московской школой» семи­десятых — восьмидесятых годов уже более двадцати лет — зияющая пустота. Ни на левом, ни на правом фланге не возникло ничего серьезного, равного Владимиру Маканину или Александру Проханову, Владимиру Личутину или Анатолию Киму, Валентину Распутину или Андрею Битову....

Уверен, кто-то добавит в поэтическом ряду Юрия Кублановского, кто-то — Светлану Сырневу. Я не отрицаю, есть отдельные имена, но нет нового прорыва, нового по­этического состояния. Постимперский поэтический кри­зис явно затянулся.

Когда я пишу о последнем поэтическом поколении со­ветского имперского периода, я беру в основном поколе­ние 1934—1941 годов, идущее вослед за «шестидесятника­ми», а то и параллельно с ними, но резко отказавшееся от их эстрадных принципов, от их неоленинской концепции оттепельного мира. Эти поэты тоже совершенно разные. Мне скажут: что может быть общего у «ленинградского кружка», формировавшегося вокруг Иосифа Бродского и Евгения Рейна, и московских поэтов, отнесенных к «тихой лирике», — Станислава Куняева, Анатолия Передреева, Владимира Соколова? Отвечу: одна империя, один ее гру­стный финал, одна принадлежность к классической рус­ской культуре. Но к последнему имперскому поколению, к свидетелям и соучастникам ее последних шагов я с неиз­бежностью добавляю и Николая Тряпкина, и Юлию Дру­нину — поэтов, казалось бы, совсем другого времени, и тем не менее ставших поэтическими знаками роковых де­вяностых годов. Добавляю я и рано погибшего, совсем мо­лодого Бориса Рыжего. Его судьба осталась вместе с судьбой старших собратьев. Отказавшись от филологических, лингвистических поисков своих сверстников и друзей, он ринулся в поэзию чисто по-русски и сгорел, как яркая ба­бочка...

Независимо от возраста, места проживания и нацио­нальности все эти поэты последнего рубежа империи по-русски жили, по-русски сжигали себя дотла в поэтическом огне, по-русски предъявляли максималистские требования и к себе, и к эпохе, и к поэзии.

Геннадий Русаков писал:

Прощай, империя. Я выучусь стареть,

Мне хватит кривизны московского ампира.

Но как же я любил твоих оркестров медь!

Как называл тебя: «Моя шестая мира...»

(«II. Последней прелестью прекрасная страна...», 2000)

Про ту же самую империю рассуждает и Иосиф Брод­ский, мол: «...Если выпало в империи родиться, / лучше жить в глухой провинции у моря...» Впрочем, и без импер­ской семантики в поэзии почти всех ведущих поэтов этого поколения разбросаны щедро ее приметы, даже в перечне городов, легко, по-свойски упоминаемых как место дейст­вия, мы находим и Ригу, и Сухуми, и Ташкент, и Кокте­бель... Где-то в подкорке до сих пор продолжает жить та имперская вселенная.

Когда Белла Ахмадулина писала «В Махинджаури близ Батуми / Она стояла на песке...», вряд ли поэтесса относи­ла это стихотворение к циклу зарубежных стихов.

А разве не имперская вселенная заставляла поэтов тянуть­ся к величию замыслов? Это величие поэтического замысла проявляется и у Николая Рубцова, и у Юрия Кузнецова, и у многих других в равной мере. Такой видится имперская Русь конца XX века русскому дервишу Тимуру Зульфикарову:

Странник Иисус Христос ушел с Запада...

Не бродит Он по дорогам и градам Европы сытой...

Только по нынешней разоренной, обделенной

Руси нынче бродит Он.

Тут в дальней деревне забытой, уже

безымянной можно Живого встретить Его

на сладчайшей дороге-тропке глухой уже святой...

Тут Он еще не покинул землю...

Тут еще живая творится жизнь Его

и странствия Его и Гефсиманский сад и Голгофа

Его, и Крест Его.

На Западе Он ушел с земли и потому там

ждут Второго Пришествия Его.

А на Руси еще бродит Он Живой.

Если хочешь встретить Живого земного

путника Христа — иди на Русь...

(«Русский Иисус Христос», 1990)

Впрочем, о России и ее великой и трагической судьбе размышляют практически все поэты. И размышления эти с неизбежностью уводят к легендам и мифам рухнувшей на наших глазах советской цивилизации.

Мифические видения поэтов будто возвращают нас в героический период нашей истории, в наши сказания и ле­генды, откуда и берет начало русская поэзия.

Взбегу на холм

и упаду

в траву,

И древностью повеет вдруг из дола!

И вдруг картины грозного раздора

Я в этот миг увижу наяву.

Пустынный свет на звездных берегах

И вереницы птиц твоих, Россия,

Затмит на миг

В крови и в жемчугах

Тупой башмак скуластого Батыя...

Россия, Русь — куда я ни взгляну...

За все твои страдания и битвы

Люблю твою, Россия, старину,

Твои леса, погосты и молитвы...

(Н. Рубцов. «Видения на холме»[1], 1962)

Это поэтическое поколение на наших глазах само ста­новится поэтическим мифом. И хотя живы еще, слава Бо­гу, многие из его заметных лидеров, те же Глеб Горбовский, Станислав Куняев, те же Белла Ахмадулина, Ольга Фоки­на, но, на мой взгляд, со смертью Юрия Кузнецова в фев­рале 2004 года поэтический XX век в России закончился.

Через дом прошла разрыв-дорога,

Купол неба треснул до земли.

На распутье я не вижу Бога.

Славу или пыль метет вдали?

Что хочу от сущего пространства?

Что стою среди его теснин?

Все равно на свете не остаться.

Я пришел и ухожу — один...

(Ю. Кузнецов. «Распутье», 1977)

Тут и мистика, и одухотворенность, и тревога — то, что сопутствует поэзии трагических титанов, каким, несомненно, был Юрий Кузнецов. Будучи имперскими поэта­ми, они с неизбежностью принадлежали мировой культуре, даже если мировая культура до сих пор не догадывается об этом. Как писал тот же Кузнецов: «И чужие священные камни Кроме нас не оценит никто...». Французская по­эзия Верлена, Бодлера и Рембо пленила не только Леонида Губанова, но и Николая Рубцова, и Глеба Горбовского... Приметы тоски по мировой культуре легко отыскиваются в строках любого из ведущих поэтов поколения.

Однако при этом безграничная, бескорыстная любовь и тяга к своей стране, к русскому народу, к русской державе. Тоска по России. Здесь уместно вспомнить и «Народ» Ио­сифа Бродского, и кимрские стихи Беллы Ахмадулиной, и посвящения Павловскому Посаду Олега Чухонцева. Много самого сокровенного о России написали поэты, условно причисленные к «тихой лирике». Трудно даже кого-то из них выделить. Владимир Соколов, Анатолий Передреев, Алексей Прасолов, Николай Рубцов...

Но интуитивно поэты предчувствовали скорую трагедию своей Империи. Лирическая тревога чувствуется во многих известных стихотворениях второй половины XX века:

Россия, Русь! Храни себя, храни!

Смотри, опять в леса твои и долы

Со всех сторон нагрянули они,

Иных времен татары и монголы...

(Н. Рубцов. «Видения на холме», 1962)

Естественно, мой выбор имен в этом сборнике ограни­чен и объемом, и художественным пристрастием, и, не скрываю, личными знакомствами. Большинство из этих поэтов я хорошо знал и знаю, у кого-то учился, с кем-то ча­стенько спорил, но лучшие их стихи оседали уже навсегда в моей памяти. Как мне забыть, к примеру, стихи Татьяны Глушковой, когда она мне первому их читала перед публи­кацией в газете «День» в октябре 1993 года:

Все так же своды безмятежно-сини.

Сентябрь. Креста Господня торжество.

Но был весь мир провинцией России,

теперь она — провинция его...

(«Воздвиженье», 1993)

Татьяна Глушкова в те трагические дни и месяцы 1993 года написала, пожалуй, лучший свой поэтический цикл «Всю смерть поправ...», став уже навсегда поэтическим свидетелем кровавого расстрела Дома Советов. И это было ее прощание с Империей:

Когда не стало Родины моей,

в ворота ада я тогда стучала:

возьми меня!.. А только бы восстала

страна моя из немощи своей.

(«Час Беловежья», 1992)

Может быть, Бог и услышал?!

Трагическим ощущением конца великой державы пол­ны последние стихи Николая Тряпкина и Бориса Примерова, Юлии Друниной и Владимира Соколова. Русская культура будет навсегда благодарна этому поэтическому поколению. Они сохранили в своей поэзии не только па­мять об исчезнувшей державе, но и волшебство русского языка, сокровенную глубину русской речи, которую не подменить никакими стихотворными формулами постмо­дернистов:

Я все еще живу, храня

звучанье чистой русской речи,

и на прощанье у меня

назначены с грядущим встречи...

(И. Шкляревский. «Я все еще живу, храня...»)

Настоящая поэзия — это всегда продолжение жизни родного языка, это форма существования и развития язы­ка. В те периоды истории, когда нет сильной националь­ной поэзии, язык народа начинает мельчать, тому при­мер — нынешнее время. Думаю, когда Россия дождется своего Светлого дня — воскресения из руин, первыми это заметят и отразят поэты. И прежде всего это скажется на языке, который вновь расширит сферы своего влияния.

Поэты и отметят существование нового мира, новой жиз­ни. Очевидно, эти новые поэты и станут новым поколе­нием.

В такие переломные моменты истории поколение оп­ределяется не возрастными рамками. Скажем, состав уча­стников этого сборника явно не вмещается в возрастное измерение поэтического поколения. От Николая Тряпкина до Бориса Рыжего — ничего себе поколение! Но с точки зрения истории именно это поколение в таком виде отра­зило кризис, а затем и смерть одной из величайших циви­лизаций — советской цивилизации. О трагедии рухнувшей страны говорят и строки Тряпкина:

Не жалею, друзья, что пора умирать,

А жалею, друзья, что не в силах карать,

Что в дому у меня столько разных свиней,

А в руках у меня ни дубья, ни камней.

Дорогая Отчизна! Бесценная мать!

Не боюсь умереть. Мне пора умирать.

Только пусть не убьет стариковская ржа,

А дозволь умереть от свинца и ножа...

(«Не жалею, друзья...», 1993)

Но эту же трагедию передают последние стихи Юнны Мориц и Татьяны Глушковой (неожиданно сблизились в восприятии, а вернее, в своем неприятии жестокого време­ни две киевлянки, две поэтических соперницы), об этом же пишет в своем стихотворении «Баня Белова» Анатолий Передреев. И разве не об этом печальные строчки Владимира Соколова:

Я устал от двадцатого века,

От его окровавленных рек.

И не надо мне прав человека,

Я давно уже не человек.

(«Я устал от двадцатого века...», 1988)

И, казалось бы, поэт совсем другого поколения, фрон­товик Юлия Друнина в конце своей жизни становится участницей еще одной войны за Россию... и гибнет со сло­вами:

Ухожу, нету сил.

Лишь издали

(Все ж крещеная!)

Помолюсь

За таких вот, как вы, —

За избранных

Удержать над обрывом Русь.

Но боюсь, что и вы бессильны.

Потому выбираю смерть.

Как летит под откос Россия,

Не могу, не хочу смотреть!

(«Судный час...», 1991)

По сути, ее трагическую гибель позорно замолчали, так же как и гибель Бориса Примерова, Вячеслава Кон­дратьева. Это все — последние солдаты империи. Пре­красные лирики, мятежники духа, мечтатели русского Рая. Интересно, что ни шестидесятники, до сих пор обильно печатающиеся, ни постмодернисты девяностых ничего не написали в защиту и оправдание либеральных разрушителей Родины. Если в реальной жизни России па­триоты и защитники отечества были отброшены на обо­чину, то в русской литературе, а особенно в поэзии, конец XX века, конец имперского периода по-настоящему за­фиксирован, достойно описан имперскими поэтами, ко­торые и ушли один за другим вослед за своей потонувшей Атлантидой. А те, что живы, и сегодня продолжают свою высокую битву за Россию. Из песенной России я выбрал Владимира Высоцкого и Игоря Талькова. Не будем срав­нивать их поэтические тексты, обратим внимание на то, как Игорь Тальков, по сути, продолжил трагическую гражданственную лирику Владимира Высоцкого, пре­дельно заострив ее, насытив русской национальной тема­тикой.

На мой взгляд, настоящее потрясение перенесла от по­тери своей былой родины такая, казалось бы, чисто лири­ческая и сентиментальная поэтесса, как Новелла Матвее­ва. И пусть от нее отвернулись былые друзья-либералы, она не могла не сказать о их подлости, не могла промол­чать...

...Какое странное море! —

Ни белое, ни голубое...

Такое впечатленье,

Что Севастополь сдан без боя.

Неужто лиходеи

От праведной кары закляты?

Такое впечатленье,

Что крепости — подлостью взяты!

(«Какое странное море...», 2004)

Именно они, последние имперские поэты, оставили будущему как завещание свою высокую культуру русского слова, высокую значимость поэтического слова. Поэзия для них — это судьба, и не только их личная судьба, но и судьба России.

2004

* * *