ТИМУР ЗУЛЬФИКАРОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТИМУР ЗУЛЬФИКАРОВ

Кликуша

Я умру вместе с русской последней деревней

Когда в очи и в душу полезет победный бурьян

И когда над забытою Русью в траве продираясь последней

Лебединый последний навеки взойдет просквозит караван

Я умру вместе с русской последней деревней

Вместе с русским последним опойцей пропойцей

Сильвестром попом

Вместе с русской последней вдовой заревницей бездонной

солдаткой Лукерьей

Что покорно полвека с войны дожидалась убитых сынков

Я умру распадусь вместе с русской последней трухлявой

орловской избою

Вместе с церквью последней в которой лишь мышь да зола

Вместе с нашим льновласым кудрявым пианым раздольным

Христом что приколот прибит пригвожден притеснен

ко кресту ко березовому

И Его — Одного на Руси неповинного — некому снять

спеленать обласкать

Я умру вместе с русской последней блаженной деревней

Я обдамся упьюсь из колодца последнего дремной

прогорклой невольной забытой

Сиротской водой

Русь!.. Слеза ты моя!.. Да была ль ты?.. Была ли твоя

золотая деревня?

Или был только шелест сентябрьских твоих златотканых

златопарчовых злато-

Хладных златосеребряных златодымчатых златотягучих

златозадумчивых рощ?..[4]

Дарящий улыбку посреди больной Имперьи

Тимур Касимович Зулъфикаров родился 17 августа 1936 года в Таджикистане, в городе Душанбе. Отец был расстре­лян в 1937 году. Мать — русский ученый-востоковед, автор известнейших в Таджикистане словарей и учебников.

Как пишет он сам: «Мой отец — таджик, мать — рус­ская. И потому две культуры, две религии особенно притяги­вают, волнуют, томят меня: Азия и Русь...»

Детство провел в Таджикистане, учился в русской школе в Душанбе. Затем переехал с матерью в Ленинград. Начинал учиться на филологическом факультете Ленинградского госу­дарственного университета, но вскоре ушел из него и посту­пил в Литературный институт имени А. М. Горького, кото­рый окончил в 1961 году. Долгие годы был лишен возможности публикации своих оригинальных стихов и песнопений, орна­ментальной прозы. Вынужден был работать сценаристом на Таджикской киностудии. Автор многих сценариев, среди них и фильм «Черная курица» по сказке Погорельского, получив­ший немало призов и в России, и за рубежом.

Редко публикуясь в московских журналах «Октябрь», «Дружба народов», «Знамя», Тимур Зулъфикаров лишь в 1980 году увидел свою первую книгу «Поэмы странствий», вышед­шую в «Молодой гвардии». До перестройки вышли еще две его книги: в издательстве «Известия» — «Мудрецы, цари, по­эты» (1983), в «Советском писателе» — «Таттабубу» (1984). Его определили в нишу ориентальной литературы, хотя он всегда был тонким знатоком русского языка, русской истории и создал свой пленительный стиль, используя знание древне­русской и библейской литературы.

К перестройке отнесся скептически, начав регулярно пуб­ликовать свои публицистические работы в газетах «Завтра» и «День литературы».

Живет в Москве. Женат. Лауреат нескольких междуна­родных премий.

Прежде, чем поймешь смысл песнопений и молитв Ти­мура Зульфикарова, — услышишь его чарующие звуки, увидишь набегающие, как волны друг на друга, повторяю­щиеся, дополняющие друг друга строки. В уединении, в дачной тишине я долго вчитывался в них и едва ли не фи­зически ощутил ритмы его поэтической речи, пышное вос­точное цветение метафор и сравнений, и статья моя о Ти­муре Зульфикарове сложилась почти в его стилистике. Та­ков магнетизм поэта. До смысла его поэзии доходит не каждый даже из его поклонников. Впрочем, свой смысл есть и в звуке, и в звуковом повторе, и в словесных круже­вах его строчек.

Так дико так пустынно люто одиноко сонно так печально дремно

Так пахнет горьким дымным палым листом

Так пахнет голым беззащитным березовым стволом

Так пахнет тайным одичалым гибельным кочующим волком...

О, Богородица!...

Скорей покрой златую Русь своим покровом снежным святым платом

омофором

Чтоб стало на Руси светло

Чтоб стало на душе тепло...

(«Так дико так пустынно...»)

Он сам, как кочующий монах, переполнен древними забытыми обрывками молитв, старается восстановить дряхлые прошлые тексты, чтобы спасти будущее людей, чтобы возрадоваться вместе с ними и с ними же вместе по­гибать, уходить в мир иной, оставляя для будущего не про­клятья злобных от несчастий людей, а почти исчезающую улыбку от слов радости и надежды. Но в том же ритме слов и звуков, теми же протяженными метафорами он сегодня пишет и о самой жгучей современности, о гражданской войне в Таджикистане, о расстреле Дома Советов в 1993 го­ду, о разрухе и развале его родной величественной Импе­рии.

Поэзию Тимура Зульфикарова не спутаешь ни с чем и ни с кем. Иногда, устремляясь в простоту своих песен и ро­мансов, он чем-то напоминает иеромонаха Романа, иные его стихи близки поэзии Максимилиана Волошина, какие-то строчки могут напомнить о его восточном друге Олжасе Сулейменове, но это лишь тень дальнего сближения. И по­этикой своей, и ритмами, и смысловыми пластами он да­лек от поэзии своего времени, далек от поэзии XX века в целом. Впрочем, он также далек и от великой русской по­эзии века ХIХ-го.

Истоки его поэзии, его чарующих, завораживающих, наполняющих то дремным томлением, то тревожащим ритмом звуков — в глубокой древности. Его наползаю­щие друг на друга, как льдины на Северном полюсе, сло­веса рождены, кажется, тем же повелением, что и биб­лейские тексты, духовные песнопения, заклятья камен­ных веков. Его поэтика взята из текстов погибшей много веков назад Александрийской библиотеки8. Она пришла к нему по наитию, как часто происходит с пророками и поэтами, и в этом смысле рукописи в самом деле не горят. Через века поэты и пророки ведут свою словесную пере­кличку.

Наверное, он еретик, даже не смыслом своих стихов — во многих из них он верно служит Богу, в других — Алла­ху, – но будучи художником с мятущимся духом, он уже поэтикой своей противоречит библейскому смыслу. Оче­видно, скажет мудрый учитель, нельзя одними и теми же волшебными приемами, звуковыми повторами, одинако­вой ритмикой, одним ударом колокола и звать людей в хра­мы совершать богоугодные дела, и звать людей в постель к блуду сладкому и заманчивому или к битвам кровавым, жестокосердным... И до него пели свои моления монахи-подвижники, но его зульфикаровское молитвословие, его умиленная песнь, хотя и истекает из глубин души, но взы­вает часто не к Господу. Его красно украшенное слово час­тенько пьянит. Услаждает. Веселит усталого человека, уно­сит его с дионисийским дымом в лазоревые небеса от скуч­ной земли, как признается и сам поэт. Молитва порой ока­зывается и хмельной, и безумной, и медоточивой. Поэт не хочет добавлять горести человеку, и без него утомленному грешной невыносимой жизнью, он готов в молитвенных словах и песнопениях унести его в наркотические радост­ные видения. Хоть на миг. Хоть на мгновенье одарить его счастьем.

Что мог поделать Тимур Зульфикаров, если это при­родное его волхвование опережало даже его собственную душу, лишь позволяя ему заполнить чашу его шаманского торжища то собранными им напевами гор и степей, пус­тынь и ущелий, то услышанными из древних веков рус­ской истории песнями героев, княжескими обрядами, жа­лобными песнями старцев и вдовиц. Его плавильная по­этическая чаша плавила все, не отделяя видений мусуль­манских от видений христианских, перемешивая зороастрийские откровения с древнееврейскими пророчествами. Газетные новости сегодняшнего дня под пером Зульфикарова сразу уходят в древние хранилища памяти человечест­ва. В одном словесном и заповедальном ряду в творчестве поэта оказываются откровения Омара Хайяма, пророчест­ва Сергия Радонежского и боевой клич газеты «Завтра», передовицы Александра Проханова... Его эпическая чаша склеена из осколков разных вер, разных времен и разных традиций. Лишь вначале это была Азия и Русь. Как при­знает сам поэт: «Мой отец — таджик, мать — русская. И потому две культуры, две религии особенно притягивают, волнуют, томят меня: Азия и Русь. Отсюда блужданья, странствия двоякой двубережной неприкаянной веселой русско-таджикской души-музы». Затем к союзу Азии и Ру­си добавились и другие поэтические, религиозные и исто­рические параллели.

Он бесконечно расширяет свою поэтическую вселен­ную, оставаясь в ней очарованным одиноким заблудив­шимся спутником. Он прямо по Бунину познает тоску всех стран и всех времен, оставаясь одиноким прохожим на зыбком песке вечности.

«Я сочиняю самую вольную! Самую богатую! Самую медовую невнятную

цветастую павлинью поэзию в России дотоле небывалую.

И потому нет у меня, ветхого, ни славы ни денег ни друзей преданных

ни даже сапог для зимы русской...

...Но ты счастлив, босой одинокий павлин в стране снежных куриц?..

Да!..»

(«Павлиньи перья»)

Что держит воедино, что объединяет столь несоедини­мые понятия Востока и России в поэзии Тимура Зульфика­рова? Лишь чувство великой Империи. Он болен им еще с детства, он обречен на свою имперскость. Даже временами ненавидя Империю, он вынужден творить по ее законам. «Поэт — и империя, поэт — и тиран, человек — и Бог. Жизнь — и загробные странствия неприкаянной души — вот главная тема моих поэм». К тому же поэт в избытке чувств всегда живет сам, опьяненной жизнью своих героев, но и читателей своих опьяняет, вгоняет в наркотическое, сомнамбулическое состояние. «Да. Я люблю пенные чаши вина, а не диетический бульон литературных импотентов. Я люблю дионисийскую опьяненность краткой нашей жизнью!.. Забыли мы, что слово может пьянить и уносить от больной эпохи!» Поэт если не лечит саму боль времени, то хотя бы дает передышку радостного опьянения чудом жизни. Думаю, он прав. Он использует молитвенный ка­нон не для смирения, а для забвения, для опьянения, для услады. И потому — он еретик для всех. Он и кается для всех.

Что ему делать в родном и крайне дорогом его сердцу Таджикистане, если мать у него — русская, известный фи­лолог. Даже не будь этой страшной гражданской войны, ему было бы тесно среди традиционной современной тад­жикской поэзии, питающейся древним полузабытым классическим наследием великого прошлого. Да и его там, в Душанбе, многие соратники не принимали за свое­го. В лучшем случае он был для них связником, посланни­ком, далеким московским и питерским имперским гос­тем.

Но что ему, выросшему в восточной неге, воспитанно­му в восточных чувственных оттенках знаний и умений, рожденному таджиком Касымом, делать сейчас на облом­ках больной Империи где-нибудь в дальней московитской глубинке?

Его близкий друг Владимир Личутин, сам северный ку­десник слова, искренне считает, что «кровь восточная сли­лась в Зульфикарове с русскою кровью, смешались языки, миры, причуды, затеи. И все же жара Востока оборола сты­лый Север: ибо родина бывает одна, и зов ее, запечатлен­ный тысячью милых с детства примет, куда сильнее, памят­нее, подробнее, хмельнее будущей городской науки. Зульфикаров пишет на русском, но он таджик, и потому стихи гор куда приметливее, пространнее, сочнее стихов засне­женных новгородских равнин...»

Для Личутина его друг — таджик, но для многих тад­жикских писателей Зульфикаров — русский. И это еще од­на драма, более того — трагедия поэта. Как и многие миро­вые открытия поэзии последнего времени, он весь — на из­ломах своего времени, своего пространства. Не так ли рос на своих островах Вест-Индии последний нобелевский ла­уреат по поэзии Дерек Уолкотт?9 То ли цветной, то ли бе­лый, то ли колонизатор, то ли жертва колонизации? Кста­ти, таким же изгоем был и Салман Рушди10, невольный им­перский ставленник уже давно распавшейся Британской империи...

Вот и Тимур Зульфикаров — невольный имперский ставленник — вольно мог существовать и чувствовать себя только в границах Империи, а если ее нет, или уже нет, он продолжает ее сам на страницах своих книг. Лишь импер­скому поэту вольно бродить и по мусульманским, и по буд­дийским, и по христианским просторам и нигде не быть чужим, везде находить пристанище, везде продолжать свою песнь. Кто ее остановит?

Разве его поэма «О князе Михаиле Черниговском» — это не русская поэма? Разве далека она от древних русских поэм «Слово о полку Игореве» и «Слово о Законе и Благо­дати» по ритмам своим, по словам, по понятиям своим? А если кажется эта легендарная, времен Сергия Радонежско­го и Михаила Черниговского, зульфикаровская Русь напе­той и возникшей из его волхвования, — книжной и стили­зованной, то и точно так же напетая от древних восточных поэм и сказаний Азья дервиша Зульфикара становится но­вым восточным литературным мифом. Но не миф ли и вся наша литература? Мощь и трагизм сюжетов одинаковы что во времена Михаила Черниговского, что во времена царя Бахрам-Гура Сасанида, что во времена кровавого развала Советского Союза. Так же гибнут дети, и так же плачут женщины. Потому все они достойны воспевания в новом молитвослове великого грешника дервиша Зульфикара. Бог ему простит этот экуменизм на крови... «Русская святая тысячелетняя Империя рухнула, и мраморные, неповин­ные, византийские обломки, кариатиды пали на безвинные головы наших дедов и отцов. А нынче насмерть на нас об­рушилась, рухнула советская империя, и радиоактивные, чернобыльские бетонные обломки, плиты рухнули, осели на наши головы!..»

И случаен ли союз древнего помора Владимира Личутина с заколдованным дервишем Зульфикаром из тысяче­летней давней эпохи? Он и сам такой же собиратель древ­них русских слов и звуков, древних обычаев и героев, как Тимур Зульфикаров. А не из того же древнего колдовского мира слов-оборотней и слов-заклятий, слов-оберегов и слов-оздоравливающих вышел ныне самый современный писатель Александр Проханов? Откуда его парад метафор? Из самой глубокой древности. И почему они все оказались творчески близки друг другу? За ними не только плач по потерянной Империи, за ними магическая сила древних слов, которая может вести и в будущее. Эти слова давно потеряны на Западе, там таким последним великим заклина­телем был Толкин, так всерьез и не понятый и на Западе, и в России, создатель последнего великого мифа белой циви­лизации. На Руси последние великие таланты также тре­петно относятся к природной метафористике, как их деды и прадеды. Они не придумывают метафоры, они ими жи­вут, живут эпитетами. Живут фольклорными обрядами, всей древней, исчезающей на глазах словесно-образной палитрой слов и сюжетов.

В России живы пока еще кудесники древних слов и по­нятий. Думаю, среди них и Тимур Зульфикаров. Прикаса­ясь к его перу, все становится метафорическим, все уходит в мистическую хранимую вечность. Значит, жива еще и ве­ликая русская литература. Его Восток — это уже понятый и принятый нами, русскими, Восток. Это наша Ойкумена, наша окраина пусть больной, но еще Имперьи. Ее продол­жает петь в своих песнях, сказах, мифах и поэмах Тимур Касымович Зульфикаров.

Не шелохнется чаша Русь.

Не шелохнется не колыхнется не содвигнется чаша полевая травяная чаша

Русь овечья Русь

А испей а испей а испью

А избей а избей а смирюсь а смирюсь а усну...

Шел полем Иисус в бездонну в росну светлу чашу ликом осиянным заглядясь

по-девичьи смеясь ой заглядясь

Русь Чаша Рос зеркальная хранящая запечатленный отраженный вечный

светлый лик ликующий Христа

(«Русь — чаша»)

Он — яркий живописец слова, он способен рисовать картины гниения и распада, картины схватки и поражения, картины блуда и осквернения. Он сам создал свой стиль, опираясь на словеса древних. Но в затуманенности его сладкоречивых слов не тонет правда. Всего хватает в пе­чальном отражении дремотно-развалившейся нынешней Руси в поэзии Тимура Зульфикарова, и жутко вглядываться в его иные гнилостные картины Руси. Не отворачивается поэт от нынешней грязи и скорби, от крови и предательства, но в итоге у Зульфикарова лишь Русь с Христом, а Хри­стос с Русью, а что может быть выше этой истины?

Его имперскость, так же как имперскость любого дру­гого русского, украинского, татарского или белорусского поэта или прозаика, делает их всемирными, имперскость всегда приобщает к мировой культуре. Если и сегодня рус­ский поэт прислушивается ко всему многоголосью своих товарищей по бывшей Империи, обогащается их родовы­ми древними знаниями, становится знатоком десятка на­циональных культур, он поневоле становится всемирным поэтом, он уходит от своей региональности, становится яв­лением мирового порядка. Не случайно же «Земные и не­бесные странствия поэта» Тимура Зульфикарова были от­мечены английской премией «Коллетс».

И в то же время Тимур Зульфикаров поэт почти церков­ный, богобоязненный, но не канонический. Он, как вся­кий яркий поэт, образен, обладает редкой звукописью, но и в поэзии существует вне канона. Его поэзию полезно хоть немного слушать и слышать, даже если не в исполнении поэта, то самому читать его иные стихи, тогда поймешь многое, дойдешь до пророческого смысла. Иногда смысл почти не замечается или теряется, преобладает музыка, ви­брация слов, колебания слов. Ты как бы погружаешься в древнее гипнотическое состояние, слышишь звук один, второй, третий, и на фоне звуков появляются образы, по­том эти образы начинают перевешивать, заслонять звук, и тогда тебя иногда раздражает чарующий перебор звуков, ибо и смысл стихов становится громаден. Ты сам материа­лизуешь уже мир Зульфикарова вокруг себя:

Поэт... всю жизнь ходил со свежей ширазской розой в руках

Никто не знал откуда он доставал ширазские розы зимой

Когда пришли к нему шесть ночных палачей чтобы убить его он поднял розу

высоко в руках и сказал

Стреляйте в меня но не попадите не разбейте не развейте розу

Чтобы как я не осыпалась не расплескалась до срока своего

Дервиш сказал:

— Так должны жить и умирать поэты...

Если они должны умирать...

(«Смерть поэта»)

Читатель волен прочитывать кружевные, игольчатые, перламутровые, ледовые, упоительные строчки, упивать­ся ими и возвращаться к ним опять, и ему уже не всегда требуются другие, новые, насыщенные, пахнущие иной свежестью строчки поэта. В каком-то смысле его не обя­зательно всегда дочитывать до конца, им можно наслаж­даться понемногу, по частям, заполняя свою черствую су­етную душу певучими переливами чешуйчатых слов. Ко­му-то хватает и одного цветка, чтобы понять всю прелесть его, кому-то нужен целый букет, а кто-то наслаждается и сброшенным ветром откуда-то очаровательным лепест­ком.

Его стихи всегда многослойны и обладают разными уровнями реальности и условности, разными уровнями их постижения. Иным читателям хватает и звукового очарова­ния, другие тянутся к его византийской имперской возвы­шенности слога, не заботясь о содержании, третьим всегда нужен и зульфикаровский смысловой шип внутри розы, острый шип отношения к действительности.

Русь Русь Русь! А твои ли неоглядные златохмельные златопохмельные

леса — не Гефсиманский необъятный сад?..

……………………………………………………

Гляди поэт, тут тут самый несчастный на земле народ русский томится

Гляди — а тут самый блаженный вольный народ боголюбец богоприимец

русский затаился..,

(«Гефсиманский сад»)

Не случайно же его не печатали десятилетиями в совет­ское время. Над ним измывалась цензура. Он эстетически был им неуместен.

Не случайно и в девяностые годы, в период развала и уничтожения Империи, он становится постоянным авто­ром газет «Завтра» и «День литературы» — самых протестных газет нашего времени. И самых имперских газет. Вдруг этот «суфийский декамерон», этот «алый цыган», этот пес­чаный тоскующий верблюд, этот сладострастный и эроти­ческий певец своего зебба среди новелл о любви и среди обрывков молитв и исторических песнопений прячет где-то свой простой и надежный автомат Калашникова!.. И внутри его сладостных видений и ритмической текучести стиха появляется простое проклятье всем нынешним раз­рушителям Империи. И уже герой сам берет пистолет и стреляет в страшную колесницу разрухи, но пули были пьяные и никого не задели... И кричит его герой: «Гляди, поэт! Мертвецы пришли на Русь в обличье живых! И они пляшут замогильные чужие мертвые пляски!.. И я Хозяина тирана Беса Губителя Руси отхлестаю на небесах, как блуд­ного пса. Отобью отдеру его над Русью...

И чахоточный поэт увидел двуглавого орла, заживо объятого кишащими муравьями пухоедами тлями... орел с тысячелетних небес падал, падал...»

Кто остановит падение русского орла? Под силу ли это поэту? Ему под силу кричать, призывать, волхвовать, но есть и читатели... Его «священное безумство» становится реальным объектом самого пристального наблюдения. И не случайно же такие кудесники постоянно кучкуются вместе со своими ритмическими заклинаниями. Талая вода робких песнопений может превратиться и в смываю­щий все поток талых вод. Не ими ли готовится новый все­мирный потоп, дабы затопить мир бездушия и торгашест­ва? Не эти ли прекрасные златопевцы вдохновили разру­шителей всемирных башен зла? Чем прекраснее поэзия, тем она более сильна и страшна для разрушителей. В хруп­ком злате слов закутанного в халате дервиша Зульфикара постепенно растет памятник стойкости, памятник устояв­шим людям.

Матерь! Мати!..

Сколько ж выпало Тебе блаженно странствовать

Скитаться

Чтобы все дубравы на Руси златым огнем затеплить зажечь аки

Лампады свечи величальные венчальные...

(«Богородица»)

Поэт изображает всю нынешнюю Россию с мором и го­лодом, с безбожием и преступниками, но и в такой России он видит надежду на спасение. Что помогает ему?

Прошлое. Великая история, великая литература, вели­кая вера. Он не хочет умствовать, он хочет чувствовать. Прочитайте его последнюю поэму — «Горькую беседу двух мудрецов-златоустов в диких медвяных травах». Поэт опу­скает злую современность в смиренную вечность, словно стакан кипятка в океан, и призывает воителя-заступника на бесов и растлителей Руси. Влюбленный в Русь, он не хо­чет смиряться с дурным финалом.

Он всегда опьяняется самой жизнью, какая бы она ни была. Опьяняется жизнью бомжей и проституток, жизнью вельмож и властителей, он плачет вместе со своим наро­дом, но готов принять любую жизнь, ибо за ней — будущее, за ней — возможное спасение.

По сути своей он прост, как и просты его песни, кото­рые поет его очарованная ученица. Только перенесись куда-нибудь вдаль, и по времени, и по пространству, что­бы не мешала нагрянувшая суета, и погрузись в караван его песнопений. Они все о том же: о любви, о смерти, об одиночестве творца и о могуществе тирана. Что может молвить муравей, ползущий по пирамиде, да и заметит ли он ее?

Он отражает свое имперское пространство, в котором проходит и вся наша жизнь. Он улавливает из древности жи­вые духовные слова, и оказывается, что они несут тот же смысл, что и раньше. Его стихи-молитвы, стихи-заклинания, стихи-откровения о прошлом становятся услышанными чи­тателями, а значит, и сам автор становится прощенным.

Ой вы хвойные хоромы

В вас бы сгинуть на века

В вас уснуть бы навсегда

Да на тихих на холомах

Обворованы-обломаны

Словно ветви май-черемухи

Плачут храмины Христа

Плачут сироты Христа

Уповают уповают

Русский божий человече

Уповают на тебя...

(«Песня»)

Может быть, поэзия Тимура Зульфикарова и на самом деле тот дальний, далекий, неслышный и невидимый сак­ральный Эверест, о котором мы все знаем, но к которому часто и пути простому человеку перекрыты. И лишь кто-то, одиночкой, прорвется на вершину и прокричит оттуда с любовью на всю Русь, на все ее холмы и поля все то же про­стое слово человечье: ищи простоту любви и живи в ней, страшись смерти и беги от нее, цени друга и держи слово свое!

Пересказывать книгу притч Тимура Зульфикарова — это все равно, что самому становиться дервишем.

Я всегда, с той поры, когда мы познакомились с Тиму­ром в начале семидесятых годов, считал его несомненно русским поэтом. Мы все тогда держались вместе — одной сорокалетней литературной неприемлемой для начальства ордой. Среди нас был и казах Оралхан Бокеев, ярчайший талант своего народа, и тихо бормочущий что-то Борис Примеров, страстные борцы за русское дело Владимир Личутин и Владимир Крупин, эстеты Володя Орлов и Руслан Киреев, были и наши восточные пророки Анатолий Ким и Тимур Зульфикаров. Я их всех считал несомненными им­перскими русскими писателями... Впрочем, я уже тогда считал русской имперской литературой и Айтматова, и Сулейменова, и Рытхеу, и Василя Быкова и, очевидно, был в этом прав. Такими же русскими писателями, как Проханов или Маканин, я считал всех талантливых писателей, пи­шущих на русском языке. Своими национальными нюан­сами, национальными характерами, своей поэтикой они лишь обогащали, делали всемирной русскую культуру. То­ска по мировой культуре делала их всех мировым литера­турным явлением. И Нобелевская премия Иосифу Брод­скому — это все-таки премия великой русской литературе прежде всего.

Даже внутри своей личной поэтики Тимур Зульфикаров подчеркнуто широк и эклектичен. То сворачивает к евро­пейскому средневековью, то к гомеровской «Одиссее», то резко поворачивается к восточному лиризму Хайяма, Хафиза, Фирдоуси, то уходит к истокам русских былин и «Слова о полку Игореве»...

Делить поэта Тимура Зульфикарова на русского и тад­жика, на буддиста, мусульманина или христианина, а то и католика я не в состоянии. Бог ему простит его прегреше­ния и еретические выпады, ибо высший смысл творчества поэта — любовь к людям, спасение души.

Богооставленные реки — зачем текут

Богооставленные травы — зачем растут

Богооставленные храмы куда глядят

Богооставленные избы зачем дымят

Зачем кишат грешат бездонно

Богозабытые града

Богооставленный народ мой

Грядешь куда?

(«Русь Богооставленная»)

Тимур Зульфикаров в своей поэтике никогда дальше средневековья не продвигался, потому и оставался и, ду­маю, будет оставаться недопонятым ценителями совре­менной поэзии. Он осознанно, а может, с опаской для се­бя даже не приближался к пушкинской и послепушкинской поэтике. Отстранял ее от себя. Даже когда он пишет свои стихи на смерть Пушкина, он лишь сам познает его как нечто иное, прекрасное, но дальнее для него. Ему, в его поэзии, Александр Пушкин не нужен. Так же, как не ну­жен ему Сергей Есенин или Борис Пастернак. Тем и вели­ка русская культура, что она разновелика и разнообразна. Пальма никогда не станет дубом, береза не превратится в кипарис.

Тимур Зульфикаров как бы дал новые побеги на древ­нем полузасохшем дереве поэзии Бояна. Он и стал этим новым Бояном русской поэзии XX века. Тимур, растека­ющийся своими златоткаными, златосеребряными дождями-словами посреди осиянной русской дороги в буду­щее.

Естественно, он пришелся не ко времени и не к месту во времена перестройки, во времена гибели его Империи. Не ко двору нынешнему Ему бы быть придворным средне­вековым поэтом во дворе знатного вельможи. Откуда бы он позволял себе и убегать на время в чужие леса, и дерзить своему суверену.

Он мог бы на самом деле оплакивать погибших русских воинов во время битв с монголами и татарами, петь на кня­жеских свадьбах. Посмотрите, как слово за словом он ткет свое величальное или же дремотно-печальное полотно по­этических откровений и плачей.

Меня радует скорее другое — что и сегодня все-таки хватает ценителей уникального зульфикаровского дара. И сегодня он нужен своим читателям. А читатели откровенно нужны ему. И он идет на громокипящие вечера газет «Зав­тра» и «День литературы» со своим словом, он готов под­нять митинговое знамя русского слова. Как любая проро­ческая поэзия, его поэзия и героическая, и трагическая. Он видит гибель, вымирание людей и на русском Севере, и в далеком родном Таджикистане. И он не знает, как остано­вить эту гибель. Любовью? Нежностью? Эротикой? Чувст­венностью мира?

И потому эротичность иных поэм Зульфикарова, на мой взгляд, носит не бытовой, заниженный, и даже не раб­лезианский характер карнавального низа, а представляет один из выходов спасения человека. Пробуждая чувствен­ность человека, он стремится заслониться от пошлости и кровожадности его.

Аллах! Дай мужам ослов стволы!.. Дай женам груди слаще даштикипчакских дынь, слаще самаркандской халвы!., дай их лону свежесть нежность мартов­ской речной прибрежной каракулевой родниковой сон травы травы травы!..

(«Песни дервиша»)

С тех пор, как знаком с Тимуром, помню всегда его терпеливое ожидание пришествия, признания, озарения своих читателей. Он приучил к своей поэзии даже совет­ских издателей и спустя двадцать лет устного чтения сво­их песнопений и заклинаний стал с начала восьмидеся­тых годов, еще в застойное брежневское время, регулярно выпускать свои томики то ли стихов, то ли прозы, пе­чататься в самых видных литературных журналах. Редак­торы их лишь пролистывали. За редактуру, к счастью, не брались. Помогала и восточная фамилия. То, что не доз­волялось чисто русскому поэту (и второго Велимира Хлебникова в семидесятые годы не допустили бы сами редакторы, пример тому — поэзия Леонида Губанова, не более сумасшедшая с обывательской точки зрения, чем поэзия Тимура Зульфикарова), в Москве позволили как бы таджику, решили, что им так писать положено по тра­диции, что это их стиль. А уж издав первые томики в Москве, в главных издательствах Империи, он дошел в 1990 году и до родного Душанбе. Тогда и на родине поэта издатели решили показать свою смелость и широту. До этого он для них был лишь талантливым и изобретатель­ным сценаристом на киностудии. Как говаривали в мире кино: самый авангардный сценарист работает на самой консервативной и отсталой таджикской студии. Он даже получал за сценарии какие-то премии и награды, но явно тяготился этим. Он знал себя прежде всего как поэта и только поэта.

Никогда и никому не понять, к авангарду или к само­му ретроградному древнему традиционализму надо отно­сить поэзию и ритмизированную прозу Тимура Зульфи­карова. Может быть, настоящий авангард — это и есть всегда возвращение к древним истокам, к архаической памяти, к первым поэтическим архетипам. Еще когда ко­леблется сама субстанция, определяя свою живучесть, и выделяет при этом первые звуки. Он хорошо слышится и среди древних икон, среди древней архитектуры, но так­же его поэзия легко вписывается в самые новаторские проекты.

Для меня он и внешностью своей, и поведением своим, неспешной гибкой походкой всегда как бы являлся из ми­ра дальних, давних, древних, дремучих странствий. Меня его строчки всегда затягивали, закручивали, хотелось дой­ти до конца всех его слов, которого, может быть, и не было.

Мне он даже напоминал не Восток, а скорее Византию и византийский витиеватый стиль. Недаром его поэзию так ценил и любил его сверстник знаменитый византолог Сер­гей Аверинцев, о чем он мне сам рассказывал при наших встречах. Может, там, в византийском гареме, евнухи пели сладким наложницам такие же медвяные и бесконечные сладостные видения и истории.

Заброшенный из Византии в Древнюю Русь, поэт до­статочно быстро осваивается и, используя античную пате­тику, начинает уже петь православные песни и плачи. И «Поэма о князе Михаиле Черниговском» и «Откровения Сергия Радонежского» — это уже плач о России, забытой, болящей, много раз разоренной. Тут нет обнаженных нер­вов живых эмоций, скорее увиденное и запечатленное в мелочах и подробностях житие Древней Руси.

Меня всегда поражали точные предметные детали в ог­ромных поэмных полотнах Зульфикарова. Скажем: «И шел полем Николай-угодник и жгуче люто плюнул в поле мы­ши и заросли...» — так и вижу этого люто сплюнувшего Ни­колу-угодника. А таких подробностей многие тысячи, лишь дойдет до какой-нибудь избы и сразу же видит: «За­бытую забитую прогорклую слепую муравьиную истлелую плакучую избу». Зато и «дитя у звончатых у млековых у де вьих грудей кормится лепечет лепится...», тут же и горе, тут же и радость.

Поэт предметного мира, воспевающий этот мир. И все-таки даже в любовных картинах своих пишущий свой зульфикаровский свод молитв, как его пели когда-то древние пастухи, становящиеся со временем пророками.

Дантеса пуля и досель

Ищет рыщет свищет в поле

А за ней грядет метель

Чтоб убитому поэту

Пухом раскидать постель

На всю Русь постлать постель

Гробовую вековую

Белоснежну колыбель...

(«Смерть Пушкина»)

Как ни покажется странным, а Тимур Зульфикаров — поэт именно нашего времени.

Его поэтическая улыбка — это хранилище души, о ко­торую разобьется не одна волна черных бесовских сил...

2004

·  * * *