ИППОЛИТ ТЭН КАК ХУДОЖНИК[8] © Перевод. В. Шор

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ИППОЛИТ ТЭН КАК ХУДОЖНИК[8]

© Перевод. В. Шор

В каждом историке, в каждом философе живет литератор, художник, проявляющийся в его произведениях с большей или меньшей очевидностью. Иначе говоря, существует некий человек, у него тот или иной темперамент, зависящий от его умственного склада и физической конституции; человек этот по-своему понимает философские истины и исторические факты и, соответственно, преподносит их нам — в своем сугубо личном восприятии.

Сегодня я хочу в личности г-на Тэна — историка, критика и философа — выделить те черты, которые делают его художником. Я хочу подойти к нему и его творчеству с чисто литературной, эстетической стороны. Моя задача — установить, каковы его темперамент, вкусы, художественные пристрастия. Именно под этим углом зрения я буду рассматривать его труды и созданную им философию искусства. Я предчувствую, что мне придется довольно часто заговаривать о г-не Тэне как о мыслителе, ведь в духовном мире личности все взаимосвязано. Но Тэн-философ будет меня интересовать лишь постольку, поскольку он поможет нам понять Тэна-художника.

Вокруг этого критика и историка шумели немало. В нем видели революционера, вооруженного опасными доктринами, пришедшего с намерением потрясти основы науки о Прекрасном. Толковали о новаторе, прибегающем к разъятию всех явлении на простые элементы, прямо и грубо указующем на факты, без того чтобы предварительно сверять их с условными правилами, а затем из полученных данных извлекать наставительные выводы. При этом умалчивалось, что он прежде всего замечательный писатель, наделенный поэтическим и художественным даром. Казалось, литератора вовсе нет, а есть только философ. Я не собираюсь утверждать обратное, но я хочу отдать дань восхищения писателю, несколько оттеснив в тень философа, и постараюсь дорисовать облик г-на Тэна, столь хорошо изученного в качестве физиолога и позитивиста.

Философские системы всегда страшили меня. Я говорю именно о системах, потому что всякая философия, на мой взгляд, составляется из подобранных там и сям осколков античной мудрости. Люди стремятся к истине, но, так как всей истины нельзя обнаружить нигде, они компилируют ее — каждый для себя — из отдельных кусочков, взятых где придется. Вероятно, не существует двух людей, придерживающихся одного и того же убеждения, одной и той же веры. Каждый вносит хотя бы небольшое изменение в мысль другого. Выходит, что подлинной истины в этом мире нет, поскольку истина не одинакова для всех, не абсолютна. Теперь можно понять мой страх: нелегко выявить суть какой-нибудь философской системы — тем более что философы почти всегда топят свою мысль в рассуждениях, заполняющих множество томов. Одним словом, я не знаю, что представляет собой философия г-на Тэна сама по себе: она известна мне только в ее приложениях. За его литературно-эстетической системой стоят, конечно, некоторые убеждения, являющиеся источником его силы и слабости одновременно. В его руках мощное орудие, и хотя мы не можем явственно разглядеть его рычаг, для нас очевидно, что оно подобно другим орудиям, сотворенным людьми: верно направленное, оно забирает глубоко и выполняет большую, полезную работу, но, направленное ложно, оно бьет мимо цели и работает вхолостую.

Мы еще увидим это орудие в действии. Пока что я говорю только о человеке, который сильной, уверенной рукой пускает его в ход, преодолевая с его помощью самый неподатливый материал, некрепко сколачивая аргументацию, что дает ему возможность сооружать затем прочные и стройные конструкции — главы своих произведений.

Господину Тэну надо бы жить в другое время и иметь другую внешность. Не знай я его лично, он представлялся бы мне человеком могучего телосложения, в широком, богато расшитом камзоле, со шпагой, свисающей до земли, — одним словом, человеком эпохи Возрождения. Его привлекают мощь, яркость, изобилие. Он чувствует себя как рыба в воде на пирушках, где дымятся жаркие и вино льется рекой, на королевских приемах, среди знатных господ и прекрасных дам, разодетых в кружева и бархат. Он упивается буйством плоти, разгулом низменных сил человеческой природы, шелками и лохмотьями — всем чрезмерным, преизбыточным. Это — сотоварищ Рубенса и Микеланджело, сам похожий на одного из молодцов, смотрящих на нас с картины «Деревенский праздник» или на одно из тех могучих мраморных изваяний, что корчатся в каком-то неистовстве на гробнице Медичи. Читая иные страницы, написанные г-ном Тэном, представляешь себе этакого пышущего здоровьем геркулеса с огромными ручищами и ненасытными желаниями, исполненного бьющей через край жизнерадостностью, предающегося кутежам и веселью, простодушно радующегося великолепию своих налитых телес и своей исполинской силе.

И, однако, его снедает какая-то внутренняя лихорадка. Это полнокровное здоровье — лишь видимость, а пристрастие ко всякой пышности и великолепию — не что иное, как тоска о несбыточном. Чувствуется, что в сути г-н Тэн таков же, как и любой из нас, что он тоже слаб и беззащитен, что и он — сын нашего невротического века. Перед нами отнюдь не сангвиническая натура, но, напротив, носитель больного, мятущегося духа, испытывающий страстное влечение ко всему сильному и могучему — к жизни раскованной и вольной. За тяжелой материальностью и красочной пестротой картин, создаваемых г-ном Тэном, угадывается какая-то болезненная ущербность их творца. Ему не свойственна наивная грубость саксонцев и фламандцев, о которых он отзывается столь восторженно; он не может безмятежно объедаться жирными кушаньями и предаваться пищеварению, смеясь утробным смехом. Как все мы, он живет нервной, тревожной жизнью, постоянно охваченный лихорадочным возбуждением; он насыщается малым — ибо не обладает вместительным желудком, и носит он строгий черный сюртук по моде нашего века. Но скорей всего именно поэтому ему так нравится говорить о пышных яствах, о королевских мантиях, о грубых правах и беззаботной жизни среди роскоши. Он с упоением погружается в минувшее, где перед его духовным взором вырастают прекрасные представители рода человеческого; но мне порою чудится, будто я слышу его приглушенный стон, исторгнутый безграничной усталостью и страданием.

Однако, сколь ни странно, он умеет быть и совсем другим человеком: сухим, рассудочным, мыслящим математически четко и ясно. Этот второй г-н Тэн, появляясь рядом с первым — тем поэтом преизбыточности, о котором я говорил, — производит своей прямо противоположной манерой особенно удивительное впечатление. Пышность стиля исчезает; звон бокалов и шуршанье богатых тканей на время затихают; фраза становится сжатой, строгой, как и подобает речи ученого, демонстрирующего доказательства некоей теоремы. Мы словно присутствуем на уроке геометрии или механики. Крепко слаженный каркас каждого из произведений г-на Тэна сооружен именно таким образом: он представляет собой создание педантичного механика, который тщательно пригоняет одну часть конструкции к другой, точно выверяет все ее размеры, заготавливает ящички — гнезда для отдельных мыслей и стягивает все вместе мощными скрепами. Целое поражает своей монолитностью. В построении произведения и в тех его частях, которые содержат чистые рассуждения, г-н Тэн предстает на редкость сухим рационалистам. Здесь он не позволяет воображению увлечь себя, он поэтичен только в тех иллюстрациях, которые приводит в подтверждение своих теорий. Оттого-то порой и приходится слышать, что чтение его книг утомляет, хотелось бы большей непринужденности, непредвиденности поворотов; нас иногда начинает злить этот самоуверенный ум, властно навязывающий нам свои убеждения, захватывающий и перемалывающий, подобно сцеплению гигантских шестерен, всякого, кто неосторожно дал защемить себе один палец. Поэта тут нет и следа — тут действует ум строго систематический, приверженный одной центральной для него идее и употребляющий всю свою силу на то, чтобы сделать эту идею неопровержимой.

Откройте наудачу любую книгу г-на Тэна, и вы сразу обнаружите те три особенности его манеры, которые я отметил: рационалистическую сухость, жизнерадостную щедрость и какую-то трепетную робость. Что бы ни выходило из-под его пера — будь то описание путешествия, ученое исследование о каком-либо писателе или целая история литературы, — он везде один и тот же: сухой и жесткий в общей конструкции, расточительно щедрый в деталях, а в самой глубокой и с трудом прозреваемой сути душевно слабый, полный внутреннего беспокойства. Для меня он слишком учен. Вся эта его систематичность идет извне, от науки. Мне же интереснее находить в его сочинениях поэта, меня занимает человек из плоти, крови и нервов, выражающий себя в создаваемых им картинах. Именно здесь проявляется собственная личность г-на Тэна, то, что у него свое, что идет от его натуры, а не от ученья. Построенная им система оказалась бы инструментом вредоносным в менее опытных и искусных руках. Тэн-художник настолько способствовал возвышению Тэна-философа, что люди стали видеть в нем философа, и только. Другие сумеют применить в разных областях его теорию, видоизменят и усовершенствуют тот математический закон, который он якобы открыл. Но нам, быть может, никогда больше не будут явлены ни такая яркая индивидуальность, ни столь многокрасочная палитра, ни подобная интуиция, ни такая же удивительная смесь суровости и великолепия; тем больше у нас оснований восхищаться живущим среди нас г-ном Тэном.

Стиль его беззаботен, как богатый вельможа. Он неровен, порой нарочито неправилен. Он есть прямой результат соединения в одном лице математика и поэта. Повторения его не смущают; каждая фраза движется энергичным аллюром, пренебрегая изяществом и правильностью, из-за чего то здесь, то там образуются провалы. Бросается в глаза обилие описаний, цитат, связанных между собою короткими сухими фразами. Видно, что автор сознательно хотел всего этого, что он по-хозяйски распоряжается своим пером и всегда знает, какого он в итоге добьется эффекта. Перед нами художник, постигший до тонкости все секреты мастерства, поэтому он позволяет себе делать все, что хочет, показывается нам в своих произведениях таким, каков он есть, никогда не пряча от нас своей индивидуальности. Он пишет, как думает: в качестве философа — ясно и четко, в качестве художника — преизбыточно, давая полную волю своему воображению.

Чтобы меня лучше поняли, я остановлюсь на двух его произведениях. Замысел одного из них, под названием «Путешествие в Пиренеи», кем-нибудь другим был бы осуществлен в виде серии писем, рассказывающих о том, о сем, вылился бы в нечто вроде набросанного в вольной манере путевого дневника. Сочинение г-на Тэна, напротив, членится на отдельные разделы — каждый со своей четко обозначенной темой; распределение материала по этим разделам-главкам выверено автором с математической точностью. Все это — ящички, которые можно было бы перенумеровать; какой из них ни открой, обнаружишь либо великолепный пейзаж, либо тонкое наблюдение, либо старинную легенду о смертельной вражде и кровавых злодействах. Автор методично расположил в своей книге прекрасные и величественные картины, возникшие в его воображении среди гор и долин Пиренеев. Он остался систематиком даже в передаче чувств, которые вызвала у него устрашающая и одновременно чарующая природа тех мест. В этом выразилась одна из характерных черт его мышления. Его пристрастие ко всякого рода могучим силам также ярко проявилось здесь: оно сказывается в том уважении, с каким он говорит о вековых дубах, в его восхищении древними Пиренеями, наконец, в рассказываемых им историях о вольных и жестоких нравах былых времен. Произведение это обладает каким-то странным своеобразием: в нем чувствуется сила, и притом в нем есть нечто страдальческое. Это не просто рассказ о путешествии, но излияние души, исповедь художника, потрясенного зрелищем океана и горных вершин. Некоторые места в книге — такие, как вставная новелла «Жизнь и философские мнения одного кота» — всегда заставляют меня сожалеть о том, что г-н Тэн не стал сочинителем новелл или сказок: у него настолько богатое воображение, он умеет писать так ясно и красочно, что, несомненно, мог бы создать шедевры в собственно художественной литературе. А может быть, в ящике его письменного стола уже лежит готовый роман?

«История английской литературы» занимает четыре объемистых тома. Размах замысла здесь шире, предмет — значительнее, но тип мышления — тот же, и манера художника остается неизменной. И здесь — в том, как возведен каркас, как расставлены детали, как сцементировано целое, мы узнаем руку того же строителя, педантически аккуратного и при этом не скупящегося на материал, работающего добротно, на совесть. Впрочем, «История английской литературы» — основное произведение г-на Тэна; все, написанное им раньше, было лишь подготовкой к этому труду, а все, что он еще напишет, будет, конечно, вытекать из того же труда. В данном произведении полностью отражена личность автора и развернута на весьма точно подобранных примерах его главная идея; оно есть плод слияния в одном лице математика с поэтом, полнейшее выражение определенного темперамента и определенной теории. В дальнейшем г-н Тэн неизбежно будет повторяться, он может до бесконечности умножать примеры, иллюстрирующие его теорию, может подвергнуть изучению каждую в отдельности эпоху истории литературы и искусства, — его формулировки и выводы будут меняться, но каркас сооружения будет таким же, а детали будут располагаться и взаимно соподчиняться в том же порядке.

Когда вся пресса спорила о системе г-на Тэна, я только и мог, что восторгаться этими четырьмя фолиантами, этой огромной конструкцией, построенной столь искусно и прочно; я был в восхищении от причудливой мозаики стиля, от страниц, переполненных образами, и связующих их между собой сухих промежуточных фраз; я преисполнялся особенной радостью оттого, что мне, критику, чье ремесло — разбирать разного рода книги, на этот раз попалось в руки столь замечательное, оригинальное творение, в котором отказ от всякой «правильности» сочетается с высоким мастерством; я испытывал чисто художественное наслаждение и чувствовал — вот художник по моему вкусу: руководимый холодным рассудком при разработке своей методы и вдохновенно-страстный при живописании своих многокрасочных картин, ни на кого не похожий и совершенно независимый.

Теперь нетрудно представить себе эстетику этого писателя, его художественные и литературные предпочтения. Он обладает слишком глубокими научными познаниями и слишком большой утонченностью, чтобы самому грешить против вкуса, ум его слишком приучен к дисциплине, чтобы он мог позволить себе распущенность в мыслях и в стиле; одним словом, он настолько пропитался духом нашего века, что уже не может взять для себя за образец грубость саксонцев или безудержную преизбыточность итальянцев. И, однако, он выказывает приверженность к тем писателям, живописцам, скульпторам, которые отдавались на волю своего бурного темперамента. Он любит свободные проявления человеческого гения, его бунтарские порывы, даже его безумства; его интересует естественное начало в человеке, и он приходит в восторг, когда слышит крик живой плоти. Конечно, он не выражает своего восторга громко, стараясь сохранить бесстрастный вид, подобающий судье; но в его речи появляется какая-то взволнованная сбивчивость, свидетельствующая о том, что он с истинным сладострастием внимает пронзительным голосам природы. Он с симпатией говорит о тех писателях и художниках, что сами терзали себя, обнажая свое кровоточащее сердце, а также о тех, что воспринимали мир наподобие здорового животного, в котором бурлят жизненные соки. Он любит Рубенса и Микеланджело, Свифта и Шекспира. Эта любовь стихийна, безотчетна. Впрочем, преклоняясь перед жизнью, он заявляет, что все живущее на свете достойно внимания ученого, что каждая эпоха, каждый человек заслуживают объяснения и истолкования. Так, в частности, подойдя к Вальтеру Скотту, он будет рассматривать его как воплощение буржуа.

Таков духовный облик человека, который в прошлом году был приглашен прочитать курс эстетики в Школе изящных искусств. И теперь, оставляя в стороне писателя, я уже буду говорить только о профессоре, преподносящем своим слушателям новое учение о Прекрасном. Впрочем, я намерен рассмотреть только первые лекции, в которых излагается его философия искусства. В этом году он дает практическое приложение своим теориям, разбирая на их основе итальянские художественные школы. Меня же пока занимают только теории сами по себе, и мне нет нужды вдаваться в вопрос, насколько компетентно и авторитетно судит г-н Тэн о художественных сокровищах Италии, которую он, кстати, недавно посетил. Мне важно выявить существо провозглашенной им новой эстетики, а для этого я должен изучить его как профессора. Тогда перед нами всесторонне вырисуется его художественный темперамент.

Слово «профессор» здесь не совсем на месте, ибо профессора учат, а г-н Тэн показывает, анализирует. Выше я уже говорил, что одной из отличительных черт этого критика является широта и терпимость взглядов, готовность принять любое свободное проявление человеческого гения. Врача интересуют все болезни; он может предпочитать сравнительно более любопытные, более редкие случаи, но он чувствует себя обязанным изучать всякие недуги. Критик подобен врачу: он пристально всматривается в каждое произведение искусства, в каждого человека — будь тот по натуре кроток или неистов, варварски груб или изысканно утончен — и по мере своих наблюдений делает заметки, не заботясь о выводах и не предлагая никаких рецептов. Его орудиями являются только прозорливый взгляд и тонкая интуиция; и вся его наука состоит в показе того, что было прежде и что есть сейчас. Он приемлет самые разнообразные школы, все на равных основаниях — как естественные, обусловленные теми или иными причинами явления, не превознося какую-нибудь одну из них за счет другой; поэтому единственное, что он может с ними делать, — это объяснять, как они возникали и каков был облик каждой из них. Одним словом, у него нет идеала, в его представлении не существует произведения столь совершенного, что оно могло бы служить мерилом для всех остальных. Он верит в непрерывное творчество человеческого гения, он убежден, что всякое произведение искусства является продуктом определенной индивидуальности и определенной эпохи, что все они вырастают как из-под земли, нежданно-негаданно, там, где пригреет солнышко; и, освобождая себя, таким образом, от обязанности что-либо предписывать, он предоставляет право именоваться шедеврами самым различным произведениям, возникшим в тех или иных своеобразных условиях.

В этом году г-н Тэн сказал слушателям Школы изящных искусств следующее: «Что касается рецептов, то удачных пока что найдено только два; первый рекомендует родиться гением: это — забота ваших родителей, а не моя; второй рекомендует много работать, дабы обрести мастерство; это ваша собственная забота и опять-таки не моя». Какой странный профессор: наперекор всем обычаям он объявляет ученикам, что не даст им в руки общедоступного практического средства изготовлять прекрасные произведения! Вдобавок он еще говорит вот что: «Мой единственный долг состоит в том, чтобы излагать вам факты и объяснять, как эти факты возникли». Я никогда не слыхал более смелого, более радикального высказывания относительно самых основ преподавания. Итак, отныне ученик предоставлен своим внутренним побуждениям, своей натуре; наука, сравнительная история искусств лишь помогают ему лучше разобраться в себе самом, познать себя и безбоязненно отдаваться своему вдохновению. Я хочу привести высказывание г-на Тэна, превосходно определяющее сущность современной методы: «Наука, понятая таким образом, не казнит и не милует; она лишь собирает и объясняет факты… Она благосклонна ко всяким формам искусства и ко всяким школам, в том числе и к взаимно противоположным; она приемлет их все как различные проявления человеческого духа, и, по ее мнению, чем они многочисленней и разнообразней, тем больше новых, ранее неведомых, граней человеческого духа они нам открывают». Искусство, в таком понимании, есть продукт творческой индивидуальности и эпохи; оно оказывается частью истории; его произведения становятся такими же историческими событиями, возникающими вследствие тех или иных обстоятельств, как войны и перемирия. Прекрасное не делается из того или иного материала: оно — в самой жизни, в свободном выражении личности; прекрасное произведение искусства — это произведение живое, оригинальное, в которое художник вложил всего себя; прекрасным также должно считать произведение, над которым трудился целый народ и которое отразило вкусы и нравы целой исторической эпохи. Великому художнику нужно только выявить себя: свой шедевр он носит в себе самом. Подобные идеи, когда их преподносят с профессорской кафедры, выглядят уже совсем головокружительно смелыми. Профессор как бы говорит своим ученикам: «Послушайте, я не в состоянии сделать из вас великих художников, если у вас нет соответствующего темперамента; я могу только изложить вам историю минувших веков. Вы увидите, как и по каким причинам стали великими творцы художественных ценностей прошлого; если кому-нибудь из вас суждено достигнуть величия, то он возвеличится сам, без моей помощи. Моя миссия состоит лишь в том, чтобы побеседовать с вами о художниках, вызывающих наше всеобщее восхищение, рассказать, что совершили эти гении, с целью побудить вас продолжить их дело на благо человечества».

Скажу по секрету, что, на мой взгляд, в сфере искусства только такое обучение и мыслимо. Можно обучить чужому языку, можно обучить рисованию, но нельзя обучить умению сочинять хорошие стихи или писать хорошие картины. Творения поэтов и живописцев должны изливаться непосредственно из их сердца, они должны быть отмечены печатью художнического своеобразия. История литературы и искусства рассказывает нам о художественных произведениях, унаследованных от прошлого. Каждое из них — единственное в своем роде порождение того или иного творческого интеллекта; все они, вместе взятые, если угодно, — родня между собой, но у каждого есть свое особенное лицо, свое происхождение, и красота их заключена именно в том, что в них неповторимо. Каждый великий художник, являющийся в этот мир, приходит для того, чтобы добавить еще одно вдохновенное слово к тому, что уже сказано человечеством; он никому не подражает, ни за кем не следует — он творит, извлекая все, что возможно, из себя самого и из своей эпохи, и, таким образом, добавляет новую страницу к великой поэме; он выражает на своем собственном языке новый этап в развитии народов и человеческой личности. Это значит, что художник должен всегда устремляться вперед, слушаясь лишь зова своего сердца и своей эпохи; не в том его призвание, чтобы заимствовать в минувших веках разрозненные черточки Прекрасного и строить из них идеальные типы, лишенные индивидуального лица и вознесенные над человечеством; призвание его в том, чтобы жить полной жизнью, обогащать сокровищницу искусства, добавлять новые шедевры к шедеврам старых времен, быть творцом еще небывалого, открывать нам неведомые дотоле грани Прекрасного. История минувшего будет лишь ободрять его, указывать ему, в чем заключается его подлинная миссия. Он употребит приобретенное им мастерство на то, чтобы выразить свою индивидуальность, а познание языческого, христианского и всякого иного искусства укрепит его в убеждении, что Прекрасное, как и все в этом мире, не является незыблемым, что оно постоянно развивается, видоизменяясь с каждым новым этапом истории великого человеческого племени.

Я знаю, что провозглашение этой истины ведет к ниспровержению художественных школ. Что ж, пусть сгинут все школы до единой — лишь бы нам остались сами мастера. Любая школа всегда задерживает развитие искусства, так же как монархия нередко задерживает развитие общества. Каждый великий художник собирает вокруг себя целую толпу подражателей, обладающих темпераментами, сходными с его собственным, но более слабыми. Он по праву прирожденного таланта становится властителем дум; эпоха, нация выражаются в нем с силой и яркостью необыкновенной; он словно собрал своей могучей рукой в одну пригоршню всю рассеянную вокруг него красоту; из струн своего сердца он исторг звучания, в которых мы узнаем голос эпохи; царствует он один, а все, кто рядом с ним, — не более чем его придворные. Пройдут столетия, и из исторического далека будет видна лишь его фигура; все его окружение померкнет, и в памяти человечества останется только он, как самый значительный выразитель определенной художественной идеи. Ратовать за «школу» — смешное ребячество; каждый год, когда наши критики в своих отчетах о Салопе начинают стенать и сокрушаться о том, что у нас нет никакого подобия школы, которая управляла бы темпераментами и подводила бы под единый ранжир различные дарования, меня так и подмывает сказать им: «Боже, да пожелайте вы, чтобы у нас появился великий художник, а за школой дело не станет; пожелайте, чтобы наше время нашло себе выразителя, чтобы кто-то одни впитал в себя дух времени и воплотил его в замечательных произведениях, — а уж подражатели не заставят себя ждать: длинный хвост посредственностей потянется за этим одним художником; из них составится внушительный и дисциплинированный отряд! Сейчас у нас царит полная анархия, она представляет собой любопытное и увлекательное зрелище. Конечно, я скорблю об отсутствии у нас великого художника, властителя дум, но мне по душе видеть, как все эти князьки воюют друг с другом; мне нравится эта своеобразная республика, в которой каждый гражданин — сам себе хозяин. В ней, в этой республике, протекает бурная деятельность, расходуется уйма энергии, все живут какой-то лихорадочной, беспокойной жизнью. Нельзя не восхититься непрестанной созидательной работой, что идет в наше время; каждый день отмечен новыми творческими порывами, новыми свершениями. Поставленная задача как будто выполняется, но люди, испытывая неудовлетворенность, тут же с яростной настойчивостью снова берутся за ее выполнение. Художники, уйдя в свои берлоги, трудятся порознь над своими шедеврами, причем каждый надеется создать нечто такое, что сделает его главой новой школы; но школы все нет и нет, ибо, кого ни возьми, всякий хочет и может стать не учеником, а учителем. Не печальтесь же о нашем веке и о судьбах искусства; на наших глазах развертывается благотворная для человечества творческая работа соревнующихся талантов и в муках рождается что-то новое, предвестье великого и прекрасного будущего. Наше искусство с царящей в нем анархией и борьбой дарований, несомненно, отражает характерные особенности нашего общества; мы больны промышленностью и наукой, больны прогрессом; мы обрекли себя на жизнь в треволнениях ради того, чтобы дети наши могли обрести покой и душевную ясность; мы ищем, ежедневно мы производим какой-нибудь эксперимент; камень за камнем мы воздвигаем здание нового мира. Наше искусство должно походить на нас самих: бороться, чтобы не коснеть в неподвижности; не бояться беспорядка, сопутствующего всякой перестройке, — в ожидании той поры, когда можно будет вкусить отдохновение в мире красоты и гармонии. Подождите: великий человек придет, и он скажет то слово, которое мы безуспешно ищем; но покамест не презирайте тех скромных тружеников, что ныне отдают все свои силы великому общественному делу созидания нового».

Итак, наш профессор, приемля любую школу как группу художников, проникнутых общим умонастроением, подходит к ним всем лишь как к неким подлежащим изучению явлениям; я хочу сказать, что он ограничивается объяснением их возникновения и последующей деятельности. Он сообщает, как я уже говорил, только исторические факты, а также факты физиологические. Он идет от века к веку, тщательно изучает каждую эпоху и каждый народ, не соотнося все произведения искусства с каким-то одним идеальным произведением, рассматривая их независимо друг от друга как плоды постоянно изменяющегося человеческого духа, красота которых в том, что они с большой силой и правдивостью выражают индивидуальное и общечеловеческое. При таком подходе к делу можно почувствовать себя ввергнутым в хаос, если в руках не будет никакой путеводной нити, которая помогла бы не запутаться среди бесконечного множества разнообразных и противоречащих друг другу творений; но общего мерила больше нет, — взамен нужны законы творчества.

И вот тут-то г-н Тэн, который, как вам уже известно, большой дока по механической части, воздвигает свою громадную конструкцию. Он утверждает, что открыл единый закон, в соответствии с которым дух человеческий проявляет себя тем или иным образом. Отныне для него объяснить произведение искусства — это значит установить, как оно возникло и как затем бытовало в обществе; для критического разбора всех и всяких произведений он всегда будет применять один и тот же прием; придуманная им метода становится в его руках стальным инструментом, неумолимым, жестким, действующим с математической точностью. Этот инструмент на первый взгляд покажется вам чрезвычайно простым; но вскоре вы заметите, что в нем скрыты сцепления множества колесиков, которые хитроумный профессор по надобности пускает в ход. В целом, по-моему, можно утверждать, что это механическое приспособление для измерения умов применяется г-ном Тэном с истинной виртуозностью и что в менее искусных и уверенных руках оно давало бы весьма жалкие результаты. Я пока мог позволить себе ничего не сказать о существе новой теории, поскольку ныне нет человека, который не был бы знаком с этой теорией, не участвовал в спорах о ней или, по крайней мере, не размышлял над нею наедине с самим собой. Основное положение этой теории состоит в утверждении, что все продукты интеллектуальной деятельности человека являются следствием трех воздействующих на него факторов: расы, среды и исторического момента. Если нам даны некая определенная личность, народ, к которому она принадлежит, эпоха, в которую она живет, среда, которая ее окружает, мы выведем из этого, какого рода произведения данная личность может создать. Это простая задача, которая решается с математической точностью; зная художника, можно установить характер его творчества, и наоборот — через творчество художника можно познать его самого. Нужно только иметь необходимый и достаточный набор данных — все равно каких, чтобы безошибочно определить неизвестные величины. Очевидно, что подобный закон, если только он верен, может оказаться одним из самых замечательных орудий, какими когда-либо располагала критика. Он и является таковым в трудах самого г-на Тэна, который дает ему универсальное применение и строго на его основе, никого не хваля и не браня, излагает всемирную историю литературы и искусства.

Господин Тэн формулировал свой закон перед слушателями Школы изящных искусств весьма исчерпывающим и оригинальным образом; никогда прежде не был он так категоричен. Я до конца понял систему г-на Тэна, только когда прочел его лекции по эстетике, опубликованные под заглавием «Философия искусства». Там прямо сказано, что все школы равно приемлемы и что современная критика ограничивается собиранием и объяснением фактов. Теперь закон установлен, и г-н Тэн может собирать и объяснять факты, опираясь на принципиальные соображения.

Господин Тэн более всего проявляет любовь к порядку, к точности, когда оказывается среди хаоса. Он обожает всякого рода неистовые порывы, разгул буйных сил, но, вступая в обстановку анархии дарований и темпераментов, он становится еще более склонен к алгебраически точному образу мышления, еще настойчивей стремится все классифицировать и упрощать.

Весьма любопытно то сравнение, к которому он прибегает, чтобы пояснить нам свой взгляд на образование и развитие в человеке художественных наклонностей. Он уподобляет художника растению, нуждающемуся для того, чтобы расти и плодоносить, в определенном климате. «Как изучают физический климат, желая понять условия возникновения того или иного вида растений — будь то маис, овес, алоэ или же ель, — так же нужно изучать климат духовный, желая понять условия возникновения того пли иного вида искусства — будь то языческая скульптура или реалистическая живопись, мистическое зодчество или классическая литература, чувственная музыка или идеалистическая поэзия. Творения человеческого духа, так же как и творения живой природы, объясняются только соответствующей средой». Следовательно, среда и исторический момент создают духовный климат; последний воздействует на художника, выявляет в нем личные наклонности, а также наклонности, заложенные в нем его расой, и в большей или меньшей степени развивает их. «Он не создает художников; гении и таланты в зародышевом виде возникают независимо от него; иными словами, весьма вероятно, что одна и та же страна в разные эпохи располагает одинаковым количеством людей одаренных и людей посредственных… Этот великий посев свершает природа… Век за веком на необозримых пространствах она сыплет большими пригоршнями семена, но не все зерна дают всходы. Для развития определенных дарований необходим соответствующий духовный климат; если он отсутствует, эти дарования гибнут в зародыше. Следовательно, при изменении духовного климата меняется и главенствующий вид дарований; если духовный климат изменится до противоположного, то же произойдет и с главенствующим видом дарований. Вообще можно считать, что духовный климат производит отбор между различными видами дарований, допуская развитие одних и более или менее полностью исключая развитие других».

Я должен был привести это рассуждение г-на Тэна целиком, ибо оно показывает нам весь механизм его системы. Не следует бояться вместе с г-ном Тэном сделать жесткие выводы из его теории. Ведь он сам расположен применять ее с фанатической настойчивостью, с механической точностью. Поэтому можно формулировать такие вытекающие из нее следствия: все произведения искусства одной эпохи способны выражать только эту эпоху; два произведения, созданные в одинаковых условиях, будут походить одно на другое как две капли воды. Признаюсь, лично я бы не осмелился утверждать подобные крайние идеи. Я знаю, что г-н Тэн на редкость изощрен в своем деле, что он выказывает чрезвычайную изворотливость в толковании различных фактов. Эта изворотливость, эта изощренность в рассуждениях пугают меня. Теория что-то уж слишком проста, но зато толкования ее слишком разнообразны. Тут-то и начинают действовать те сцепления колесиков, о которых я говорил: такой-то художник подчинялся идеям своего времени, а такой-то шел им наперекор, ибо всякое действие вызывает противодействие; тот олицетворял собой уходящее прошлое, а тот был предвестником будущего.

Прощай, чудесная стройность теории! Тут и говорить не приходится о строгом следовании простому и ясному закону; тут имеет место свободное творчество, остроумная игра утонченного интеллекта. Чтобы так ловко справляться с задачей, которую ставит перед собой г-н Тэн, нужно быть им самим, то есть человеком редкостной сообразительности, способным живо распотрошить любую творческую индивидуальность и извлечь из нее нужное ему; какому-нибудь тяжелодуму эта задача была бы не по плечу. Это-то и внушает мне беспокойство, — я опасаюсь г-на Тэна, обладающего сноровкой фокусника, который незаметно убирает с глаз все, что ему мешает, и выставляет напоказ лишь то, что ему выгодно; я говорю себе, что он, быть может, и прав, но уж очень домогается признания своей правоты и, возможно, в пылу ожесточенной борьбы за истину не замечает того, что сам впадает в заблуждения. Я его люблю и восхищаюсь им, но ужасно боюсь дать себя одурачить; и впрямь, в его системе есть какая-то жесткость, прямолинейность, заранее заданная всеобщность, которые настораживают меня и заставляют думать, что вся она есть измышление педантического ума, а отнюдь не абсолютная истина. Всякий, кто берется классифицировать и упрощать, стремится к завершенности системы, и потому вынужден преувеличивать одно, преуменьшать другое, искажать реальные пропорции вещей, чтобы втиснуть их в свою конструкцию. Нельзя отрицать, что утверждения г-на Тэна, по крайней мере, на три четверти верны. Конечно, раса, среда, исторический момент влияют на творчество художника. Профессор неуязвим, когда он исследует великие эпохи и выявляет их главные черты: древняя Эллада, обожествлявшая тело в созданных ее ваятелями статуях, вся оживает перед нами с ее городами, залитыми солнцем, с ее физически сильными и ловкими мужчинами и женщинами; мы как будто слышим стоны и ощущаем трепет людей средневековья под сводами христианских соборов, где изможденные святые застыли в страдальческом экстазе; Возрождение — это бунт пробудившейся плоти, и к нам через столетия доносится оттуда зычный клич природы, гул могучего вулканического взрыва жизненных сил, у нас в ушах звучат голоса, славящие живую, плотскую красоту; наконец, все, что выражает трагедия, заключено в Людовике XIV и в его исполненном царственного величия веке, который он сумел скроить по своему образу и подобию. Да, эти соображения справедливы, эти истолкования верны, из них мы вправе сделать вывод, что художник не может жить вне своего времени, что создаваемые им произведения отражают его эпоху, — иными словами, прийти к некоей уже почти прописной истине. Однако это еще отнюдь не значит, что мы можем сухо логическими операциями вывести характер художественного произведения из суммы некоторых известных данных. Впрочем, я знаю, что я не вправе принять систему частично, что я должен либо принять ее целиком, либо отвергнуть; все в ней взаимосвязано, и если изъять одну часть конструкции, все сооружение рухнет. Я также вовсе не хочу ссориться с автором «Философии искусства» по поводу его отношения к различным литературным, философским и религиозным догмам; для меня, конечно, не секрет, что его художественные принципы вытекают из позитивистской философии, отрицающей все исповедуемые человечеством религии, но я заявляю, что занимаюсь только художеством в собственном смысле слова и что меня заботит прежде всего правдивость творений искусства. Поэтому, не распространяясь, я одно скажу г-ну Тэну, но скажу от всей души: «Вы идете в основном правильным путем, но все время рискуете сбиться на ложный и порой, сами того не замечая, делаете неверный шаг, уводящий вас в сторону от истины. Я не решусь последовать за вами!»

Угодно ли знать, каково в целом мое мнение о г-не Тэне и его системе? Я сказал, что меня прежде всего заботит правдивость творений искусства. Но если присмотреться к делу повнимательнее, то надо будет признать, что в искусстве для меня еще важнее отражение личности художника и подлинной живой жизни. Я подхожу к искусству как любитель, без предвзятых правил, и приемлю всякое произведение, если только оно ярко выражает некую индивидуальность; я отдаю свою любовь и восхищение лишь уникальным творениям, энергично заявляющим об оригинальном даровании и своеобразном восприятии мира. Итак, я рассматриваю теорию г-на Тэна и ее приложения как любопытные проявления интеллекта ясного и сильного, чрезвычайно гибкого и изобретательного. В этой натуре соединились самые противоречивые качества, и их совокупность плюс благоприятствующий их развитию живой темперамент дали нам удивительный плод, весьма своеобразный на вкус. Когда мы сталкиваемся с необычной личностью, она, полагаю, способна настолько заинтересовать сама по себе, что мы можем уже не заметить опасности, грозящей правде. Мне нравится этот оригинальный ум, и я даже благосклонно смотрю на созданную им систему, ибо она позволяет ему полностью развернуться и выявить свои богатые возможности, при этом явственно обнаруживая все присущие ему достоинства и недостатки. Подходя к творчеству г-на Тэна с этой стороны, я тем самым рассматриваю его только как художника. Не знаю, лестным или обидным покажется г-ну Тэну это звание; может быть, он чувствует себя более польщенным, когда его величают философом, — не всякий почет удовлетворяет гордыню человеческую. Сам г-н Тэн, конечно, весьма высокого мнения о своей теории, и с моей стороны будет, наверно, очень дерзко сказать ему, что я питаю к ней полнейшее безразличие и восхищаюсь только его талантом. Но, право же, если ему есть чем гордиться, так это именно своим художественным дарованием.