ПРОЩАЛЬНОЕ СЛОВО ХУДОЖЕСТВЕННОГО КРИТИКА © Перевод. В. Шор

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРОЩАЛЬНОЕ СЛОВО ХУДОЖЕСТВЕННОГО КРИТИКА

© Перевод. В. Шор

Мне предоставлено право опубликовать еще две статьи. Я предпочитаю ограничиться одной. Предполагалось, что мой отчет о Салопе будет содержать шестнадцать — восемнадцать статей. Поскольку, в соответствии с всемогущей волей народа, мне не отводят достаточно места, чтобы я был в состоянии полностью развить мои идеи, я почитаю за благо сразу оборвать это дело и откланяться публике.

В глубине души — я восхищен. Вообразите врача, который, не зная, где у больного скрыта язва, ощупывает его тело наугад и вдруг, прикоснувшись к одному месту, слышит крик боли. По секрету я могу признаться, что, видимо, попал в точку, раз уж все так рассердились. Какое мне дело, если вы не хотите лечиться? Зато теперь я знаю, где угнездилась рана.

Мне совсем не доставляет удовольствия мучить людей. Я чувствовал всю свою жестокость по отношению к художникам, которые работают изо всех сил и с превеликим трудом приобретают репутацию, хрупкую настолько, что первый толчок может ее разрушить. Перед судом своей совести я сурово обвинял себя в том, что поколебал душевное спокойствие славных людей, которые, очевидно, взялись за тяжкую задачу удовлетворять всех на свете.

Я охотно отказываюсь от задуманных мною заметок о г-не Фромантене, г-не Назоне, г-не Дюбюфе и г-не Жероме. У меня в голове был замысел целой кампании, и я с удовольствием оттачивал свое оружие, чтобы оно наносило удары покрепче. Клянусь вам, что теперь я с тайным наслаждением отбрасываю прочь это оружие, как железный лом.

Я ничего не стану говорить о г-не Фромантене и о том пряном соусе, которым он сдабривает живопись. Этот художник каким-то чудом сумел представить нам Восток, в котором есть цвет, но нет света. Впрочем, я знаю, что г-н Фромантен — сегодняшний кумир, так что я только оберегусь от лишних неприятностей, если не стану требовать от него, чтобы его деревья и небо больше походили на настоящие, а тем паче — домогаться, чтобы он выказывал здоровую и яркую самобытность вместо наигранного темперамента колориста, который напоминает Делакруа не более, чем каминные экраны напоминают полотна Веронезе.

Мне не надо будет ссориться с г-ном Назоном по поводу тех картонных декораций, которые он нам выдает за настоящую деревню; но все-таки, между нами говоря, не кажется ли вам, что все у него похоже на апофеоз феерии, когда зажигаются бенгальские огни и желто-красные отблески придают всем предметам мертвенный вид?

Что касается г-на Жерома и г-на Дюбюфа, то я в высшей степени доволен тем, что избавлен от необходимости высказываться об их дарованиях. Повторяю, в сущности, я очень мягкосердечен и не люблю причинять людям огорчения. Мода на г-на Жерома уже проходит; г-н Дюбюф трудился, по-видимому, в поте лица, но вознаграждения за свои старания он не дождется. Я просто счастлив, что у меня нет возможности говорить об этом обстоятельнее.

Жалею я только о том, что не могу отвести побольше места трем пейзажистам, которых люблю: гг. Коро, Добиньи и Писсарро. Но я могу себе позволить дружески с ними распрощаться, крепко пожал им на прощание руку.

Если бы г-н Коро согласился начисто истребить нимф, которыми он населяет свои леса, и заменить их крестьянками, я любил бы его превыше всякой меры.

Я знаю, что для его трепетной листвы, для его влажных, сияющих зорь нужны бесплотные существа, мечты, одетые в облака. Вот я и пытаюсь иногда потребовать от этого мастера, чтобы он изображал природу более земной, более полнокровной. В этом году он выставил этюды, которые, без сомнения, писались в мастерской. Я решительно предпочитаю любую его беглую зарисовку, любой эскиз, набросанный им где-нибудь в полях, при встрече лицом к лицу с могучей живой природой.

Спросите у г-на Добиньи, какие из его картин лучше всего продаются. Он наверняка ответит вам, что те, которые ему самому меньше всего нравятся. Публика любит смягченную правду, чистенько вымытую природу, мечтательные и подернутые дымкой горизонты. А стоит художнику нарисовать без прикрас естественную землю, бездонное небо, могучие деревья или волны, как публика находит, что это уродливо и грубо. В нынешнем году г-н Добиньи ублажил публику, даже не очень притворяясь перед самим собой. Впрочем, мне думается, что выставлены его старые работы.

Господин Писсарро — неизвестный художник, и о нем, конечно, говорить не будут. Я считаю своим долгом на прощание от души пожать ему руку. Спасибо, сударь, ваш пейзаж доставил мне полчаса наслаждения и отдыха во время моего путешествия по унылой пустыне Салона. Мне известно, что вас допустили туда с большим трудом, и я приношу вам свои искренние поздравления. Однако вам следует знать, что живопись ваша никому не нравится; все находят изображенный вами пейзаж слишком голым и мрачным. И что это вам втемяшилось идти наперекор всему, напролом и работать с такой основательностью, так честно и смело изображать натуру?

Ну посудите сами: вы выбираете зимнюю пору; вы показываете нам неинтересный кусок проселочной дороги, пригорок в глубине, пустое поле до самого горизонта. Никакого утешения глазу. Тут живопись строгая и серьезная, главная забота художника — правдивость и точность, тут видны упорные, настойчивые поиски выразительности. Да, сударь, вы идете напролом, и потому вы — художник, которого я люблю.

А вообще мне теперь недосуг хвалить и порицать. Я собираю вещи впопыхах, не глядя даже, не забыл ли я чего-нибудь. Тем художникам, на кого я стал бы нападать, нет надобности благодарить меня, а у тех, о ком я сказал бы доброе слово, я прошу извинения.

Видите ли, моя работа начала становиться утомительной. Все прилагали столько усилий, чтобы не понять меня, мои мнения оспаривались с такой слепой наивностью, что мне приходилось в каждой новой статье заново излагать, из чего я исхожу в своих рассуждениях, и показывать, что я все время логически подчиняю их одной и той же первоначальной идее, в моих глазах неоспоримой. Я писал: «В каждой картине я ищу, главным образом, человека, а не картину». И еще: «В искусстве присутствуют два основных начала: натура — начало постоянное и человек — начало изменчивое; пусть ваше творчество будет правдивым, и я буду его приветствовать; но если оно будет к тому же оригинальным, я буду приветствовать его еще более пылко». Мне же принадлежат слова: «Жизнь меня интересует больше, чем искусство».

Я считал, что после таких деклараций мою позицию поймут. Я утверждал, что только творческая индивидуальность придает жизнь произведению искусства, я везде искал человеческую личность, ибо я убежден, что картина, в которой нет личного темперамента, мертва. Вы никогда не спрашивали себя, на каких чердаках пылятся тысячи полотен, прошедших через залы Дворца промышленности?

Я знать не знаю никакой французской школы! Я не признаю никаких традиций; я не намерен обсуждать складку на ткани или положение руки или ноги, выражение лица. Я не могу взять в толк, что понимается под недостатками или достоинствами картины. Я полагаю, что произведение мастера есть нечто целостное, нечто, являющееся выражением его чувств, всего его существа. В таком произведении ничего нельзя изменить, его можно только принять как факт, изучать как одно из проявлений человеческого гения и воплощение определенной человеческой личности.

Все испортили мои похвалы Мане. Теперь утверждают, что я являюсь жрецом новой религии. Да какой такой религии, скажите на милость? Той, для которой богами являются все таланты, отличающиеся независимостью и ярко выраженной индивидуальностью? Да, я исповедую религию свободного проявления человеческой личности; да, я не связываю себя в критике тысячью ограничений, я напрямик требую от искусства жизненности и достоверности, да, я отдал бы тысячу ловко сработанных, но посредственных полотен за одно даже плохое полотно, но несущее в себе нечто новое, сильное, жизнеспособное.

Я защищал г-на Мане, так как я всегда стал бы защищать смелую творческую индивидуальность, подвергающуюся нападкам. Я всегда буду на стороне побежденных. Сейчас отчетливо видна борьба между людьми неукротимого темперамента и толпой. Я стою за темперамент, и я сражаюсь с толпой.

Итак, суд надо мной окончен, и я признан виновным.

Я совершил непотребство, ибо восхищался Курбе и не стал после этого восхищаться г-ном Дюбюфом, я совершил низость, ибо подчинял свои рассуждения беспощадной логике.

Я допустил преступную наивность, ибо не сумел проглотить, не поперхнувшись, современную пошлость и требовал от произведения искусства оригинальности и силы.

Я изрыгал хулу, утверждая, будто вся история искусства является доказательством того, что только сильные темпераменты переживают века и что те полотна, которые не увядают со временем, выношены и выстраданы их творцами.

Я совершил страшное святотатство, непочтительно задев сегодняшние карликовые репутации и предсказав им скорое развенчание, уход навеки в бездну небытия.

Я поступал как еретик, низвергая хилые божества той или иной касты и утверждая великую религию искусства, которая говорит каждому художнику: «Открой глаза, пред тобой природа; разверзни сердце свое — пред тобой жизнь!»

Я обнаружил дремучее невежество, ибо я не разделил мнений присяжных критиков и не стал рассуждать о ракурсе такого-то торса, о фактуре такого-то живота, о рисунке и колорите, о школах и правилах.

Я повел себя как бесчестный человек, ибо шел прямо к цели, не задумываясь о том, что растопчу кого-нибудь по дороге. Я стремился к истине и виновен в том, что, пробиваясь к ней, кое-кого наградил тумаками.

Короче говоря, я доказал свою жестокость, глупость, невежество, я запятнал себя богохульством и ересью, и все из-за того, что, устав от лжи и посредственности, я стал искать настоящих мужей в толпе евнухов.

Вот почему я осужден!