ПИСЬМО К МОЛОДЕЖИ © Перевод. Н. Немчинова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПИСЬМО К МОЛОДЕЖИ

© Перевод. Н. Немчинова

Я посвящаю этот очерк французской молодежи — тем, кому нынче двадцать лет и кто завтра станет обществом. Недавно произошли два события: первое представление «Рюи Блаза» во Французской Комедии[19] и торжественное вступление Ренана в Академию. По этому поводу поднялся большой шум, взрыв энтузиазма, пресса затрубила в фанфары в честь национального гения и принялась уверять, что подобные события должны служить нам утешением в наших бедствиях и порукой наших будущих триумфов. Начался полет в идеальный мир; наконец-то можно было оторваться от земли и реять в высоте, — это было как бы победой поэзии над научным духом.

В газете «Французская республика» вопрос, по-моему, поставлен совершенно ясно. Приведу выдержку: «Париж только что был свидетелем и вместе с тем ареной великого зрелища, которое он показал всему миру, — а именно, двух интеллектуальных праздников, которые останутся честью и украшением просвещенной и либеральной Франции, достойным представителем коей является наш дорогой и славный город. Принятие Эрнеста Ренана в Академию и возобновление „Рюи Блаза“ в театре Французской Комедии вполне можно считать событиями, которыми мы вправе гордиться… У нас есть немало молодых людей, ищущих свой путь; они шагают прямо вперед, идут куда глаза глядят, гонясь за новизной, и с наивностью неопытных юнцов похваляются, что гораздо лучше, чем их предшественники, чувствуют себя в беспредельной области искусства, стремящегося помериться силами с природой. Да, это верно: некоторые, обманываясь в своих силах, объявили войну идеалу, но они будут побеждены; после спектакля, состоявшегося позавчера во Французской Комедии, можно с уверенностью предсказать их поражение». Чтобы понять эту тираду, надо пояснить высокопарные фразы журналиста. Знайте, что молодые люди, о которых идет речь, — это писатели-натуралисты, те, кто воодушевлен духом научного движения нашего века и орудием своим избрал наблюдение и анализ. Журналист отмечает в своей статье, что эти писатели объявили войну идеалу, и предсказывает, что они будут побеждены лиризмом и романтической риторикой. Чего уж вернее! Целый вечер публика рукоплескала прекрасным стихам Виктора Гюго — вот и остановлено научное движение нашего века, вот и уничтожены наблюдение и анализ!

Я процитирую еще и другие документы — для того, чтобы уточнить вопрос, о котором хочу говорить. Ренан в начале своей вступительной речи, желая польстить Академии и позабыв свои былые восторги перед Германией, сказал следующее: «Вы бросаете вызов той культуре, которая не делает человека ни любезнее, ни лучше. Очень боюсь, как бы некоторые нации, несомненно, весьма положительные по природе своей, ибо нас они упрекают в легкомыслии, не обманулись в своих надеждах завоевать симпатии целого мира совсем иными средствами, чем те, какими до сих пор удавалось добиться всеобщей благосклонности. Педантичная замкнутая наука, скучная литература, угрюмая политика, высшее общество без блеска, дворянство без остроумия, знатные люди без учтивости, великие полководцы без прославленных изречений не так-то скоро, думается, развенчают воспоминания о старом французском обществе, столь блестящем, столь изысканном и стремившемся нравиться». На это берлинская «Национальная газета» ответила: «Все европейские нации вступили в соперничество и ведут меж собой ожесточенную борьбу; кто не идет вперед, того живо обгонят. Любая нация, пожелавшая почить на лаврах, обречена на упадок и гибель. Вот истина, которую такая нация, как французская, может, вернее сказать, должна, научиться выслушивать. Но для этого ей нужны люди серьезные, а не льстецы… Мы считаем своим подлинным другом в первую голову того, кто учит нас остерегаться самого страшного на свете: туманной пустоты и недооценки своих соперников как в материальной, так и в интеллектуальной области. Мы по опыту знаем, к каким печальным последствиям это неизбежно ведет».

Так вот, я полагаю, что из патриотизма каждому французу следует поразмыслить над двумя этими документами. Я не говорю о парадном патриотизме, который драпируется в складки знамени, кропает оды и кантаты, — я говорю о патриотизме людей труда и науки, которые хотят, чтобы нация достигла величия практическими средствами. Г-н Ренан прав, мы пользовались в прошлом, да и сейчас еще пользуемся, большой славой, но вдумайтесь в эти ужасные слова: «Кто не идет вперед, того живо обгонят». Разве не звучит в них погребальный звон по изжившим себя векам, сраженным новыми веяниями? Завтра настанет XX век, и эволюция науки помогает его нелегкому рождению; завтра во всем мире воцарится дух исследования, поиски истины, преобразующие человеческое общество; и если мы хотим, чтобы это завтра принадлежало нам, мы должны стать новыми людьми, которые идут навстречу будущему, вооружившись научным методом, логикой, знанием и пониманием действительности. Рукоплескать риторике, восторгаться идеалом свойственно только нервическим натурам, захваченным красивыми волнениями: женщины плачут, когда слушают музыку. Но ведь теперь нам нужно мужественно смотреть правде в глаза, если мы хотим, чтобы наше будущее было столь же славным, как наше прошлое.

Вот что я постараюсь доказать молодежи. Я хочу внушить ей ненависть к пышным фразам и недоверие к витанию в облаках. Нас, людей, верящих только фактам, заново пересматривающих все проблемы в свете изучения человеческих документов, обвиняют во всяких мерзостях, и каждый день мы слышим, как нас именуют развратителями. Пора показать новому поколению, что подлинными развратителями являются рыцари риторики и что за каждым взлетом в недостижимый идеальный мир неизбежно следует падение в грязь.

I

Народы чтут своих великих людей. Особенно выказывают они признательность к знаменитым писателям, оставившим нетленный памятник себе в развитии родного языка. Гомер и Вергилий прочно стоят на развалинах Греции и Рима. Несокрушим будет и памятник, оставленный Виктором Гюго в поэзии, наш век должен гордиться этим великолепным монументом, который упрочит славу французского языка и донесет ее до самого отдаленного будущего. С полным основанием мы можем восхищаться поэтом. Он действительно велик, его место среди самых великих. Творения его исполнены великолепной риторики, и он навеки останется неоспоримым королем лирических поэтов.

Но надо видеть и другое. Рядом с формой, ритмом и словами, рядом с памятником чисто лингвистическим, есть еще и философия произведений. Она может нести людям истину или заблуждения, она исходит из определенного метода и неизбежно становится силой, которая ведет свой век вперед или тянет его назад. Я рукоплещу Виктору Гюго как поэту, но готов спорить с ним как с мыслителем, как с воспитателем. Его философия, по-моему, не только темпа и противоречива, исполнена чувств, а не глубоких истин, — она кажется мне еще и опасной, ибо оказывает вредное влияние на молодое поколение, ведет его к обманчивым миражам лиризма, к романтической экзальтации, граничащей с умственным расстройством.

И мы во всем этом еще раз убедились на представлении «Рюи Блаза», вызвавшем такую бурю восторга. Рукоплескания относились к поэту, его великолепной риторике. Он обновил французский язык, он создал стихи, блистающие, как золото, громкозвучные, как бронзовый колокол. Ни в одной литературе я не встречал поэзии, поражающей такой широтою и таким мастерством, исполненной такого лиризма и силы. Но уж наверняка никто в тот вечер не рукоплескал философии и мнимой правдивости произведения. Кроме клана неистовых обожателей Виктора Гюго, тех, кто хочет видеть в нем универсального гения, столь же великого мыслителя, как и великого поэта, все нынче пожимают плечами, дивясь неправдоподобию «Рюи Блаза». Приходится принимать эту драму как волшебную сказку, по канве которой автор вышил чудесные узоры поэзии. Но если посмотреть на пьесу с точки зрения истории, обыкновенной человеческой логики и попробовать извлечь из нее практические истины, угадать, на каких фактах, каких документах она основана, столкнешься с поразительным хаосом заблуждений, ошибок и лжи, провалишься в бездонную пропасть лирического безумия… Удивительнее всего то, что Виктор Гюго возымел претензию скрыть под лиризмом «Рюи Блаза» некий символ. Прочтите предисловие, и вы увидите, что, по мысли автора, в этом лакее, влюбленном в королеву, олицетворен народ, стремящийся к свободе, а дон Саллюстий и дон Цезарь де Басан представляют дворянство агонизирующей монархии. Однако известно, как податливы символы: поверни их куда хочешь, и они будут означать все, что угодно. Но только уж тут-то символы — сущее издевательство над нами. Видите вы народ (а не самого Рюи Блаза) в этом фантастическом лакее, который учился в лицее, сочинял оды, прежде чем облечься в ливрею, никогда не брал в руки никакого инструмента и вместо того, чтобы учиться какому-либо ремеслу, греется на солнышке да влюбляется в герцогинь и королев? Рюи Блаз — богема, отщепенец, бесполезное существо, никогда он не принадлежал к народу. Но допустим даже на мгновение, что он принадлежит к народу, — посмотрим, как он себя ведет, постараемся узнать, к чему он стремится. И вот тогда все затрещит по швам. Сын народа, которого дворянство подбивает полюбить королеву; сын народа, который становится полновластным министром и теряет время на пустые разглагольствования; сын народа, убивающий дворянина и затем принимающий яд. Да что ж это за галиматья? Какой смысл приобрел пресловутый символ? Если народ так глупо, без всякой причины налагает на себя руки после того, как он уничтожил дворянство, — обществу конец. Как здесь чувствуется убожество экстравагантной интриги, которая становится просто бессмысленной, когда поэт вздумал придать ей какое-то глубокое символическое значение. Я уж не стану указывать на допущенные им в «Рюи Блазе» нелепости с точки зрения здравого смысла и простой логики. Как лирическая поэма, повторяю, это чудесное произведение, но нечего и пытаться найти в нем что-либо иное: здесь нет человеческих документов, ясных мыслей, аналитического метода, четких философских воззрений. Это музыка, и ничего более.

Перехожу к другому моменту. Драма «Рюи Блаз», говорят нам, — это полет в мир идеала; отсюда и проистекают ее всевозможные драгоценные качества: она возвышает душу, побуждает к благородным поступкам, освежает чувства, вселяет отвагу. А если она сплошная ложь — это не страшно. Она отрывает нас от грубой повседневности и возносит на горние высоты. Там дышится чистым воздухом, вдали от мерзостных творений натурализма. И вот мы подошли к самому деликатному пункту наших разногласий. Не будем пока углубляться в их обсуждение, а посмотрим, кто является носителем добродетели и чести в «Рюи Блазе». Нужно, разумеется, сразу же отмести дона Саллюстия и дона Цезаря. Первый — это Сатана, как говорит Виктор Гюго; что касается второго, то, несмотря на его рыцарское отношение к женщине, он отличается сомнительной нравственностью. Посмотрим на королеву. Королева поступает плохо — завела себе любовника; я, конечно, хорошо понимаю, что она скучает и что ее супруг виноват перед нею: слишком увлекается охотой; но, по правде говоря, если бы все скучающие жены заводили себе любовников, адюльтеры случались бы в каждой семье. Наконец, обратимся к самому Рюи Блазу. И что же мы видим? Да ведь он просто-напросто проходимец, и в реальной жизни предстал бы перед судом присяжных. Смотрите-ка! Этот лакей принял королеву из рук дона Саллюстия, соглашается участвовать в мошенничестве, которое должно бы показаться зрителям подлостью, особенно после того как дон Цезарь, гез и приятель воров, заклеймил эти плутни в двух великолепных тирадах; мало того, Рюи Блаз украл и присвоил себе чужое имя. Он носит это имя целый год, обманывает королеву, обманывает двор, обманывает народ; на все эти гадости он идет ради того, чтобы совершить адюльтер; он прекрасно сознает, каким предательством и гнусностью является его поведение, и в конце концов принимает яд. Нет, этот человек просто развратник и жулик! Душа моя нисколько не возвысится в его обществе. Я даже скажу, что в моей душе возникает отвращение, ибо, лишь только я хочу восстановить факты и отдать себе отчет в том, чего автор не досказывает, я перехожу грань, поставленную его стихами, и вижу лакея в объятиях королевы, — зрелище не очень чистое! В сущности, «Рюи Блаз» — только чудовищное любовное приключение, от которого отдает будуаром и кухней. Сколько бы ни переносил Виктор Гюго свою драму в голубые небеса лирики, действительность, таящаяся под ее покровом, омерзительна. Вопреки крылатым стихам поэта, факты говорят сами за себя: перед нами не только нелепая, но и гнусная история. Пьеса не толкает на благородные поступки, потому что ее герои совершают только пакости и низости; она не освежает чувств и не внушает отваги, потому что начинается грязью и кончается кровью. Таковы факты. Перейдем теперь к самым стихам, — и тут уж надо признать, что зачастую в них выражены самые прекрасные чувства. Дон Цезарь произносит фразы о достодолжном уважении к женщине; королева произносит фразы о возвышенной любви; Рюи Блаз произносит фразы о министрах, обворовывающих государство. Все время фразы, пышные фразы, сколько угодно пышных фраз! Может быть, только на стихи и возлагается обязанность возвышать души? Боже мой, ну конечно! Как раз я и хотел сделать такой вывод: ведь речь-то идет о чисто риторической добродетели и чести. В романтизме, в лиризме самое главное — слова. Слова раздувшиеся, гипертрофированные, готовые взорваться от чрезмерных преувеличений. Разве это не поразительный пример? На деле — безумие и грязь; на словах — благородная страсть, гордая добродетель, величайшая честность. И все это совершенно беспочвенно — просто словесные сооружения, воздушные замки. Вот он, романтизм!

Я неоднократно занимался исследованием эволюции романтизма и считаю излишним еще раз обращаться к истории этого направления. Я хочу лишь подчеркнуть тот факт, что оно было чисто риторическим бунтом. Роль Виктора Гюго, весьма значительная роль, ограничилась обновлением языка в поэзии, созданием новой риторики. В тридцатых годах борьба шла на словарной почве. Язык классицизма умирал от худосочия; пришли романтики и влили кровь в его жилы, пустив в обращение лексику, неведомую классицизму или находившуюся у него в пренебрежении, введя множество ярких образов, более широкую манеру письма, бурные чувства и живость в их передаче. Но если отойти от вопросов языка, романтики не так уж отличались от классицистов, оставались так же, как и они, деистами, идеалистами, любителями символики; они так же наряжали людей в театральные костюмы и приукрашали действительность, возносили свои переживания на некое условное небо, имели свои догмы, свои шаблоны и правила. Надо, однако, добавить, что по части нелепостей новая школа дала классицизму сто очков вперед. Поэты тридцатых годов расширили область литературы, внеся в нее изображение всего человека с его радостями и горем, и отвели в ней большую роль природе, хотя ее уже с давних пор воспевал Руссо. Но они все портили и, злоупотребляя завоеванной свободой, прибегали к экстравагантностям, оказывались вне времени и пространства. Если их, например, привлекала природа, то, вместо того чтобы изучать ее как среду, дополняющую персонажи, они оживляли ландшафты своими мечтаньями, всяческими легендами и страшными призраками; то же самое проделывали они и с героями своих произведений: они обольщались мыслью, что принимают всего человека, его душу и тело, однако в первую очередь постарались вознести человека на облака, создать некий призрак. И вот получалось так, что классики, при всей их отвлеченности и схематизме образов, все же были человечнее и ближе к правде, логичнее и последовательнее, чем романтики с их беспредельными горизонтами и новыми приемами в изображении жизни. Теперь для нас ясно, что эволюция, совершенная лирическими поэтами, и должна была к этому привести. Лиризм в литературе — это поэтическая экзальтация, ускользающая от всякого анализа, граничащая с безумием. Виктор Гюго только лирический поэт. У него все окрашено гениальной риторикой: и его язык, и философия, и принципы морали. Лучше и не допытывайтесь, что таится в его поэзии за словами и ритмами, — вы обнаружите там невероятный хаос, заблуждения, противоречия, торжественное ребячество и высокопарные глупости.

Ныне, когда мы изучили литературные направления начала нашего века, романтизм предстал перед нами как естественное преддверие широкого движения натурализма. Не без причины первыми выступили на сцену лирические поэты. В социальном плане их появление можно объяснить потрясениями времен Революции и Империи, — после грозных событий поэты искали утешения в мечтах. Но главное — они выступили на первый план, потому что им предстояло выполнить важную работу. Этой работой было обновление языка. Пришлось бросить старый словарь в плавильную печь и заново отлить язык, изобрести новые слова и образы, создать совершенно новую риторику для того, чтобы ее выразительные средства поставить на службу новому обществу: быть может, только лирические поэты и могли справиться с такой работой. Они подняли знамя бунта в своих страстных требованиях красочности, образности, в своих неослабных заботах о ритме. Они были в литературе живописцами, скульпторами, музыкантами и прежде всего стремились передать звук, форму, игру света. А мысль, идея стояла у них на втором плане, — вспомним направление «искусство для искусства», которое было полным торжеством риторики. Таковы уж основные черты лиризма: это пение, это мысль человеческая, ускользающая от любой методы и воспаряющая на крыльях звучных слов. Можно с непреложностью убедиться, какой блеск приобрел наш язык, пройдя через горнило лирической поэзии. Вспомним, что в начале века еще царила литература ученых мастеров прошлого, уравновешенная, четкая, логическая; вспомним, что и язык, стершийся за три столетия его употребления в духе классицизма, стал притупившимся орудием и потерял свою силу. Понадобилось, повторяю, поколение лирических поэтов, чтобы украсить его новой чеканкой, обратить его в широкий, гибкий и блестящий клинок. Песнь песней обогащенного словаря, безумный хоровод звонких слов, кричащих и пляшущих над поверженной идеей, несомненно, были необходимы. Романтики явились вовремя, они завоевали для нас свободу формы, они выковали орудие, потребное нашему веку. Вот так же и одержанная в битвах победа полагала основу великим государствам.

Ниже мы увидим, какое государство основалось в силу победы романтиков. Риторика победила благодаря новому языку — теперь могла прийти и сформулироваться идея. Итак, надо воздать должное Виктору Гюго, могучему творцу, ковавшему этот язык. Если его творчество как драматического писателя, как романиста, как критика, как философа можно считать спорным, если лиризм, внезапный порыв возвышенного безумия, нежданно вносит хаос в его суждения и разрушает его концепции, он все же захватывает нас своей гениальной риторикой, о которой я уже говорил. Она-то и дала ему ту великую власть над душами, какой он пользовался, да и теперь еще пользуется. Он создал яркий язык, он пленил наш век не идеями, а словами; идеи же нашего века — те, что ведут его вперед, принесены нам научным экспериментальным методом, анализом, натурализмом; наши новые языковые богатства состоят из старинных слов и выражений, возрожденных к жизни, а также из великолепных, вновь изобретенных образов и оборотов речи, вошедших теперь во всеобщее употребление. В начале движения слова всегда подавляют идеи, потому что больше поражают людей. Виктор Гюго еще в юности драпировался с царственным величием в плащ, который он скроил себе из роскошного бархата формы. Рядом с ним Бальзак, писатель, принесший главную идею нашего века — наблюдение и анализ, кажется одетым в рубище, ему едва кланяются. К счастью, в дальнейшем идея избавляется от господства риторики, утверждает свою силу и воцаряется полновластно. Мы к этому как раз и пришли. Виктор Гюго остается великим поэтом, самым большим из лирических поэтов. Но наш век освободился от его господства, нами владеет теперь научная идея. В «Рюи Блазе» мы рукоплещем риторике поэта. А философ и моралист вызывает у нас улыбку.

II

Посмотрим теперь, как проходил прием Эрнеста Ренана в Академию. Ведь прием этот был большим праздником и для литературы. Но прежде всего нужно отметить, что это было торжество свободной мысли. Для того чтобы меня правильно поняли, я покажу различие между легендарным и подлинным Ренаном. Вспомним о выходе в свет «Жизни Иисуса». То был удар молнии. Широкая публика не знала Ренана. Он пользовался репутацией эрудита, выдающегося лингвиста, но известность его не выходила за пределы мира специалистов. И вдруг за какой-нибудь день он прославился на всю Францию, возникнув перед ней в страшном образе антихриста. Он совершил святотатство, он потряс за плечо распятого на кресте Иисуса. Верующие представляли себе Ренана рогатым и хвостатым дьяволом. Особенно переполошилось духовенство; все сельские священники приказали звонить в колокола и в своих проповедях отлучили его от церкви; епископы сочиняли послания и брошюры против него, папа римский побледнел и едва не уронил с головы тиару. Говорят, иезуиты сжигали все издания «Жизни Иисуса» по мере того, как издатель выпускал книгу в свет, что обеспечивало ей беспредельный сбыт. Видя, в какую панику впало духовенство, публика еще больше пришла в волнение. Ханжи осеняли себя крестным знамением и пугали Ренаном капризных и непослушных девочек; людей, равнодушных к религии, этот смельчак заинтересовал, и они увидели в нем гигантскую фигуру. Он становился исполином богоборчества, символом науки, убивающей веру; словом, он олицетворял наш век научного исследования. Если к этому добавить, что он слыл расстригой священником, то перед нами будет законченный образ падшего ангела, восставшего против бога и победившего его, сразившего его оружием нашего века.

Таков был Ренан в легенде, и таким он остался для некоторых. Но если присмотреться к подлинному Ренану, мы будем поражены. Ученый остался эрудитом, но он оказался еще и поэтом. Вообразите себе натуру созерцательную, человека религиозного склада, выросшего у берега моря среди туманов Бретани. Он был воспитан в строгом почитании правил католической церкви; его первым желанием было пойти в священники, и все воспитание юноши, все образование, казалось, подготовляли его к духовному поприщу. Он приезжает в Париж, поступает в семинарию, преисполненный религиозности, принося с собою благочестивую мечту всего своего рода и той среды, в которой он вырос. И вдруг в его мозгу заработала какая-то клеточка, до той поры бездействовавшая. Быть может, он мимоходом вдохнул веяние Парижа? А может быть, во взрослом человеке пробудилось предрасположение, унаследованное от далеких предков и едва сквозившее в его детском лепете? Только он сам мог бы ответить на этот вопрос, исповедуясь в своих мальчишеских прегрешениях. Как бы то ни было, а он вступил на путь свободомыслия. С тех пор священнослужитель умер. Вечная история: первый трепет сомнения, затем тяжелая внутренняя борьба и в конце концов — разрыв. Ренан покинул семинарию и погрузился в изучение языков. Однако ж идеалист, спиритуалист в нем не умер. Верования юных лет, подавленные, побежденные, отброшенные, нашли себе другое русло и излились волною нежной поэзии. Перед нами весьма любопытный случай тиранической власти темперамента, ищущего себе выхода: Ренан уже не мог быть священником, — ну что ж, он станет поэтом, и темперамент все-таки будет удовлетворен. Разумеется, натура, менее проникнутая религиозностью, развивавшаяся в менее туманной атмосфере, дала бы себя знать, и Ренан пошел бы до конца в своих научных трудах, все решительнее обосновывая формулу своего отрицания бога. Но, как и следовало ожидать, он остановился на полпути, с неизбывным сожалением вспоминая об утраченной вере и со сладостным чувством сомневаясь в своих сомнениях. И это преображение веры в поэзию весьма характерно для него. Он уже не верующий, но и не ученый. Я вижу в нем человека переходного времени. По-моему, тут повеяло романтическим духом.

Да, Ренан — пантеист романтической школы. Нам уже объясняли, что, очеловечивая господа бога, он отнюдь не отрицал божественности Христа, поскольку изобразил его самым совершенным и самым благородным человеком. Я не хочу углубляться в ренановскую философию, не стану рассматривать его теорию медленного совершенствования человечества и образования группы интеллектуальных мессий, царящих на земле силою своих дарований. Мне достаточно установить, что он деист, подобно Виктору Гюго, и что его верования, хотя и более уравновешенные, чем у Гюго, тем не менее тоже порождены воображением лирического поэта и столь же далеки от религиозных догм, как и от утверждений науки. Ни верующий, ни ученый: поэт — вот его сущность. Он витает в облаках созерцательности. Идея никогда не отличается у него ясностью и точностью. Чувствуется, что он мог бы глубоко мыслить, но мыслит ли он так в действительности? Трудно ответить на этот вопрос, ибо Ренану противны какие-либо четкие выводы. Если мы, оставив в стороне Ренана-философа, посмотрим на Ренана-писателя, мы обнаружим в нем романтика, наделенного очарованием и силой. Конечно, в нем нет великолепного смятения Виктора Гюго, громыхания антитез, нагромождения пышных слов и пышных образов. Он скорее напоминает медоточивого Ламартина, — такая же, как у него, блаженная и благоговейная мечтательность, слог, исполненный неги любовной ласки и молитвенного умиления. Фразы как будто преклоняют колена и млеют в дымке курящегося ладана, в лучах мистического света, проникающего сквозь цветные витражи. Тотчас можно догадаться, что, вступив в готический собор романтизма, Ренан так и остался в нем, но уже не как верующий, а как писатель. Перед нами поэт, а не исследователь, не ученый в полном смысле слова, так же как и не философ, ибо он остановился на полпути в своей философии. Это довершает его портрет и окончательно характеризует его личность.

Итак, вот Ренан легендарный и вот каков Ренан в действительности. Надо добавить, что только упрямцы, фанатики католицизма и глупцы, живущие чужими мыслями, все еще смотрят на Ренана как на антихриста. Прошли годы, и люди поняли, что «Жизнь Иисуса» — красивая поэма, скрывающая под романтическими цветами кое-какие утверждения современной экзегетики. Там не даны все истины, а только отобранные рукою художника и расцвеченные самыми нежными красками воображения. Чтобы уловить суть приемов Ренана, достаточно сравнить его книгу с работой немца Штрауса, которая поразит нас и резкостью суждений, и неприятной грубостью доводов; мы найдем в ней только эрудита, только ученого, который не стремится приукрасить свой слог и заботится лишь об одном — служить истине. Не удивительно, что грозный Ренан стал теперь для большинства кротким Ренаном. Его принимают как создателя мелодий, который, конечно, напрасно выбрал слишком смелый сюжет для своей песни, но, в общем, сочинил приятную музыку. Именно мелодисту Ренану Академия и открыла свои двери. К этому выводу я и хотел прийти: установить, что Академия чествовала мастера риторики, а не ученого. Литературное празднество еще раз было устроено во славу лирического поэта.

Надо быть суровым, потому что в наше время лицемерия и угодничества только суровость может вернуть нации мужественность. Несомненно, Академия, приняв Ренана, сделала прекрасный выбор, что с нею редко случается. Ренан, обладающий очень широкой эрудицией, помимо этого, принадлежит к числу самых утонченных наших прозаиков. По части литературного таланта он стоит куда больше, чем десяток академиков, взятых наугад со скамей сего ученого сообщества. Только не следует рассматривать его вступление в Академию как триумф современной науки. Просто под знаменитым куполом появился еще один поэт. Истинной смелостью было бы избрать Ренана после его нашумевшей книги «Жизнь Иисуса». А теперь что ж, — теперь он взламывает все двери силой своего очарования; он садится в академическое кресло не рогатым и хвостатым дьяволом, а баловнем успеха, которого дамы увенчали цветами. Ренана никто уже не боится, его книга даже стала прибежищем благочестивых душ, которых отпугивает сухая и голая наука. И пусть не кричат так рьяно о либерализме Академии. Она приняла в свое лоно писателя, — это превосходно. Но современной науке нечего тут провозглашать победу, как по случаю торжественного принятия Клода Бернара и Эмиля Литтре.

В речи Ренана мне показалось весьма характерным то, что научные открытия он воспринимает как идеалист, который пускает в ход всю гибкость ума и использует решительно все для того, чтобы продолжить и расширить свои мечты. Тут уместно, привести цитату из его вступительной речи:

«Небо, согласно данным современной астрономии, гораздо выше тверди небесной, усеянной блестящими точками звезд и покоящейся в воздухе на десятимильных столбах, — как то полагали в наивные времена… Если я порою с некоторой грустью вспоминаю о девяти хорах ангельских, объемлющих орбиты семи планет, и о хрустальном море, простирающемся у ног предвечного, меня утешает мысль, что бесконечность, в которую погружается наш взгляд, — это реальная бесконечность, в тысячу раз более величественная в глазах подлинного созерцателя, чем все лазурные круги райских пределов, изображенных кистью Анджелико да Фьезоле. О, насколько глубокие воззрения химика и кристаллографа на атом превосходят туманные понятия о материи, которыми жила схоластическая философия!.. Триумф науки — это поистине триумф идеализма…» Запомните эти слова, они весьма характерны. Это крик души поэта, который всякий раз, как вы раздвигаете границы неведомого, охотно соглашается идти вместе с вами, но лишь для того, чтобы, поудобнее устроившись, предаться мечтам в таинственном уголке, куда вы еще не проникли. Как указывает сам Ренан в своей речи, ученый приемлет неведомое, идеал, лишь как поставленную проблему, разрешения которой он будет добиваться. Еще одно доказательство, что Ренан не ученый, потому что ему нужен уголок тайны, и чем больше вы сузите этот уголок, чем дальше отодвинете его в глубь бесконечности, тем горячее он будет выражать восторг, так как, скажет он, его мечта станет тогда еще более далекой и возвышенной. Вот так и выходит, что «триумф науки — это триумф идеализма». Фраза знакомая, я частенько ее слышал в качестве высшего аргумента. Ведь подобное утверждение спасительно для тех идеалистов, которые не отрицают современную науку. Они рассчитывают, что и в материи и в жизни всегда останется чуточку тайны, и потому при каждом научном открытии передвигают свой идеал и успокаивают себя мыслью, что даже если их верования будут разрушены одно за другим, эта конечная тайна всегда пребудет для них несокрушимым оплотом. Словом, у них весьма эластичный идеал, и они не теряют веры в него. С точки зрения философии я не питаю особого уважения к этим неисправимым мечтателям, которые на каждом этапе развития науки просят остановиться и немножечко помечтать, а затем они согласны вновь двинуться в путь, надеясь продолжить свои приятные грезы где-нибудь дальше. Ренан — один из этих поэтов идеала, которые плетутся вслед за учеными, но пользуются каждой остановкой, чтобы нарвать букетик цветов.

Заметьте, что большим успехом (я говорю о широком и шумном успехе) Ренан обязан риторике. В Германии Штраус, замкнувшийся в сухой аргументации, расшевелил только особую публику — эрудитов и богословов; светская публика и просто люди образованные не проявили к нему интереса. Зато у нас Ренан, гораздо менее четкий по части отрицания, но украсивший сюжет целыми охапками цветов красноречия, привел в восторг своей книгой всю публику. Это еще одно доказательство всемогущества формы. Успех «Жизни Иисуса» подобен успеху «Рюи Блаза»: и там и тут фраза, звук, краски, аромат пленяют целую нацию, обладающую артистической жилкой. Это результат нервного возбуждения, эффект материальный. Гениальной риторикой писатель достигает неоспоримой власти над толпой, захватывает всех за живое и ведет, куда хочет. От сухости ученого аудитория пустеет, а поэт может вызвать восторг даже у своих противников. Этим объясняется повальное увлечение романтизмом в первой половине нашего века. Да еще и ныне мы разражаемся бешеными аплодисментами, когда музыка лирической поэзии коснется нашего слуха.

Однако ж надо сказать во всеуслышание, что шумное преклонение перед формой — дело преходящее. Поэта превозносят до небес, но когда он встает в позу мыслителя и ученого, почитатели пожимают плечами. Вот где наказание робким умам, не осмеливающимся довести до конца свою мысль, и тем искусникам, которые вообразили, что они завоюют симпатии каждого, угождая всем. Хитрости честолюбцев, старание преподносить публике только приятные истины в красивых покровах, достигнутое большой ловкостью равновесие, когда любое утверждение и не ложь и не правда, — вся эта лицемерная тактика обращается против тех, кто ее применяет из расчета или по своей натуре. После оваций, которые они познали, приходит вдруг горькое одиночество; правда, они знамениты, осыпаны почестями и наградами, но пользуются лишь известностью флейтистов, тогда как могли бы мечтать о нетленной славе великих мыслителей и ученых.

Я не буду сам делать вывод. В одной статье я нашел суровое, поразившее меня суждение и приведу его без всяких комментариев: «Такой человек, как Ренан, должен бы иметь некоторое влияние на свое время, а он не имеет никакого влияния. Его совсем не приняли всерьез… Напрасно он затрагивает самые грозные проблемы. С его выводами никто не соглашается; публика оценила в его книге лишь игру ума, шуточки и усмешки, а ведь философ, эпиграфист, ученый надеялся встретить с ее стороны глубокое и серьезное внимание. Уцелеет только писатель; о Ренане будут говорить, что ему были ведомы все тайны языка и что среди музыкантов нашего времени он сумел трелями своего гобоя заглушить медные трубы… Потомство отнесет его к числу знаменитых, но бесполезных людей, к числу тех, кто в век пробуждения и созидания предавался сладостному отдыху и дремоте в сельской тиши».

III

По какой-то иронии судьбы почти всегда вновь избранный академик в своей вступительной речи должен вознести хвалу умершему академику, представлявшему полную противоположность ему по темпераменту. Так было и с Ренаном: этот мастер риторики, этот поэт украсил цветами своего красноречия жизнь и деятельность Клода Бернара, ученого, отдавшего все свои силы экспериментальному методу. Зрелище довольно любопытное, и на нем стоит остановиться. К тому же я хочу, чтобы высокий и строгий образ Клода Бернара противостоял фигурам Виктора Гюго и Ренана. Пусть наука стоит против риторики, натурализм против идеализма. Весьма поучительное сравнение. А затем я могу перейти к выводам.

Интересно то, что мне не придется ничего придумывать, а достаточно будет цитировать Ренана: он сам дал мне все необходимые доводы в своей речи. Я нахожу у него множество аргументов в пользу натурализма. Мне придется только урезать кое-какие тирады и прокомментировать их в нескольких строках.

Прежде всего я коротко расскажу о жизни Клода Бернара. Он родился «в маленькой деревушке Сен-Жюльен, близ Вильфранша, в семье виноградарей, и родной дом навсегда остался дорог ему». Он рано потерял отца, его воспитала мать, а первым его учителем был деревенский священник; затем мальчик поступил в коллеж города Вильфранша, а самостоятельную жизнь начал в Лионе, в качестве помощника аптекаря. Он мечтал тогда о литературной славе. «Он перепробовал все, имел успех в лионском театре, написав для него водевиль, название которого впоследствии упорно скрывал; в Париж он приехал, имея в чемодане пятиактную трагедию и рекомендательное письмо». Письмо было адресовано критику Сен-Марку Жирардену, который, однако, убедил его оставить литературу. И с тех пор Клод Бернар нашел свой путь. Он встретил Мажанди и стал его любимым учеником. Клоду Бернару пришлось вести долгую и тяжелую борьбу. Ныне всем известны его замечательные труды, его открытия, обогатившие физиологию. Предоставляю слово Ренану: «Не скоро пришли к нему награды, но, по правде говоря, он мог обойтись и без них, ибо его великая деятельность сама по себе была для него наградой. У вашего собрата было трудное начало на поприще науки, и с запозданием он познал ее радости. Медицинская академия, Сорбонна, Французский коллеж, Музей естественной истории считали для себя честью его сотрудничество. В довершение этого признания ваше сообщество дало ему важнейшее из тех званий, к каким стремится человек, посвятивший себя науке. По личному соизволению императора Наполеона III он стал сенатором».

Тут я и остановлюсь, этого обрывка биографии достаточно, чтобы провести параллель между Клодом Бернаром и Ренаном. Обратите внимание на раннюю пору их жизни: оба они в детстве воспитывались священником; но Клод Бернар рос на солнечном холме, а Ренана с детства окутывали морские туманы. Вскоре сказалась и разница темпераментов: Ренан, натура поэтическая и религиозная, мечтал стать священником, и даже позднее, несмотря на чрезвычайно широкую свою эрудицию, несмотря на свое отрицание бога, он не мог освободиться от расплывчатого спиритуализма; Клод Бернар, человек трезвого ума, взялся за экспериментальную науку и поставил перед собою только одну цель: переходя от одного неизвестного к другому, искать и находить истину. Чрезвычайно характерными для Бернара я считаю его неудачные литературные попытки. Трагедию он написал плохую, в риторике оказался слаб. Очевидно, он совсем запутался в литературных приемах, — тут его наблюдательность, способность к анализу, логическому мышлению ничем ему не могли помочь. Он беспомощно барахтался в литературе классицизма, так же как барахтался бы в романтической литературе, и для него единственное прибежище — наука. Об этом говорит сам Ренан: «Время больше благоприятствовало литературе, зачастую самой посредственной, нежели научным исследованиям, не дававшим материала для красивых фраз». Эти строки вызывают улыбку, — невольно приходит на ум, что Ренан умел сочинять красивые фразы о научных исследованиях, чуждых всякой лирике. Но тут ясно видны причины, которые повлекли Клода Бернара к науке.

Кстати, давайте выясним сразу же вопрос о стиле Клода Бернара. Ренан неоднократно обращается к вопросу о слоге научных сочинений и прекрасно говорит о них. Приведу его высказывание: «Самая природа научного исследования, требующего твердых и здравых суждений, приводит к основательным достоинствам стиля. Любой доклад Летрона или Эжена Бюрнуфа, по видимости, равнодушных к заботам о слоге, представляет собою своего рода шедевр. Правила хорошего стиля в научных сочинениях — это ясность, превосходное владение предметом и полное забвение самого себя, предельное самоотречение. Но ведь это также правила хороших сочинений на любую тему. Наилучшим писателем оказывается тот, кто, разрабатывая важный сюжет, забывает о себе и предоставляет говорить своему предмету». И далее: «Конечно, Клод Бернар был писатель, и писатель отличный, хотя он никогда не стремился быть писателем. Он обладал важнейшим качеством писателя — не думать о своем писательстве. Его стиль — это сама мысль, а поскольку мысль у него всегда высокая, смелая и ясная, у него и слог положительный, смелый и ясный. Как убедительно красноречие ученых! Ведь оно зиждется на подлинно правильном стиле, сдержанном, соответствующем тому, что автор хочет выразить, или, вернее, оно покоится на логике — единственной и вечной основе хорошего слога». А дальше Ренан говорит: «Надо обратиться к нашим учителям, к писателям Пор-Рояля,[20] чтобы найти подобную сдержанность, отсутствие стремления блистать и пренебрежение к дешевым литературным приемам, при помощи которых стараются расцветить слащавыми фиоритурами строгие темы».

Мне, пожалуй, не следовало бы так строго осуждать романтическую риторику. Ренан, захваченный силою правды, забыл о «слащавых фиоритурах», которыми он расцветил «строгую тему» в «Жизни Иисуса». А как мы уже далеки от тирад «Рюи Блаза», раз сам Ренан воспевает логику — «единственную и вечную основу хорошего слога»! Вот орудие истины, орудие века. В лиризме, в его пышных, громких фразах, в его звучных эпитетах, в его органной музыке, в его взлетах в небеса мы уже видим лишь приступы безумия, бред экстатических натур, преклоняющих колена перед идеалом, трепещущих от страха, что у них отнимут последний уголок тайны, куда они уносятся в мечтах.

Но тут я подхожу к самой сути спора — к войне, которую повела наука против идеала, против неведомого. В этом великая заслуга Клода Бернара. Он брал природу как источник всего, он разрешал проблемы путем опытов, опираясь на факты, и с каждым своим шагом заставлял неведомое отступать перед ним. Послушайте Ренана: «Из этого сочетания фактов, установленных со строжайшей точностью, проистекает самая высокая философия». Высшим законом вселенной Бернар признавал то, что он называет детерминизмом, то есть непреложную причинную связь между явлениями, исключающую вмешательство какого-либо сверхъестественного фактора, который мог бы изменить ее результат. Не существует, как нам часто говорили, двух видов наук: одни науки — абсолютно точные, а другие — не обладающие такой точностью, ибо в них всегда могут внести расстройство таинственные силы. Клод Бернар совершенно исключал то «великое неизвестное», которое Биша еще допускал в физиологии, капризную силу, якобы сопротивляющуюся законам материи и обращающую жизнь в некое чудо. «Туманное понятие первопричины вещей, — говорил Бернар, — следует отнести к происхождению мира… в науке оно должно уступить место понятию причинной связи». А ниже Ренан добавляет: «Клод Бернар знал, что проблемы, которые он поднимал, затрагивали самые важные философские вопросы. Это его никогда не смущало. Он считал, что ученому нельзя думать о том, к каким выводам могут привести его исследования. Он не принадлежал ни к одной секте. Он искал истину, и только». Ну что ж, в этих словах — суть современной науки. Все теперь поставлено под вопрос, наука ныне приступила к пересмотру так называемых «вечных истин», которые утверждались в прошлом во имя определенных догм. Ныне изучают природу и человека, классифицируют документальные наблюдения, движутся вперед шаг за шагом, применяя на этом пути экспериментальный и аналитический метод; но от заключения приходится пока воздержаться, так как исследование продолжается и никто еще не смеет льстить себя надеждой, что он познал все до конца. Бога не отрицают, стараются подняться до него, заново подвергая анализу вселенную. Если бог в конечном счете существует, мы это узнаем, наука скажет нам это. Пока что мы идею бога отстраняем, ибо не хотим, чтобы некий сверхъестественный элемент, внечеловеческая аксиома мешали нам в наших точных наблюдениях. Те, кто начинают свои труды с утверждения абсолюта, вводят в изучение живых существ и мертвой природы плоды своего воображения, своей собственной мечты, обладающие большими или меньшими эстетическими достоинствами, но не имеющие никакой ценности для поисков истины и нравственных начал.

Я больше не стану говорить о научных проблемах, а перейду к проблемам литературным. Задачи натурализма в литературе, которые я изложу сейчас, тождественны задачам натурализма в науках, особенно в физиологии. Тот же метод исследования, только перенесенный с фактов жизнедеятельности организмов на проявления человеческих страстей и на социальную среду; дух нашего века положил начало всесторонним проявлениям человеческого интеллекта; романист, изучающий нравы, дополняет физиолога, изучающего организмы. Ренан и тут не расходится со мной. Послушайте его: «Хотя Клод Бернар мало говорил о социальных вопросах, однако при своем высоком уме он не мог не применять к ним основных своих принципов. Победоносный характер научных открытий он распространял и на область гуманитарных наук. „Действенная роль экспериментальных наук, — говорил он, — не ограничивается различными отраслями физики, химии и физиологии: она простирается и на научные исследования в области истории и этики. Люди уже поняли, что им нельзя безучастно взирать на добро и зло, обращая себе на пользу первое и остерегаясь второго. Современная мораль стремится к более важной роли: она ищет причины добра и зла, хочет их объяснить и воздействовать на них, словом, она желает властвовать над ними: порождать и развивать добро, бороться со злом, чтобы вырвать его с корнем и уничтожить“». Это мудрые слова, в них выражена высокая и строгая мораль современного натуралистического романа, который глупцы обвиняют во всяких мерзостях и в безнравственности. Расширьте еще больше задачи экспериментальных наук, распространите их на изучение страстей и на описание нравов, и вы получите наши романы, которые ищут причины, объясняют их и собирают человеческие документы для того, чтобы можно было подчинить себе среду и человека, — развивать в них добрые начала, а злые искоренять. Мы совершаем такую же работу, что и ученые. Невозможно основать какое-либо законодательство на выдумках идеалистов. Напротив, с помощью подлинных фактов, которые собирают натуралисты, несомненно, люди когда-нибудь создадут более совершенное общество, и оно будет жить по законам логики и правды. Служа правде, мы служим и нравственности.