В сторону радости
В сторону радости
Константин и Анна Смородины вышли из-за ограждающего их личности псевдонима Юрий Самарин. Так получилось. Теперь не только для нас, но и для них самих «Юрий Самарин» остался где-то позади, и можно только еще раз с благодарностью окинуть новым взором все, что было им подарено читателю. Но тайна все же осталась — тайна совместного счастливого творчества мужа и жены, ставшего одним. И не будем мы ее разгадывать, не будет даже и отвечать на вопрос: как это им удается создавать вдвоем некое новое целое, имя которому русская проза?
А русская проза в рассказах и повестях их новой книги живет и дышит, пламенеет разными красками — то тронет интонациями тихого и скромного очарования, то горечью разольется в ней дума сегодняшнего человека о себе, то упруго и торжественно полыхнет она причастностью к неземному миру «Золотой славы».
Стоит сразу сказать, что пишут они, совершенно не чувствуя стеснения, в рамках все той же русской повествовательной традиции, суть которой в предъявлении миру души русского человека. Они относятся к тому типу русских писателей, которые имеют мужество оставаться человеком традиции. Мы привыкли воспринимать традицию как нечто, данное нам объективно, материально и внеличностно. Она становится «объективной» только тогда, когда добыта всей силой личности, когда у человека достает сил рассмотреть ее признаки и приметы и предъявить их в творчестве. Именно в этом смысле она «объективна» — через свое проявление в семейности, в любви, в родстве к которым так счастливо причастны сами писатели, и так драматично причастны их герои — ведь буквально в каждом рассказе и повести есть это трудно обретаемое и часто теряемое родство. Вообще потеря родства и родственности нашими авторами всегда понимается как горькая доля, которую нужно с кем-то разделить, которую столь же необходимо одолеть. Одолеть через восстановление в себе правильности хода этого чувства. В «Заснеженной Палестине» потеря любимого для героини — это вынимание «почвы из-под абсолютных вещей», это «стирание уникальности образа» любимого человека и невозможность жить без подлинного чувства.
Но сама по себе «родственность» для героев Смородинных всегда требует некоего иного, — того, что было бы больше личностного чувства. Родственность словно «прорисовывается» в человеке, укрупняется в моменты совершенно особой обостренности зрения и мировосприятия. Тетя Маруся в рассказе «Панталончики с коронами», вдруг пронзенная красотой праздничного летнего дня, чувством родства с поселком, начинается срочно искать что-то более важное в своем существованье. И смешные «панталончики с коронами» — единственный материальный «аргумент» дворянского происхождения ее рода — вдруг наполняют ее жизнь забытым простором отзвеневшей в истории жизни предков (тетки — фрейлины при дворе императрицы, деда ушедшего в революцию, бабки — акушерки и дворянки). Между личностью и традицией родства существует, говорят нам писатели, совершенно уникальное и удивительное напряжение. Они не изолированы друг от друга, а напротив — только в общении (сообщении) и рождается их новое и особенное единство. И мыслится оно в их прозе как восхождение от «убожеского существованья нашего», от «чрезвычайной печали» нашей к центру человека, коим является душа и око Божие в ней — совесть.
Но следует сказать, что современный человек в их прозе очень часто это человек оглашенный и оглушенный временем. Но и такого его жалко, и такой дорог писателям. Ведь они точно знают, что впряжен он в свое жизненное тягло накрепко всякими социальными потрясения, так что головы клонит только долу; всякими реформами, что не дают человеку никакого покоя. Но все же вечное и значительное не может быть присвоено мизерными силами жизни, теми, что прав никаких на эту вечность не имеют. Вот — некогда гордое имя «Русь» венчает универмаг, а неизмеримо-широким словом «мир» называют рыночное разнообразие некачественных товаров («мир еды,» «мир диванов», «мир развлечений»). Но не это внешнее (пустые бутылки и полиэтиленовые пакеты, обертки и сигаретные коробки) вызывают «чрезвычайную печаль». Хотя и об этом отношении к внешнему, об этой привычке к мерзости запустения, ставшей фоном нашего нечувствия, — и об этом авторы скорбят. Важнее, конечно же, внутреннее, печаль о «сокровенном человеке». Но как сказать нынешнему читателю о нем? Наверное, только так — «заключить в себя» его боли и скорби, а потом «поделиться» с ним своим состраданием. И удивляет эта вместительном писательского сердечного мира Константина и Анны — сила их любви как скрепляющая и «собирающая» человека. Сила любви в их творчестве всегда противостояла и противостоит разрушению.
От рассказа к рассказу от повести к повести бережно накапливается этот писательский багаж любви, это знание-постижение своей земли, своего Отечества, русского человека: «И ясно становилось, что вся она сплошь, вся земля моего Отечества — суть живой прах моего же народа, сокрытый надежно и расточенный так до срока. Откинувшись на спину, разбросив руки, я уставился в синь. Я слышал их, лежащих здесь и повсюду, я знал их, я помнил их, и они знали обо мне» («В поисках славы»).
Это умение расширить горизонт своего писательского взора по обе стороны от настоящего — это умение для Константина и Анны совершенно естественно, и дает оно ту трезвость взгляда, который складывается будто сам по себе, но на самом-то деле требует огромных внутренних усилий. Наверное, сегодня перед каждым честным писателем неминуемо встает вопрос: неужели русский человек настолько искорежен катастрофическими переменами рубежа веков, что в нем вообще не осталось, как считается нынче все чаще, — не осталось больше ничего коренного, длящегося сквозь десятилетия? Неужели он изменился до полной неузнаваемости и полной враждебности прежнему духу, прежнему «крепкому составу» иных поколений? Я бы даже сказала, что вопрос этот для Анны и Константина первейший. И они готовы отвечать на него со всей отвагой.
Вообще в прозе Смородинных никогда нет ни выдуманной, нарочитой драматизации, ни лубочно-русской красивости — просто они умеют видеть художнически-дерзко там, где другой бы прошел мимо. Это понимание разных сил жизни позволяет им ткать свой узор прозы. И в этой прозе с каждой новой повестью и рассказом раскрывается перед нами картина существенного для человека и его земли, когда само «существенное» должно все время бороться за свое воплощение в миру, должно все время отстаивать свое достоинство. И эту естественную для авторов драматическую тяжбу ведут два человеческих типа — скользящих и служащих. Иногда эти антагонисты существуют как два разных человеческих образа, иногда — помещены внутрь одного героя, как в «Келейной жизни», где в одном человеке «борясь за первенство пластались… не на жизнь, а на смерть благообразный келейник и безумный гений, которому позволено все». Первый из них («скользящий») наиболее ярко представлен в повестях «Жизнь “в кайф”» и в «Поисках славы», а вот высветлению-собиранию образа второго («служащего») они отдали внутренние силы всего своего творчества.
Вот, казалось бы, Брикман-скульптор и молодой фотокорреспондет Дима, едущие в провинциальный Эск (повесть «Жизнь “в кайф”») — просто навсегда счастливые люди, обладатели «легкого взгляда на жизнь». Прежде, в советское время, Брикман установил в Эске памятник Пугачеву, а теперь, в новые времена, везет туда свою «Свободу» («Нечто, напоминающее то ли звезду, то ли ежа, растопырившего иглы-лучи, с одной стороны как бы оплавленные от невыносимого внутреннего напряжения…. Все-таки Брикман был очень талантлив, но талант его как-то жег, и резал, и ударял по нервам одновременно…»). Обосновавшись в Германии, легко пересекая любые границы (географические, культурные, идеологические), он обладает уникальной адаптационной ко всему и вся способностью: он везде «как дома» именно потому, что «дома»-то и нет. Он умеет скользить по жизни как по отменно натертому паркету, не задумываясь о тех, кто этот паркет натирал. Но авторы уже в зачине своего повествования просто создают иной, провинциальный фон, для удачливых столичных людей. Скульптор и столичный фотокор едут в поезде, поедая изящные закуски, но и за окном — тоже едут … в телеге. Другие люди — в ватниках и сапогах, с корзинами грибов, возможно, и в глаза не видевшие роскошных закусок столичных жителей. И сразу открывается не глубина конфликта тех и других, но какая-то исконная разница жизней, какое-то невозможное, обжигающее соприкосновение. Люди на телеге — «к земле этой, к лесу привязанные», и люди в купе поезда — «из породы парящих», из племени «скользящих» мимо жизни. Вообще современный человек часто, очень часто — это человек «скользящий». Тот же Дима — в 25 лет впервые очутился в русской провинции, тогда как на Кипре и в Турции был не раз.
Легкий взгляд на жизнь сегодня моден, он просто всюду выпирает, он выбирает смешное, он всюду видит абсурдное. Но и он же дает возможность «интеллектуальный изюм из существования выковыривать». Тогда и все вокруг — не трудная действительность, но «жизненный театр». В Эске, куда скульптор привез свою «Свободу» встретил их некто Петрушкин, завотделом культуры. Острый взгляд Брикмана тут же углядел тут смешное напряжение: культура и Петрушкин! Петрушка — лакей русских пьес, Петрушка — балаганный герой. По иронии судьбы он же начальник по культуре. Константин и Анна вообще умеют наблюдать эти способности современных людей и явлений как-то вывертываться из своего прямого назначения, как-то захватывать больше смысла, чем им положено!
Но в том же городке Эске повести «В поисках славы» этим легким, но иным, потому как молодым, скольжением по жизни охвачены три героя — Серега, Игорь и повествователь Максим Макаров, переживающий свою молодость и мужскую дружбу как «счастье». Правда в них сразу заложено авторами то «страдательное измерение», которое даже при их лихих загулах, при дерзостных «экспериментах» с собственной жизнью, все же не дает стать по-брикмановски «парящими». Ведь Серега даже и в самом крутом загуле способен спеть с «щемящим стоном» песню «Русское несчастье», что и душа переворачивается, а Игорь навсегда отмечен своим афганским прошлым. Повествуя о круговерти их жизни (в ней будут и коммерческие проекты типа гимноделания для разных местных предприятий, и обслуживание сильных мира сего, и авантюрные бега) писатели разведут своих героев по лихим дорогам. А их, как в русской сказке, оказывается для героев три: женщины, деньги и слава. Первую выберет афганец Игорь, вторую — поэт Серега, а третью они «отдадут» Максиму. И они, действительно, получат то, что выбрали — Игорь красавицу-жену, Серега деньги, вот только славу добывать придется третьему с неизбежной болью правильного ее понимания, с неизбежным переходом души от «скольжения» к служению. Служение для Максима раскрывается как «отцовская тема» жизни — «понимание себя» означает, что он не молодой историк, не студент, не бард (все это «вторичные покровы»), но он — офицерский сын. Так назвалась сама его суть: «Тогда уже я почувствовал, что не может она иссякнуть, ибо является отзвуком темы русского служения». Не спасительной иронией «скользящих», не дымом и чадом веселой жизни добывается подлинная слава человека, но обретением способности души узнать о сокровенном мире. Но об этом, главном мотиве творчества Смородинных, скажу позже. Сейчас нам стоит вернуться к еще одной теме, вытекающей из земного пространства их прозы.
Это земное пространство называется русская провинция. Некоторых интеллектуалов столиц, никогда не выезжавших в глубинную Россию, часто тянет говорить о необыкновенных сохранных началах русской провинции, откуда придет всеобщее наше «возрождение». Константин и Анна избегают этого пафоса, не «опровергая» его попросту потому, что «достойное» и «недостойное» в столице и провинции измеряется для них не «цивилизационным» наполнением (например, количеством иномарок в провинциальных городах), но той самой русской духовностью, которая одна на всех. И тут они крепки в своем оберегании высокого обиталища человеческой души. О самой же провинциальной жизни они повествуют разнообразно, ярко, — то с горькой радостью, то с тихой печалью, всегда подчеркивая ее типичную связь с большой историей страны. Они знают, что «целительное свойство жизни — это способность затягивать раны, стремление к тишине» после всех революций, мятежей и реформ. Болезни времени, что в столице, что провинции одни и те же, только человек в последней виднее. Провинция более простодушна.
Посетивший Эск фотокор Дима («Жизнь “в кайф”») с целью запечатления установки нового памятника «Свободе» вместо вождя пролетариата Ленина (что, впрочем, не удалось, — толпа зевак превратилась на его глазах в народ со своим мнением, не желающих менять памятники) — фотокор Дима проходит в повести своеобразное испытание провинцией. Сначала «Дима искренне пожалел жидкую толпу, накапливающуюся у кромки сквера, за их провинциальность, за убожество, за то, что обделены, за эту обиду, нанесенную судьбой» — такое захолустье! Но все та же провинция показала ему, что и его место в жизни не так высоко, а рождение в «привилигированном месте» ничего не объясняет человеку о самом себе. Эск не выпустил Диму. Именно в Эске Дима будет ограблен и побит хулиганами, но провинция же, люди ее, одарят его заботой и помощью с такой естественностью, что постепенно (по ходу движения обратно в Москву через случайные чужие похороны, базары-вокзалы, узловые железнодорожные станции, через монастырский праздник) путь домой превращается в путь к своему, родному, когда душа взыскует знать: чья она — миру или Свету истины причастна?
Быть может здесь, в незатейливом и «простом» Эске, герой впервые так близко видит жизнь «жесткого народа», который «пока еще не согласен вымирать»? Я бы сказала, что библейская тема «блудного сына» в повести не просто прочитывается, но ее смысл именно развертывается. Ведь герой был «блудным сыном» и по отношению к Москве — что он видел в ней, кроме «привилегированного места» рождения, да еще денег, связей, новостей и возможностей карьеры? Но в более обширном смысле он был «блудным» вообще в нечувствии и немыслии своего, родного. И не «красивой сказочкой», но неумолимой закономерностью звучит кода судьбы героя, развернувшейся в направлении веры и полноты: «… увидеть, проникнуть, понять, запечатлеть, владеть сродниться. Все это множество жизни, конечно, невозможно в себя вместить, но невозможно и отказаться от этого желания». И уже совсем не жалким и обделенным выглядит этот жесткий люд провинции, а напротив, пронзает тревогой мысль, что «если старики эти, путейцы, умрут, а на их место их внуки не придут, то что же будет?» Они — та самая «поддерживающая масса», которая как-то, почти чудесно, продвигала его (безденежного и беспаспортного) к цели — домой. Но, пожалуй, самым существенным в переменах с героем, была эта медленно нарастающая «откуда-то взявшаяся родственность» с простыми людьми. Он узнал, что толпа может стать народом, или (как в монастыре) богомольной Россией. И вот уже не глазком объектива, но во всю ширь зрения начинает видеть герой провинцию: «Доверчивые эти домишки, цветы, небо. Даром, в избытке распростертое над улочками и скверами».
В том, как пишут провинцию Смородины, есть какая-то удивительная живучесть, жизненная цепкость, умение держаться главной жизненной линии, что проложена не реформами и рынком, обозначена не памятниками свободам, а чем-то совершенно внутренним, с точки зрения именно рыночного времени «непродуктивным». И «непродуктивным», «незаконным» оказывается прежде всего опыт души человеческой и опыт совести. Тоска-кручина, душевная мука, печаль, которые всегда с нашей русской точки зрения и предъявляли миру эту самую человеческую живую душу, теперь почему-то объявлены «непродуктивными»! Смородины уловили тут нечто очень значимое и существенное — «непродуктивно» видеть мир таким как он есть! Непродуктивно страдать, слишком быть к чему-либо привязанным, видеть ложь всех этих церемоний со свободами, слышать совершенно безразличного к Эску Брикмана и ему подобных. Вот уж они — мастера продуктивного поведения, расчетливо не тратящие себя на всякую там провинцию!
Константин и Анна во всем своем творчестве выступают защитниками внутренней, «переживательной» жизни человека — защитниками чувства «ровного счастья, возникшего ниоткуда, просто потому, что мы живы» («Мультфильм для взрослых»); заступниками тети Маруси, которая вдруг так резко восстала против собственного «приниженного, растертого подлым существованием» образа («Панталончики с коронами»); в их прозе частым гостем является творческий человек. И, что характерно, там, где сегодня нигилистический взгляд уловил бы только грех да грязь, они способны увидеть чистоту. В «Заснеженной Палестине» мир театра дан не привычно — образом главной героини Милы вообще отстаивается мысль о человеческой нравственной полноте в любом, даже заведомо располагающем к греху и игре, мире. В любом, даже самом крохотном рассказе, Смородины всегда одарят читателя чувством пронзительной правильности. Какая-то славная светлость и чистота всегда становятся «итогом» и кодой повествования, несмотря на драматизм его. Но удивительно, что сама эта «правильность» является итогом такого сложного, такого перепутанного мира, где «изобилуют киоски с пивом», где «собою побеждены пребываем» (своими страстями), где иные «во всех ночных забегаловках потерлись и все секты обошли».
И все же «правильность» возможна — возможна потому, что все в их творчестве наполнено любовью к сущему в мире, что они очень остро и очень тонко чувствуют полноту жизни, в которой по-прежнему очень много того, что можно любить и ценить: природу и детей, старика и женщину, творчество и дружбу. Все их творчество проходит в поисках радости, которую они умеют найти всегда, оттолкнувшись от собственной нежно-глубокой благодарности тончайшим токам проникновения «светлой легкости» в нашу такую трудную, но потому и настоящую жизнь.
«Поиски радости» Константина и Анны, их «святой восторг» тесно и крепко связаны с отеческой верой. Православной. Христианской. В современном искусстве сейчас всюду встретишь «религиозные мотивы», «мистицизм веры», библейский символизм. Но часто все названное для писателей, художников — это попросту чужой опыт. У Смородинных все иначе. Они весь опыт святоотеческой веры полагают своим, хранят ему верность, постигают его, но не переоценивают (результат любой «переоценки» — прямое удешевление, уценка). Сами названия их рассказов и повестей уже отправляют нас к чистым водам Первоисточника: «Праздник “посвящения”», «Зриши мою скорбь», «Алтарник Валера», «Заснеженная Палестина» «Тринадцатый ученик», «Келейная жизнь». Святая Русь и Россия у них стоят близко. Очень близко друг к другу. Но «разглядеть» одну в другой можно и должно, конечно же, через человека. Потому и образы священников, и образы мирян в их прозе изображены такими теплыми, такими живыми и яркими красками. Отец Василий, сподобившийся посещения Святой земли Палестины пребывает в победительном состоянии, вдохновленной Евангельской простотой увиденного. И его вольное, свободное дыхание передается и нам, читателям, — и в нашем сердце зажигается радость хождения след в след за отцом Василием, когда он ступает по Святой земле «как бы след в след за Спасителем, развеваясь знаменем на ветру истины».
Как разнообразно пишется нашими авторами радость — то это «светлая суровая радость», то напоенная духом, то «частный дар» любви к конкретному человеку. А то — необыкновенная и непостижимая как «райский мир», столь пастельно-тонко вырисованный в повести «Радостная слободка». Ее герой, писатель, попадает в «окраинный мир» в тот момент своей жизни, когда душа из него словно «вынута», а собственное творчество представляется сплошь соблазном, лишающим всякой спасительности самого автора. Именно новое чувство — радости, возникшее «вдруг», оживившее весь телесный и душевный состав героя, стало тем предвестием перемен, что унесли его в Радостную Слободку. Сначала он видит «мальчишку», восседавшего «на облаке, среди пуховых белых клочьев». И, кажется, только потому, что узнал он в этом мальчишке «саму идею детства, воплощенную живо и безыскусно, но в полноте, в могуществе нежности и первозданной, едва народившейся любви», — именно потому ему позволено было «увидеть» и другое. Проникнуть в «окраинный мир», где, конечно же, писатель без труда узнал знаменитых гоголевских старосветских помещиков — Афанасия Ивановича и Пульхерию Ивановну. Они-то и нужны были его удивленной переменами душе — в своей светлой простоте и простейшей ласковости. Путешествие в «райский мир» дано Константином и Анной как только и доступная художникам песнь. Песнь о мире радости. Конечно же, без светописи тут не обойтись: не случайно именно с сиянья «окрест» можно было узнать о приближении героя к заповеданному миру. Вообще расцвечивание светом им удалось передать точнейшим образом. Тут и сияние воздуха «каждой своей воздушной песчинкой», и золотая пыль, и милосердность, отрадность самого этого цвета-сияния, и сверкающие «остро и резко» облака, и «радужные всполохи» из белой «облачной колыбели». Какая роскошная картина — апофеоз живой красоты, благодатной радости. А потом будут сад — «райский», где «проступал самый сокровенный смысл изобилия»; будет дом и утешительные разговоры со старичками, и струение сокровенного, сладостно-нежного напева, в котором в полнейшем ладу жили друг в друге мелодия и слова, и который вмещал «всю надежду, сколько ее ни хранилось в человечестве». И вскипит душа героя слезами, и полыхнет чувством любви ко всем незнакомым людям. И не удивится герой занятию Пульхерии Ивановны — свиванию шелковых, золотой нити, шнуров. И шнуры эти — для украшения славы. Ведь сколько ее — славы-то стоит в Воинской слободе, где помещены сплошь богатыри, «за Христа и Отечество доблестную смерть принявшие». «Картина грандиозной славы живо нарисовалась» в воображении героя как «бесконечный воинский парад». Но и это восхождение славы было не окончательно-завершающим. Всем существом ощутил герой, что «зачинается грандиозное служение, которое доселе лишь приуготовлялось, и прежде бывшая радость была лишь его трепещущим ореолом». Если и можно передать художнически это стояние человека в высшем бытии — это помещение человека внутрь Божественной Литургии — то Смородинным это удалось. Наверное, потому и удалось, что позволили себе только допустимое, не оторванное от реальности человеческой души, мистическое переживание «райского мира» (что подразумевает принципиально иные задачи, чем те, что есть у фантастов, например). Возвращение героя в себя-земного пронзает именно достоверностью полученного знания — «радость равна ответственности!» И не вместить, не удержать, и не снести ее без молитвенной помощи наших «добрых старичков».
В их толстой книжке, вобравшей в себя честный труд и чистый талант, меня больше всего удивила «Радостная Слободка». Удивила живоносностью, трепетом напряженного настоящего и торжественной духовной тишиной, что возникает по ее прочтении.
Но, конечно же, в книге очень много и другого, что бесконечно ценно для каждого русского человека. Как бесчисленно разнообразны наши люди в своем проявлении, как незаменимы все эти наши человеческие мелочи! Как сплетаются в живой, полный грустной сладости, облик жизни с ее драмами и переменами участи. Как умеют наши писатели передать человеческую раздумчивость, стыдливую уединенность, добрую созерцательность в общении человека с миром природным (пейзаж в их творчестве — тема большая, отдельная и скорее «нравственная», чем «природная»). А сколько достоверности там, где страсть переходит в любовь, где жизнь людей разбрасывает и делит, но тогда уж смерть обязательно соберет и вернет общность сострадания и родства! Деревенский и городской народ, все нынешние «простые сословия» встают в их прозе плечом к плечу, называя себя Россией, которая навсегда, которая коренная и оседлая. И пусть это повествование о ней Смородиных будет длинным-длинным и таким же доверчивым, как сейчас!
Прочитывая сотни страниц рукописей, редко в какой из них не натолкнешься на что-нибудь откровенно гадкое, безобразное, отвратительное. У Анны и Константина все иначе — человек у них может быть бедным, падшим в страстях, мучителем близких, глупым подражателен модам и прихотям времени, но никогда не бывает отвратителен. Они как-то совершенно счастливо лишены такой потребности «раздевания» нашей бедной действительности до больной наготы. Вот, например, в повести «В поисках славы» (которую я читала как некое «земное» воплощение той Славы, что звучала в «Радостной Слободке») герой видит сельскую картину разорения: «Картина этого разорения напоминала поле боя (всюду лежали останки сельхозмашин — К.К.). Бился-бился пахарь с неплодной землей, пытаясь принудить ее рожать под железными шипами, и, растеряв доспехи, отступился. Ей нынче — лежать в небрежении, ожидая ласки, ему — обращаться в бродягу…» И не допустят они никакой иронии-издевки в адрес то ли торопливо живущих, то ли обессиленных людей, бросивших в небрежении землю. Это «поле поражения», однако, не место авторского злорадства, но покрыто писательской скорбью. А вот в самом герое оно еще способно восстановить жажду жизни уже хотя бы потому, что заставляет помнить, что когда-то и здесь «дрожала наша общая струна, и дерзкая, молодая правота позволяла нам ощущать безусловную важность собственных жизней, без которых… пуста будет мировая колыбель».
Мир, словно слышим мы голос авторов, все еще соответствует своему замыслу! И подтверждением их, Анны и Константина, творческого права именно так считать, для меня стало завершение повести «Радостная Слободка»: «…Колокол, ударив последний раз, уронил над миром свое заветное “аминь”».
2005 г.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
45. Реплики в сторону
45. Реплики в сторону Автобус пришел весь заполненный пассажирами. Лишь бы не опоздать, прекрасно, для меня местечко найдется. Один из них, смешная головенка на чрезмерно длинной шее, надевший шляпу из мягкого фетра, окруженную чем-то вроде веревочки вместо ленты, вид у
Глава VI Печали и радости однополой любви
Глава VI Печали и радости однополой любви Но какая же у вас
Часть I В сторону Норда
Часть I В сторону Норда (лекции Нового Университета)
III. По ту сторону реальности
III. По ту сторону реальности 9. А теперь нам надлежит собраться с духом, подойти к зеркалу и сделать шаг «по ту сторону». Там, в литературном Зазеркалье, все похоже, но все не так. Художественный рассказ похож на рассказ о реальности, но все же он не таков, совсем не таков… или
Радости праздности
Радости праздности «Праздник» и «праздность» в русском языке – одного корня. Не знаю, есть ли в других языках что-нибудь подобное, однако имею твердые предположения. Счастье как отсутствие всякой целенаправленной и осмысленной деятельности – конечно, это русское
Икона Всех скорбящих радости
Икона Всех скорбящих радости Праздник в честь иконы Всех скорбящих радости, или просто Скорбящей, установлен в 1688 г. якобы в память «чудесного» исцеления девицы Ефимии, сестры патриарха Иова, и отмечается 24 октября.По уверениям священнослужителей, «чудесные» исцеления
По ту сторону вымысла
По ту сторону вымысла Отношение к тексту – как к fiction или как к non-fiction – решается не жанровым чутьем, а миросозерцанием. Атеисты воспринимают Библию как сказку, фикцию, fiction, верующие – как Священное Писание, non-fiction, отсюда проистекает и все дальнейшее расхождение между
1. По ту сторону книжного переплета
1. По ту сторону книжного переплета Городская квартира в новом типовом доме… А. Вампилов. «Утиная охота» Однажды бросилась мне в глаза афиша – граждане приглашались на лекцию: «Как мы вступаем в межличностные отношения». Мало того что проблема поразительная (раньше,
По ту сторону понимания
По ту сторону понимания Итак, дом Смежной Королевы исчез из поля его зрения, но в тот же миг это поле погрузилось в полную тьму, как будто кто-то огромный заслонил солнце. «Спящая Уродина» проснулась сама!» – ужаснулся Петропавел, живо представив себе страшные
Глава 9. По ту сторону понимания
Глава 9. По ту сторону понимания Итак, дом Смежной Королевы исчез из поля его зрения, но в тот же миг это поле погрузилось в полную тьму, как будто кто-то огромный заслонил солнце. «Спящая Уродина проснулась сама!» -ужаснулся Петропавел, живо представив себе страшные
Глава 19 По ту сторону ума и глупости
Глава 19 По ту сторону ума и глупости Мне нравится название книги Вячеслава Иванова «По звездам», хотя я ее и не читала, а если и читала, то уже ничего не помню. Но скорее всего, там написано, что художник движется в этом мире как бы ночью в огромном океане, ориентируясь в
От безрадостности к радости
От безрадостности к радости «В „Гробовщике“ просто ничего не происходит — все остается на месте, хотя казалось, что движется куда?то».[91] Этот тезис Б. Эйхенбаума хотелось бы оспорить.[92] В «Гробовщике» не изображано цикличное движение в бессобытийном и неспособном к
Лирический герой и его атрибуты в печали и радости
Лирический герой и его атрибуты в печали и радости Названия лирического героя можно разделить на ряд подгрупп:1) большинство названий лирического героя образованы от глаголов со значением «любить» или заключают в себе дополнительное значение «страдание, мука,