25

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

25

6 декабря <1958 г.> 18, Av<enue> JeanJaures Gagny (S. et О.)

Дорогой Владимир Федрович,

Ну, вот наконец и от Вас письмо — и сразу даже два в Gagny — мне и Терапиано. Спасибо.

Но давайте для начала выясним недоразумение. Я давно — недель шесть тому назад — решила не ездить в Америку, и Ваше милое отсове— тование только совпало с моим (уже устарелым) решением и никак меня огорчить не могло.

Этого хотел Г<еоргий> В<ладимирович>. Он себе совсем иначе представлял «резонанс» его смерти.

Но об этом не стоит. Он, кстати, никак не мог думать, что перевод в Gagny, — который спас бы его от смерти, так как он погиб главным образом от климата Иера, и это всем было известно, — что этот самый перевод для меня осуществится в одну неделю — да еще и с отдельной комнатой, что здесь большая редкость, — прямо по щучьему велению.

Он боялся, что я буду вынуждена остаться в Иере, что мне после его смерти было бы невыносимо. Все всегда мне бы напоминало о пережитом ужасе — другого слова, чем ужас, я не нахожу.

Но здесь, в Париже, я понемногу оживаю. Здоровье мое за это время пришло в расстройство, и я сейчас целыми днями лежу, когда не езжу в Париж, где у меня, слава Богу, много друзей, всяких, русских и французов, старых и молодых.

Но вот Вы спрашивали — есть ли у Вас близкие в Америке? Нет, но это меня не беспокоило бы. Нет, но были бы, если бы я туда перебралась. Я совсем не представляю себе, как можно не иметь близких и друзей — где бы и при каких бы обстоятельствах ни находиться. Друзьями обрастаешь быстро, иногда даже против собственного желания. Впрочем, я всегда помню — «Друзья мои! Нет на свете друзей»[205]. В высоком плане, может быть, это правильно, но в житейском — друзья мне необходимы. Я очень интересуюсь людьми и не требовательна ни к их уму, ни таланту. Этого ведь у нас самих довольно. И сколько замечательных кроме этого. Но в доме Gagny я ни с кем, кроме Терапиано, не разговариваю. Здесь старики и старухи — зубры, глубоко православно-монархичные и злостные сплетники. Терапиано же, которого я совсем мало прежде знала, оказался премилый. Но он, бедный, захворал, и его свезли в госпиталь[206]. Ему, слава Богу, лучше, и он скоро вернется.

Теперь у меня к Вам странная и даже немного неприличная просьба — пожалуйста, не говорите никому, что Вам не нравятся стихи «Посмертного дневника» — очень Вас прошу об этом.

Г<еоргий> В<ладимирович> сказал мне: «Знаешь, мне кажется, что я этим поставил себе сам памятник». Мне это тоже кажется, и для меня огромное утешение, что и читатели так думали бы. А если начнут сомневаться — мне это было бы страшно больно — за Г<еоргия> Владимировичам

Конечно, я понимаю, что Вы относитесь к стихам очень честно. На этот раз покривите душой — не говорите ничего. Очень, очень Вас прошу. Я хотела бы, чтобы эти стихи действительно стали бы «памятником». Для меня как раз страшно важно, когда и как они были сочинены.

Напишите подробно, как Вы живете в Холливуде. Как здоровье Вашей жены? И как ее карьера? Стали ли Вы уже профессором? Г<еоргий> В<ладимирович> Вас любил, и я в память его чувствую к Вам большую нежность. Мне бы «потерять» Вас было бы очень обидно. И грустно. Ну, конечно, писать мне, если Вам некогда, не надо. Мои чувства к Вам от этого не изменятся.

Пусть Вам всем будет хорошо. Поцелуйте от меня Бобку. Как ему нравится новая жизнь?

С сердечным приветом

И.О.