Николай Верзаков ГОРЬКАЯ ПОВЕСТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Николай Верзаков

ГОРЬКАЯ ПОВЕСТЬ

Лицо его в глубоких складках, испещренное морщинами, словно бы вначале долго размачивалось, а потом сушилось на огне и оттого скоробилось. Седые клочки — остатки некогда густых волнистых волос — навешивались на уши, края которых были неровны и красны (следы обморожений). Глаза водянисты. Сухие пальцы с утолщениями в суставах заканчивались уродливыми остатками ногтей. Обнаженный насмешливой улыбкой рот обнаруживал крупную недостачу зубов. Наконец, сутулость, словно держал непомерный груз на плечах, как бы ломала фигуру. И только смех воскрешал в нем ненадолго того человека, которого я знал на протяжении нескольких лет.

— Ты видишь, что от меня осталось, — говорил с улыбкой человека много думавшего, привыкшего смотреть на себя со стороны, без жалости и рисовки, — а ведь мне совсем немного за сорок.

Старик, когда же мы с тобой последний раз виделись? Вот именно, когда расстались. Да-да, в августе двадцать лет назад. Двадцать лет! Помнишь, какими мы были счастливыми? Разбежались по заводам двигать вперед технический прогресс!

Помню, как начал мастерить. Осваивали новый сложный механизм — дело не шло. Обычные в таком положении суета и нервозность. Полетел штамп, который отлаживали трое суток, не выходя из цеха. Отправил его в лабораторию на анализ и заключение. Идут сутки, другие, третьи — штампа нет. План горит, живые люди вокруг, им заработать надо. А мастеру услужливая мысль стучит в черепную коробку: таковы обстоятельства, у тебя есть причина...

Причина!

Не дали нам, видишь ли, главного наши добрые учителя, пусть спокойной будет их старость, — не научили, как мастеру быть мастером на своем месте, а не подмастерьем. Так и пошло — срыв плана, поиск причин для оправдания. А кому от них легче? Выговор, второй...

— Плюнь, — хлопал по плечу начальник диспетчерского бюро Алексей Сергеевич, добрейший старик, — у меня выговоров сто штук!

Эти «сто штук» никак не влияли на его неизбывное жизнелюбие, он их ставил себе даже в заслугу и заметно гордился. — Заскочи ко мне, — подмигивал и снова приятельски хлопал.

После смены я «заскакивал». Он доставал из стола стакан, артистически наполненный наполовину спиртом, и подвигал графин с водой.

— А ну, хвати-ка, хе-хе, того, что под тын кладет. Не трусь, малыш, я его цистерну потребил и, видит бог, жив-здоров.

Я в цехе заменил практика. Тот сидел еще со времен войны. У него было четыре класса, и он давал план, у меня — диплом техника, и я никак не мог дать плана. Он не знал законов механики, но знал людей. У меня по механике пятерка и нуль по психологии. Преодолевая отвращение, я пил разбавленный спирт.

Милый Алексей Сергеевич... Его хватил сердечный удар. Он свел счеты с жизнью, оставив в рабочем столе початую бутылку, а на столе графин с водой. О его смерти я узнал два года спустя, когда был в отпуске курсантом авиационного технического училища.

Это было лучшее время в моей жизни. То, над чем бились другие, мне с техническим образованием не составляло труда. Для усвоения материала хватало лекций. В свободное время пристрастился к специальным журналам. Списался с научно-техническим обществом и предложил свою схему размещения блоков радиолокационной станции в фюзеляже истребителя-перехватчика. Мне заказали статью. Ее напечатали с комментарием и лестным для меня отзывом.

Успех, слава и выпуск из училища по первому разряду. Возможности казались неограниченными.

Не куришь? Бросил, значит. А я и, не пытаюсь, что толку в пятаке, если промотано состояние.

В боевом полку я попал в хороший экипаж и полез круто в гору. На армейском совещании по обслуживанию полетов в сложных метеорологических условиях удачно выступил, был замечен командующим и, очевидно, не без генеральского вмешательства получил направление в академию Жуковского. Но тут случилось «ЧП».

Шли ночные полеты. Командир экипажа, капитан Рублев, отличный летчик и превосходный человек, зарулив на заправочную полосу, заметил мне, что на большой высоте в кабине холодновато. Пока заправляли самолет горючкой, я осмотрел систему подогрева, запустил и погонял двигатель на разных оборотах, проверил подачу горячего воздуха в кабину. В одном месте заметил сорванную проволочную контровку, достал плоскогубцы и стал менять ее. В это время подошел командир и сказал, что ему дали неплановый вылет. Я свернулся по-быстрому, уступил место в кабине, и через три минуты он был в воздухе. А я направился к стартовому домику, чтобы обогреться, провести там время, и ощутил вдруг беспокойство от недоброго предчувствия, какое бывает, когда человек уходит из дома, оставив включенным утюг или незавернутым водопроводный кран. Хлоп по карману — нет плоскогубцев. Они остались в кабине самолета! И сразу вспомнились классические случаи, когда плоскогубцы, отвертки, портсигары, книжки попадали в рычаги управления, заклинивали рули и приводили к катастрофам. Хотя современная кабина и защищена от попадания предметов в рычаги и тяги, но ведь плоскогубцы могли попасть под педаль и помешать в критический момент...

Я посмотрел на часы — было четыре минуты первого. Оставалось тридцать пять минут до посадки капитана и почти два часа до конца полетов.

Бросило в жар. Вместо того, чтобы идти в стартовый домик, где остывал мой ночной завтрак, я направился к КП, откуда слышались команды руководителя полетов и ответы летающих экипажей. Услышал голос своего командира, он передал высоту и курс. Потом кто-то запросил вход в круг, кто-то на посадку. И вдруг: «Сто двадцать третий, сто двадцать третий, что случилось? Сто двадцать третий, как слышите?.. Всем бортам работать на прием. Сто двадцать третий...»

Стало тихо, словно небо вмиг опустело. Самолеты получили команду возвращаться, и через четверть часа сел последний. Моего не было.

Вести о «ЧП» в летном городке распространяются мгновенно. Когда я вернулся в гарнизонную гостиницу, где занимал с женой номер в ожидании квартиры, там о происшествии уже знали. К счастью, Анюты не было — уехала в город к родственникам. Только переступил порог, как вошел из соседнего номера знакомый механик с транспортника.

— Э-э, да на тебе лица нет, — вытянул губы в трубку, вышел и тут же вернулся с фляжкой, налил полстакана и подвинул.

Я выпил, но не почувствовал облегчения и налил еще.

Через час из штаба полка за мной прибежал посыльный.

В штабе оказались командир дивизии, с лицом, стянутым ужасными шрамами (горел во время войны в воздухе), командир полка, его заместитель по летной подготовке, командир эскадрильи и несколько офицеров из технической службы. Я доложил, что прибыл.

— На вашем самолете отказал двигатель и нарушилась связь, — сказал командир дивизии. — Капитан Рублев сел благополучно на соседнем аэродроме. Мы пригласили вас, чтобы вы могли спокойно выспаться.

Ноги мои подогнулись, и я мгновенно почувствовал себя пьяным, как говорят, в дым. Кто-то спросил: «Что с ним?» Кто-то нагнулся и ответил: «Он пьян». — «Отвезите его на гауптвахту!» Помнится, я никак не отреагировал на это распоряжение. Там я много раз перебрал в памяти каждое свое движение в кабине. Когда я спускался по стремянке, меня окликнул летчик. Точно помню, что в это время в руке были плоскогубцы. Выслушав командира, я слез, убрал стремянку, а плоскогубцы, должно быть, остались на крыле.

Так и было. От сотрясения плоскогубцы упали, их сдуло струей от двигателя за бетонку, где я их и нашел впоследствии.

Потом началась проработка меня по служебной лесенке, и в самом начале ее я взял неверный тон, полез в амбицию, чего не следовало делать. Затем началась подготовка полка к большим учениям, потом еще что-то, а я, отстраненный от обслуживания самолетов, ходил в наряды. Когда становилось очень не по себе, завертывал в «Ручеек», где буфетчик, отлично знающий свое дело и еще лучше — своих посетителей, выхватывал пару сарделек из кипятка, ставил кружку пенистого пива, а затем стакан, на три четверти наполненный водкой. Вначале визиты к нему были не часты, потом каждый день, и бывали случаи, когда я напивался и мучился наутро всеми известными муками.

О чем я тогда думал? Думал, вот-вот что-то такое завтра случится, повернется как-нибудь по-хорошему и опять все пойдет, как надо.

Особенно невыносимыми были вечера после дежурства. Представь себе такой пейзаж: строгие сосны, обомшелые валуны, песчаный берег залива, крик чаек в бледненьком небе, чуть алая вода от заката как несмелый вызов общему серому тону — все угнетало.

Я не пытался объяснить причину тоски, совершенно незнакомой мне ранее, и только через много лет понял — она была первым звонком приближающейся беды. Но психологическое вскрытие тогда мне было совершенно чуждо, я шел в «Ручеек».

Начались упущения по службе, которая как-то вдруг стала тягостной, взыскания по восходящей, наконец, суд офицерской чести и увольнение. Может быть, пожалели семью, может, искренне желали мне стать твердо на ноги — выдали пособие, на которое можно было бы прожить скромно год, чтобы получить специальность или усовершенствоваться в той, которую имел. Но я был уязвлен, хотя не показывал виду и утешал жену:

— Анюта, гражданская жизнь имеет свои неоспоримые преимущества. Я — технарь, и не все ли равно, где крутить гайки? В цехе даже лучше, чем на аэродроме, где гайку иногда приходится приморозить к пальцу, а уж потом наживить на болт. Я уеду к родителям, устроюсь на завод, найду жилье — и вы приедете с Петькой. Там ты устроишься по специальности...

До отхода поезда оставалось три часа. Я вышел к заливу. Под ногами скрипел песок. Была белая ночь.

В белых ночах есть что-то неопределенное, размягчающее душу. Словно неоновый свет, подболтанный белым туманом, сочится отовсюду, скрадывая привычные краски, и окружающий мир кажется ненастоящим. И мысли приходят ненастоящие. Я даже вздрогнул, когда неподалеку раздался приглушенный и тоже как будто ненастоящий смех.

Смеялась девушка. Она сидела на валуне за полосой песка, среди сосен, за которыми виднелся яркий свет вечернего кафе. Девушка, видимо, заметила, что я вздрогнул, и смех повторился.

Если бывают встречи трагические, то такой для меня стала эта встреча.

— Вы что ищете? — пролился опять ее ненастоящий смех.

— Чего не потерял, — хохотнул я в ответ. — У меня три часа свободного времени.

— Если вы покушаетесь на их жизнь, то возьмите меня в заговорщики, вдвоем мы с ними расправимся живо.

— Может быть, мы их пристукнем в кафе бутылкой шампанского?

Она училась в Тимирязевке, а теперь тут в заливе собирала какой-то планктон, жила у дяди (не то дипломата, не то журналиста-международника), который предоставил в ее распоряжение дачу, а сам уехал в длительную командировку. После первого тоста перешли на ты.

Вика в меру болтала, мило смеялась и мало пила. Я же выпил одну за другой три стопки, стараясь подавить угрызения совести: не успел оторваться от семьи и пожалуйте — женщина. После, кажется, пятой рюмки появилась необыкновенная ясность ума, мысли отливались в словесные формулы, я сыпал афоризмами, был остроумен, весел и нравился себе. Досадно было только то, что приходилось покидать этот милый приют — кафе закрывалось.

Тут бы по трезвому размышлению взять да и разойтись, но надо же проводить женщину. Я попросил официанта завернуть бутылку коньяка, сунул ему трешку, и мы вышли к заливу. Она заметила, что я напрасно трачу много денег. Я ответил, что у меня ими набит полон карман, что деньги — это сор и вообще мелочи жизни и что существуют они именно для того, чтобы человек мог их тратить, иначе они ничем не будут отличаться от песка, который хрустит под ногами.

Она не нашлась, что ответить, и пожелала мне приятного путешествия.

— А как же коньяк?

— Пригодится в дороге, — ответила она.

Мне показалось крайне неприличным уносить бутылку.

— Нет, лучше я полью коньяком цветы.

— В таком случае, заходи, я дам стакан.

Минут через двадцать она заметила:

— Ты не опоздаешь?

Я посмотрел на часы:

— Уже опоздал.

— А как же билет?

— Что? Билет? Мне сейчас хорошо, зачем я сломя голову полечу на вокзал, где мне так хорошо уже не будет? Не из таких ли минут складывается быстротечное человеческое счастье?

Пробудился от внутреннего толчка с чувством, будто накануне убил человека. Голова болела, словно воткнули в нее вязальную спицу и ею там помешивали. Захотелось бежать без оглядки, все равно куда, только дальше. Не будь ее, я, наверное, так бы и сделал. Она стояла ко мне спиной и смотрела в окно на залив. Я, вероятно, скрипнул зубами, потому что она обернулась и несколько секунд смотрела на меня внимательно.

— Пойди и выкупайся в заливе, это освежит.

Я сделал попытку встать, она предупредительно вышла. На столе стояла бутылка с остатками коньяка. Выпил, и боль в голове утихла.

Купание в заливе вернуло бодрость.

Вернувшись, я застал Вику одетую в легкое непритязательное платье, изящно сидящее на ней, с приколотым цветком на груди, еще мокрым от росы.

— Я тебя оставила вчера потому, что ты мог наделать в дороге глупостей. Вот мусор, который так поносил, — и выложила на стол деньги.

Мне было как-то неловко взять их сразу, и они остались на столе.

— Если не возражаешь, я могу проводить тебя на вокзал и ты уедешь ближайшим поездом, — сказала она.

— Разумеется! — обрадовался я, предчувствуя скорый и благополучный конец истории, без упреков и стенаний, и от избытка нахлынувшей нежности вдруг добавил: — Вика, ты просто прелесть!

— Я это знаю, — рассмеялась она, чем еще более расположила к себе, — может, мы выпьем по чашечке кофе?

— Думаю, для нас уже открыли кафе.

— Давай на прощание прокатимся по заливу, — предложила она, когда проходили мимо пристани прогулочных катеров, — там можно и позавтракать.

Это маленькое путешествие было обставлено необходимым комфортом. Ресторанчик предлагал несколько столиков, меню содержало закуски, большой выбор десерта и вин, неназойливо, в меру, играла музыка. Мы устроились в уголке за столиком на двоих, не спеша завтракали и предавались радостному ощущению морского простора и свободы.

Маленькие пассажиры прилипли к бортам, отщипывали от булок кусочки и кидали, а чайки на лету подхватывали их.

Прошел самолет, я поднял голову — и кольнуло в сердце: моя «семерка». Я заключил это по темному пятнышку на фюзеляже у правой плоскости — это был щиток, прикрывающий правое колесо в убранном положении. Щиток когда-то поставил сам взамен помятого, и он немного отличался по цвету. Мне представился капитан Рублев со строгим лицом, стянутым шлемофоном и кислородной маской, приборная панель, подрагивание стрелок и техник Азат Айбулатов, провожающий и встречающий уже не мой теперь самолет...

— Ты куда? — спросила она.

— Принесу мороженого.

В буфете я выпил водки, а ей купил мороженого с орехами. «Что, собственно, случилось? — думал я несколько спустя, — люди даже и не заметили пролетевшего самолета, а если и заметили, то тут же и забыли, и уж во всяком случае не чувствуют себя несчастными. Пусть Азат Айбулатов отправляет самолет и заглядывает потом в небо, а я буду пользоваться свободой, раз все равно ничего изменить нельзя».

— О чем ты думаешь? — спросила Вика, поддевая ложечкой крошечные порции.

— О том, что у меня впереди уйма времени и, наверное, ничего не случится, если я поеду не сегодня, а завтра или через два-три дня, если ты не возражаешь.

Она не возражала.

Теперь, по прошествии многих лет, думается: на берегу того залива со мной произошло нечто большее, чем дорожное приключение, ибо никогда полностью мне так и не удалось преодолеть раздвоения чувства. Моей случайной спутнице наша встреча, наверное, тоже принесла мало счастья.

...Дома объяснил отцу свое положение без излишних, необязательных для него подробностей. Не откладывая, на другое утро пошел в отдел кадров завода, твердо решив начать строгую жизнь.

— Куда? — остановила в приемной секретарша. — Владимир Георгиевич заняты.

Пришлось ждать. Я не знаю, чем «были заняты» кадровик. От него никто за час, что я сидел в приемной, не вышел. Когда, потеряв терпение, я открыл дверь, то увидел большой стол, за ним большого человека, похожего на каменного истукана с острова Пасхи. Я представился, сказал, что хочу работать на заводе, и положил перед ним трудовую книжку. После долгого, молчаливого и как бы застывшего на единственной записи взгляда он спросил:

— Где столько бегал?

Во мне поднимался протест:

— Я не бегал, я служил.

— Вижу, как ты служил. В теплосиловой сантехником.

Показалось, что я ослышался. Он повторил.

Два диплома вселяли лучшие надежды на применение моих способностей, что я и высказал не слишком вежливо. Ха-ха! Сантехником, — думал я, оказавшись на улице, — оторвать бы тебя от кресла, старый чурбак, да самого сунуть в канализационный колодец с разводным ключом. Я возмущался — и возмущался зря. Главное было в том, чтобы попасть на завод, а там всегда представился бы случай перейти на работу по способностям и желанию. Так я думаю теперь, а тогда, как видишь, сзывал все кары на голову «истукана с острова Пасхи». Сокрушать его гневными остротами мне никто не мешал, но устраиваться все-таки надо было, и немедленно.

Родители мои самые заурядные люди в городе. Мать работает поварихой в заводской столовой, отец на железной дороге. Ходит он на станцию через гору ровно двадцать пять лет и точно знает, что дорога вмещает в себя четыре тысячи девятьсот шагов. Это девять восемьсот каждый день. За двадцать пять лет он не опоздал ни разу — это он себе ставит в заслугу, когда бывает навеселе по большим праздникам. В другое время он не пьет, как и его брат, дядя Ваня. Дядина жена, тетка Ульяна, большая мастерица топить бани, солить капусту и удивляться самым обыкновенным вещам, особенно не нравилась Анюте. Ульяна ни разу не выезжала из города и однажды спросила, горят ли свечи в вагонах по ночам, хотя почти каждый день ходила через железнодорожный переезд.

Никто из родни никуда не выезжал надолго, кроме меня, и я считался человеком, повидавшим свет.

Тут мне встретился однокурсник.

— Ты ведь, кажется, любил чертить, — вспомнил он, — иди к нам, у нас только что организовалось экспериментальное конструкторское бюро по механизации производства.

Это меня устраивало, конструктор все-таки кое-что. По такому случаю и пропустить было не грех.

Часа два мы просидели в ресторане, повспоминали старое. После расставания во мне обострились родственные чувства, и я пошел навестить дядю Ваню. Его дома не оказалось, зато тетка Ульяна меня встретила радушно.

— В отпуск? — уставила она добрые, детски наивные глаза. — Совсем, выходит, ишь ты какое дело. И лучше, да. Там, вверху-то, ненадежно, а на земле покрепче (она не разбирала разницы между летчиком и техником).

Я относился теперь к дальним гостям и, стало быть, редким, и меня по кодексу родственных приличий следовало угощать. Тетка достала из тайных недр подполья, из святая святых, бутылку, заткнутую резиновой пробкой и обвязанную сверху тряпочкой (повод для острот Анюте).

— Ты скажи-ка мне, — села она напротив и подперла щеку кулаком, — почему за самолетом белое тянется? Должно, в топке в это время кочергой мешают? Или вот тоже спутник — выстрелят его туда, ну, покувыркается он, а падать все равно надо — вдруг в голову угодит или на крышу свалится, пробьет ведь, нечистый дух!..

Я недооценил таланта тетки Ульяны — самогон оказался крепче, чем можно было предположить. Помню, как вышел от нее за ворота, помню, как земля становилась дыбом, а я стремился удержать,ее в прежнем положении, потом случился провал в памяти. Проснулся в вытрезвителе и долго не мог сообразить, где нахожусь, а когда понял, стало не по себе: докатился.

Капитан, начальник вытрезвителя, человек тихий и обходительный, побеседовал со мной, пожалел, что мое приобщение к гражданской жизни началось с освоения вверенного ему заведения, и отпустил с пожеланием никогда более там не встречаться. Я сказал, что исключения из правила не так уж редки и что один раз я мог попасть даже по закону вероятностей.

Я пошел в отдел кадров, куда по рекомендации моего однокурсника должен был позвонить начальник экспериментального бюро, и тогда меня должны были непременно принять конструктором. Но у меня в кармане не оказалось трудовой книжки. Подумалось, что она выпала как-нибудь у тетки Ульяны, пришлось завернуть прежде к ней. Дядя Ваня на сей раз оказался дома и искренне обрадовался моему появлению.

— Племяш пожаловал! Рассказывай, — радушно потряс он мою руку. Тетка Ульяна напустилась на него:

— Ты не суетись, видишь, парень не в себе, головешка небось трещит после вчерашнего. — И ко мне: — А я тебя оставить хотела, да где там, несговорчивый шибко — ушел. Иван, ты что сидишь пень-пнем, поправить человека надо, не зря говорится: не жалей битого-грабленого, жалей похмельного.

«Поправить» человека, страдающего похмельем, считалось в родне делом обязательным.

Опять из темных глубин подполья появилась бутылка с обвязанным горлышком. После этой бутылки я открыл в себе одну черту, приведшую меня впоследствии ко многим неожиданным случаям, а именно: после какой-то рюмки меня неудержимо тянуло на «подвиги». Я не принадлежал к числу тех, кто чуть живой может ехать в трамвае, встав в уголок, и быть незамеченным. «Подвиги» были самого разнообразного свойства. Так, например, однажды мне показалась очень остроумной мысль явиться ровно в полночь к приятелю, который жил в другом городе. Сел в поезд и проснулся в совершенно незнакомом месте и без копейки в кармане. Из приличных вещей на мне были только ботинки стоимостью в сорок рублей. Я их продал за пятерку, купил бутылку водки и билет до ближайшей станции, чтобы только попасть в вагон. Вначале боялся, что меня высадят, но случилось так, что уснул и проехал свою остановку. А когда все же вернулся и вышел на перрон, попал под проливной дождь, и пришлось шлепать в носках по лужам.

Но это случилось через несколько лет, когда я числился уже записным алкоголиком.

...Возвращаясь от дяди Вани, попал на поминки по случаю кончины Агафьи Матвеевны Масленкиной, обладающей многими доблестями, по словам провожающих, и мне незнакомой, что не мешало проникнуться к ней уважением. Проснулся я опять в вытрезвителе.

— Исключительно редкий случай, — заключил капитан, искренне удивляясь моему невезению.

— Хватит, Михаил, — сказал отец, — чирьем ты на моей шее сидишь, берись за ум.

Мать всю беду видела в том, что я плохо ем. «Закусывать надо крепче, — глядела с тревогой, — другие и больше пьют, да ничего им, а ты совсем не ешь, как тут не спьянеть», — и старалась подложить кусок получше.

Меня самого удивляли последствия моих поступков, но именно последствия, а не причина. Если бы кто-то сказал в то время, что я становлюсь пьяницей, я бы рассмеялся тому в лицо. Какой же я пьяница — хочу пью, хочу не пью. Вот поступлю на работу, и питью конец. И всегда-то мужики в простое время бражничали.

Когда началось пьянство? Когда перешло в болезнь? Я часто задавал себе этот вопрос впоследствии и не мог точно на него ответить.

Извини, я непоследователен — мысль петляет и делает скидки, как заяц перед лежкой, — это следствие моей болезни, и тут уж ничего не поделаешь. Я забуду, может быть, к вечеру подробности нашего разговора, но отлично буду помнить, что было в прошлом, до большого угара, о котором теперь не могу вспомнить без содрогания.

История человечества хранит бездну примеров самого гнусного содержания и самого низменного свойства, порожденных пьянством. Казалось бы, что проще? Учти примеры эти, слушайся добрых советов — и все. Но в том-то и закавыка — каждый желает поступать, исходя из собственного опыта, а когда наберет его, бывает уже поздно.

Прислушайся, сколько говорится умных речей, пишется трактатов и ученых опусов о том, что пить вредно. Так отчего же толку нет? Отчего люди не возьмут да и не бросят пить вдруг раз и навсегда, если так вредно? А потому, друг мой, что из пропагандистов трезвости мало кто сам верит в то, что говорит. То есть верит, конечно, в безусловный вред горького пьянства — тут нет защитников, — а в начало начал его, во вред первой рюмки — никто, даже поощряют. Кто осудил первую? И литературных примеров тут тьма. Возьми-ка, братец, Омара Хайяма: «Вино запрещено, но есть четыре «но»: где, кто, когда и в меру ль пьет вино...» То есть и тысячу лет назад, и раньше люди оставляли себе лазейку. Из этих четырех «но» такой пролом получается в теории трезвости, что идет туда человек и обратно уж не возвращается. Кроме иноземной мудрости у нас и своей хоть пруд пруди: «Пьян да умен — два угодья в нем». То есть выпил три стакана да выстоял — молодец и герой, упал на четвертом — дурак из дураков, забулдыга и сукин сын. Слишком уж тонка прослойка между молодцом и дураком и, главное, не там поставлена. Отодвинуть бы ее надо в самое начало, перед первой рюмкой поставить. Сколько бы толку вышло тогда без лишних речей и трактатов, без неистовых страстей и напрасных слез! А так — воду в ступе толочь. Трезвого удержит (так он и без того не пьет), а нашего брата — нет. Пропьет последнюю копейку, украдет, обманет друга, если бы мог продать свою жизнь, так и ее пропил бы. Да и пропивает в рассрочку, расплачиваясь здоровьем, да если бы только своим...

Говорят, любовь сильнее жизни, ибо ради любви часто человек жертвует жизнью. Алкогольная страсть убивает все, даже любовь. Трагедия моей любви, выражаясь высоким слогом, не была слишком долгой. Закончилась она в какие-нибудь два года после приезда в город. Я поступил в экспериментальное бюро конструктором, посидел на деталировке, потом на узлы перешел, даже выдал один несложный проектец. С этого времени могла бы начаться серьезная творческая жизнь, но кончилась не начинаясь.

Наше бюро соревновалось с соседним, ребята не на шутку рвались вперед, дрались за первое место, а я не испытывал желания оказаться впереди, их порывы мне не были близкими, — все свободное время проводил в иной компании. Приходил на работу иногда с тяжелейшего похмелья, день казался мучительно долгим, и все мысли сводились к одному: скорей бы за проходную да опохмелиться. Некоторое время мне все сходило с рук, однако затем стал получать вначале мягкие замечания, потом выговоры и предупреждения один строже другого. Прикрепили ко мне шефа для индивидуального воздействия. Это был безотказный работяга, способный конструктор одних со мной лет, но несравненно ниже по развитию, что я и не замедлил подчеркнуть. Задал ему вопрос по ходу дела из гидродинамики, он не мог точно ответить. Тогда я прочел часовую лекцию. Дело было в перерыв, и половина бюро оказалась слушателями. Мой шеф был посрамлен, а в мой адрес кто-то отвесил: «Какая голова дураку досталась». После этого надо было или бросить пить, или уйти. Ушел в отдел снабжения, поработал в технической информации, учителем военного дела в ПТУ — где месяц, где два, а где только до первой получки.

Анюта вначале взывала к совести, пыталась оторвать от «друзей»; поняв тщету усилий, бросила и замкнулась в себе, но только до тех пор, пока я мог обходиться своими деньгами. Когда же запустил руку в ее карман, начались скандалы. Чтобы избежать их, я уходил утром, возвращался поздно и сразу ложился, если недобирал той порции, после которой тянуло на подвиги или к философским обобщениям. Тогда усаживал на колени Петьку и заводил с ним разговор: «Скажи, Петруша, хороший у тебя папа? Хороший. А мать говорит — плохой. А почему? Хочет тебе другого отца завести. Тебе надо другого? Тебе не надо, а она молчит, значит, ей надо, потому что молчание, Петька, знак согласия». Подобные рассуждения обычно кончались тем, что Анюта брала сына и уходила с ним из дому.

Мне стало казаться, что у Анюты и в самом деле есть на стороне мужчина, встречи с которым она тщательно скрывает от меня, прибегая к различным уловкам и сатанинской хитрости.

Вначале я гнал эту вздорную и недостойную мысль, но она все чаще преследовала, стала неотступной и навязчивой.

Анюта работала в отделе технолога. В то время завод переходил на новую модель машины и отделы спешили выдать техническую документацию. Ей приходилось задерживаться, а иногда прихватывать выходной. Мне объяснения о задержках казались пустой отговоркой, чтобы скрыть истинную причину отлучки.

В это время можно было еще поправить дело, сохранить семью, но тут я сделал то, после чего нормальные отношения между нами стали невозможными. Я продал ее кофту из какой-то редкой шерсти — мой подарок ей в годовщину свадьбы. «Теперь не будет ходить в ней на свидания, — думал я, ослепленный ревностью, — смеются там надо мной».

После этого случая Анюта унесла к подруге те немногие вещи, которые можно было унести и которые что-то стоили. С этого момента началось мое безудержное падение, хотя и пытался еще ухватиться и задержать его, но слишком большое было набрано ускорение.

Помню, меня выгнали из пожарки — последнего прибежища — за прогул после получки. Началась беспорядочная жизнь. Я редко показывался дома, выбирая для этого время, когда жена находилась на работе.

А теперь представь мое новое окружение. Тут были все бывшие. Бывший экономист, бывший учитель, бывший поэт и все в том же роде. И еще представь полуподвал, где в самом живописном беспорядке и в самом непринужденном положении все эти бывшие просыпаются среди обшарпанной мебели, пустых бутылок и объедков, окурков на заплеванном полу и воздуха, от которого свежему человеку тут же обнесет голову. Стон, рык, стенания.

Эти рожи мне невыносимо противны, но без них уже не могу, от них зависим — пью с ними и должен по тем понятиям чести вносить свою долю в это общество. Тут я был мало удачлив. Прошел все заводы, фабрики, мастерские, артели, меня там знают и нигде не берут, считая (и совершенно обоснованно), что я удержусь только до первой получки. Остается случайный заработок: погрузить, снять с машины мебель, занести в квартиру, зайти в магазин с черного хода, пользуясь правом грузчика, достать желаемое покупателю без очереди и — получить три или пять рублей. Но все это очень неопределенно, будет или нет, а если будет, то когда? Внутри же горит, требует плеснуть в пекло немедленно, чтобы встать, чтобы появилась хоть какая-то мысль.

День, как назло, сер, сверху сыплется мразь, под ногами хлипко. Удручающая тоска, одно желание: «плеснуть на каменку» — и одна мысль: где достать? Господи, неужели ты не видишь муки мученические? Если пугают верующих адом и если он есть, то теперь-то что со мной? Неужели же бывает хуже? Люди умирают иногда мгновенно, иногда осмысленно, с сознанием, — значит, не мучаются. Что же со мной-то теперь? Это ведь хуже смерти.

По канаве течет мутный поток, обтекает бутылку. Останавливаюсь на мгновение, оглядываюсь воровато, достаю бутылку, прямо с водой сую в карман и иду. Стыдно, я еще не опускался до собирания бутылок. О, черт, даже пот выступил. Хорошо, что вокруг никого. Больше так низко падать не буду, только сегодня. Надо же выйти из кризиса, иначе сойдешь с ума. Вон что-то тускло поблескивает... ага, опять бутылка! Еще бы одну — и кружка пива. Нет, пора завязывать, так нельзя. Вот бы увидела Анюта, или вдруг кто-то бы приехал из полка, к примеру, мой командир капитан Рублев. Здравствуйте! Что с вами?.. Нет, все что хотите, только не это. Неужели я так пал? Впрочем, уже сказал, что не буду. Вот только кружку пива... Конечно, придется нелегко, но я преодолею, хватит силы воли. К черту бывших поэтов, учителей и экономистов. Я сам себе учитель и кое-что еще значу, сбрасывать со счета меня нельзя...

В пивном зале подаю нагретую в кулаке мелочь. Буфетчица явно недоливает до положенной отметки, и пес с ней — пусть захлебнется глотком принадлежащего мне пива. Отхожу в сторонку, пиво плещется — рука дрожит. Не сдувая пены, делаю два судорожных глотка, потом еще два и чувствую, как чудотворным бальзамом оно прошло будто по ошпаренной поверхности, утишая боль. Закрываю глаза, стараюсь не пропустить секунды блаженства, ради которых претерпел столько мук. Не спешу, знаю, оно продлится недолго, и стараюсь растянуть.

Ну вот, теперь, по крайней мере, могу соображать, что к чему. Иду к горсправке, там можно посмотреть, куда требуются рабочие. Возьму завербуюсь в Сибирь на стройку — и конец беспутству. Сибирь, Север почему-то всегда привлекали меня своей романтической стороной еще в детстве, и в минуты крайностей мне начинало казаться бегство в те края искуплением, способным покрыть мои грехи.

В горсправке получил всю информацию о стройках, жаждущих моих мускулистых рук. Худосочием я никогда не отличался и, если помнишь, в дни юности двухпудовой гирей забавлялся, как мячиком. Из всех мест я выбрал район вечной мерзлоты — чем суровей, тем лучше, — Север живо вышибет дурь.

Решение принято, а это главное. Теперь только добыть бы денег и угостить на прощание моих ненаглядных собутыльников, да и себе устранить девиацию, то есть ввести поправку в показания компаса, чтобы не уклониться от курса. Дома у меня кое-что еще есть, не потащу же с собой на кулички. Да к тому же потом у меня будут деньги и обзаведусь необходимым, иначе зачем ехать?

Отправился домой с твердым намерением начать новую жизнь. Анюта достаточно умна, чтобы понять и оценить мой шаг. У меня хватит решимости выйти из крутого пике боевым разворотом и занять господствующую высоту. И тогда жизнь у нас с ней впереди без сучка и задоринки, а над нами — ни облачка.

В это время дома никого не бывало — она в своем отделе корпела над технологией какого-то грейдера, а Петька находился в садике. Я намеревался продать костюм, который надевал раз пять и который в связи с предстоящей поездкой потерял для меня всякое значение. В самом деле, зачем напрасно вводить в искушение моль во время моего отсутствия?

Открыл шкаф, костюма там не оказалось, впрочем, не оказалось еще двух-трех моих вещей, имеющих какую-то ценность. Спрятала? Ну, погоди же! Во мне закипел гнев. Тем хуже для тебя, — думал я, сильно мучимый желанием выпить. Значит, так ты со мной поступаешь. Ладно. Но ты ошибаешься, голуба, если считаешь, что мне можно безнаказанно наступать на хвост. И тут меня осенила мысль, от которой вначале вздрогнул. Потом подошел к столу, открыл шкатулку, взял из нее желтый кружочек и быстро вышел, уже искусственно подогревая в себе гнев, чтобы не дать пикнуть совести и не повернуть обратно.

Через пару часов мы с бывшим поэтом сидели в небольшом ресторанчике на берегу реки. Поэт горячо одобрял мое решение поехать на стройку. После второй стопки руки его перестали трястись, в глазах появился признак жизни, он с чувством продекламировал:

Любовь есть сон, а сон — одно мгновенье,

И рано ль, поздно ль пробуждение,

А должен наконец проснуться человек...

— Хорошие стихи: должен проснуться человек. Верно! — похвалил я, проникаясь к нему под действием нахлынувшей вдруг теплой волны дружеским чувством.

— Не мои, нет, — движением руки он словно бы отринул стихи от себя, — продукт гения!

— Все равно хороши. Давай еще по одной, а?

— Идет! А у меня, Миша, тоже есть кое-что, только ходу не дают. А почему зажимают? Издай мои стихи, так все наши поэты сразу мне по плечо окажутся, да-а! А тебя люблю, ты едешь писать историю делом. Слушай, давай вместе, а?

— Конечно! С таким как ты — милое дело, и вообще вдвоем всегда лучше, чем одному.

Мы обнялись и выпили на брудершафт. Еще через полчаса поэт, не в силах преодолеть приступ красноречия, восклицал:

— А ты — дрянь! Пропить у жены золотую медаль — это, прости, скотство... Все, что хочешь, но святыню...

Мои кулаки сжались.

— Милая девочка зубрила ночами: через любую точку плоскости проходит один, и только один перпендикуляр к данной прямой. Ха-ха-ха-ха!

Ресторанная прислуга пришла в движение. Маленький дебош грозил перерасти в большой скандал. Я уже был достаточно опытен по этой части и знал, что надо немедленно убираться. Бросил деньги на стол, улыбнулся, как мог, официантке:

— Извините, вышло недоразумение.

Поднял за ворот поэта и выволок на свежий воздух. Там я отбил ему охоту к критическому разбору моих семейных отношений, и он покорно побрел за мной. Уличная прохлада благотворно повлияла на него.

— За что ты меня так, а? — он подвигал рукою челюсть, — ведь это я — дрянь, — и заплакал: — Эх, Миша, я — настоящая дрянь и дерьмо. Думаешь, издадут мой сборник? Знаю, что нет, а признаться горько...

Мы помирились, наскребли еще на пару бутылок и отправились восвояси.

Все оказались «дома» и в том состоянии, когда до полного счастья не хватало чуть-чуть, поэтому наше появление с парой «пузырей» было встречено с восторгом.

Мне хотелось угостить этих людей. Они и сами не скупились и умели поставить ребром последнюю копейку, лишь бы она завелась в кармане. Они меня научили ни во что ставить деньги, если они не представляли собой эквивалент выпивки. Вообще, под хмелем я был страшным транжирой. Отчего?

Война захватила мое детство. В любой день и час я мог ответить утвердительно на вопрос: «Хочешь ли есть?» Тогда мы мечтали о хлебе как о высшем возможном благе. По всем канонам, если я не умер от голода, из меня должен был выйти бережливый и вполне порядочный с житейской точки зрения человек, но у пьющего свое мерило ценностей.

— Он едет завтра на Север, — сообщил обо мне поэт. Мое решение было воспринято самым доброжелательным образом.

Меня поздравили от души. Все приободрились, словно мое решение как-то влияло и на их жизни.

— Им, букварям, доказываю, что хозрасчет на данном этапе производства — абсурд, — возобновил свой разговор экономист, и учитель кивал ему головой, думая о чем-то своем.

Верилось в математические способности экономиста, В будущую книгу поэта, в диссертацию учителя и в себя. Завтра утром кое-какие формальности, скорый поезд — и прощай, прошлое.

Никуда я не уехал. Беспрерывное пьянство, жилище, не содержащее чистого воздуха, и, главное, бездеятельность начали перемалывать мое «чугунолитейное» здоровье. Минуты просветления случались все реже и реже.

Это мое бродяжничество, эта жалкая вольница были, разумеется, постыдны, но тогда я так не думал. Во-первых, потому, что все еще пьянство считал делом временным, только на сегодня, в крайнем случае на завтра, но эти сегодня-завтра складывались в долгие недели и месяцы; во-вторых, отвык постепенно от работы и, что хуже всего, безделье начинало нравиться.

Я опускался все ниже и ниже и перестал реагировать на мнение окружающих. Когда какая-нибудь, как казалось мне, благоразумная посредственность кидала вслед обидные слова, я думал: лучше захлебнуться водкой, чем морить окружающих скукой, какую распространяла эта посредственность, боящаяся более всего промочить ноги и застудить горло. Мне казалось, чрезмерное благоразумие всегда держало таких людей в обозе, и они не способны кинуться первыми в бой, рваться в штыковую атаку.

Окружение было нисколько не лучше меня. Все пьют, — думал я, видя перед собой только пьющих. Со временем я столько накуролесил, что угрызения совести и стыд не дали бы житья, если бы я не гасил их очередной попойкой.

Больничные койки, врачи-наркологи на время вырывали из беспросветного пьянства, вносили вспышку во тьму — я становился как бы нормальным человеком, а потом начиналось все сначала, усугубляя положение. Я шел, как и подобные мне, по нисходящей спирали, опускаясь с каждым витком ее все ниже и ниже, пока не оказался на самом дне.

Вот тут, на самой последней черте, когда некуда больше падать, пьющий вдруг осознает, что он такое есть, и положение ему кажется таким страшным, таким непоправимо трагическим и так парализует, что он теряет всякую надежду когда-нибудь подняться, выбраться из воронки и впадает — по крайней мере так было со мной — в паническое состояние. Это не паника здорового человека, который при всем смятении чувств все-таки пытается найти выход, — это тупой страх падающего в пропасть.

Сильный преодолевает трудности, для пьющего, лишенного силы воли, такой ход невозможен, и он озлобляется на окружающих, словно бы они виноваты в его несчастье — его друзья, родственники, прохожие; обижается на все человечество, вообще на жизнь. Обидчивая озлобленность иногда переходит в гнев, вспышки черной ярости, резко обостряет больное воображение, затмевает сознание.

Бедная мама столько выстрадала, наблюдая мое падение и не уставая находить причины для его оправдания. Она чувствовала мое бедственное состояние, понимала боль и муки, которыми мучился я. Сокрушалась по-прежнему, что я плохо ел, и выставляла припасенный втайне от отца стаканчик, чтобы я не лег на пустой желудок. Я привык к стаканчику и приспособился лукавить — мешал ложкой в тарелке, не приступая к еде, пока, скорбно качая головой, она не ставила допинг, без которого я уже не мог обойтись.

Однажды стаканчика у нее не оказалось. Я вернулся в том состоянии, когда алкоголь переставал действовать. Надвигалась бредовая кошмарная ночь, бесконечности которой до жути боялся. Я не брал в расчет никаких доводов и стал требовать.

— И хватит бы, Миша, пора одуматься, — робко возразила она, — и на человека-то не похож стал, ишь до чего довел себя.

Учить меня? Поздно, родимая!

— Давай! — я стукнул по столешнице кулаком так, что из тарелки выплеснулся суп на скатерть. Копившаяся целый день злость, как догоревший до взрывчатки бикфордов шнур, закончилась взрывом ярости. Наступило удушье. Не помня себя, стащил скатерть со стола, опрокинул стол и принялся крушить все, что попадало на пути. Приступ буйства продолжался с минуту, после чего я рухнул на пол и более ничего не помню.

Что помогло опуститься так скоро, спиться в несколько лет? Безответственность ничем не наказуемая, в моем понимании. Меня нельзя было уволить с работы, потому что я не работал, нельзя оскорбить, потому что не было таких оскорблений, которые бы могли серьезно задеть меня, и главное — доступность спиртного и безволие — я не мог устоять перед этой доступностью. На пустую бутылку я покупал полбулки хлеба, и его мне хватало на два дня. Все остальное внимание направлялось на то, как бы выпить. И находил. То подвертывались собутыльники, то вдруг встречался старый знакомый, у которого уже занимал и делал вид, что только и думал о том, как вернуть долг, но вот как раз теперь нечем, и просил еще, чтоб уж вернуть все сразу. Как ни странно, старый приятель раскошеливался. Весь расчет тут основан на нелогичности, на том, как никогда бы не поступил человек непьющий. Несколько спустя, приятель поймет, что плакали его денежки, да будет поздно. Иногда подвертывалась случайная, не требующая большого напряжения работа.

На меня все махнули рукой, и только мама, способная заблуждаться, как заблуждаются только матери, видела еще во мне человеческие признаки. Но и она постепенно разуверилась во мне. В тот вечер она смертельно перепугалась, полагая, что ее несчастному Мишке пришел неминуемый конец. Со мной же случился приступ обыкновенной белой горячки, с чем и попал в психиатричку.

Врачам наш брат не верит: давай, мол, заливай, ты за это деньги получаешь. Мне пришлось убедиться, что не все работают только за деньги, есть и за идею.

Именно такой служитель идее попался мне. Это был здоровенный добродушный мужик малоинтеллигентного вида. У нас получилось даже нечто похожее на дружбу, насколько возможно, конечно, в подобной обстановке. А поводом послужила его близорукость — он обознался, предположив во мне товарища детства. Мы с его товарищем случайно оказались однофамильцами и тезками.

— Мишка, что с тобой произошло? — спросил он на другой день, когда я вошел в память.

Ошибка выяснилась, но, так или иначе, знакомство состоялось, и мы перешли на ты.

— Ты видишь, что это такое? — подсел он к моей кровати.

— Кардиограмма, — ответил я.

— Нет, это удушливый крик твоего сердца. А это? — и протянул результаты анализов. — С кровью — дрянь дело. А почки? А селезенка? Вообще, с внутренним своим заведением ты распорядился, как поджигатель.

Он прописывал какую-то пакость глотать, что-то вводил в мышцы, отчего в организме происходила встряска. Я ругал, как мог, «товарища детства», но постепенно стал оживать, возвращаться в нормальное состояние, хотя временами испытывал накаты страшной тоски. Алкоголь за годы пьянства проник в каждый закоулок тела, в каждую его клетку, вошел в кровь, в обмен веществ. Организм сопротивлялся лечению и требовал своего. Получив, на время успокоился бы, но единственный путь к спасению — не пить, другого пока никто не придумал.

Когда входил эскулап, я отворачивался, а он добродушно спрашивал, словно не замечал моего нежелания видеть его.

— Тоска? — и сам же отвечал: — Тоска. Убежать бы куда-нибудь и скрыться от людей, так? А еще усталость, томление тела и духа и желание стряхнуть их. Ничего, пройдет, и снова будешь человеком.

— А зачем? — не выдерживал я, — чтобы жить в доброй памяти потомков?

— Став пропойным, что ты приобрел, кроме потрясений, разрушений в теле да белой горячки? А потерял: семью, друзей, работу, способность логически поступать и мыслить. Что ты прочел за время пьянства? Какую премьеру посмотрел? Какой художник потряс тебя?

— А зачем мне забивать голову химерами сумасшедших со знаком плюс?

— Ничего ты не приобрел, а забыл даже то, что и знал.

— Откуда это тебе известно, доктор?

— Скажи, что может произойти с самолетом, когда он идет на закритических углах? Ты ведь, кажется, авиатор?

— Ну и пусть идет, — буркнул я.

— Может свалиться в штопор от неосторожного движения рулями. А ты ведь давно штопоришь. Пора выходить, Миша, может не хватить высоты.