«Между прошлым и грядущим» (цикл И. Лиснянской «В пригороде Содома»)

Нет ничего свежее древних развалин,

Нет ничего древнее свежих руин.

Все мы знаем, что между прошлым и будущим находится настоящее, в котором мы живём в данный момент. Наша память хранит первое, фантазии уносят нас во второе, и в нашем сознании сосуществуют факты и вымысел, история и мифы. Мы невольно сравниваем сегодняшний день с тем, что было когда-то, и убеждаемся, что «памяти опыт, как всякий опыт, печален».

Об этом размышляет Инна Лиснянская в своём поэтическом цикле «В пригороде Содома» (2001), название которого отсылает нас к библейской легенде об ужасной судьбе города Содома (и Гоморры), уничтоженного Богом за развращённость его жителей. Как сказано в книге «Бытие» (гл. 19), там нашёлся лишь один праведник — Лот, который приютил двух ангелов, явившихся в Содом под видом странников, и не выдал их разъярённой толпе. Его с женой и дочерьми ангелы вывели из города, предупредив, чтобы они не оглядывались назад. Но жена Лота не послушалась и была превращена в соляной столп. Цикл И. Лиснянской, состоящий из 14 стихотворений, опирается на этот миф и вводит его в современную реальность, включающую в себя и жизнь автора, т.е миф предстаёт обновленным, осовремененным («свежим») и тесно связанным с авторскими переживаниями и раздумьями. А лирический сюжет движется как бы по спирали — от настоящего к прошлому и обратно, то пересекаясь и переплетаясь, то расходясь.

Первое стихотворение «Птичья почта» — экспозиция, определяющая место и время действия: дачный посёлок («пригород»), лес, деревья (берёзы, осины), перелётные птицы, летние дни и ночи. По настрою это медитация и благодарственная молитва: «Только подумай, за что мне такое счастье — / Угол иметь в лесу и письменный стол» (первые строки) и «Господи Боже, спасибо Тебе за то, что / Угол мне дал в лесу и письменный пень» (последние строки). «Пень» вместо первоначального стола несколько снижает молитвенный пафос, особенно если вспомнить цветаевскую хвалу ему как символу творческого труда. В этом зачине намечаются основные мотивы всего цикла: время (времена года) — и вечность, история и современность («воспеваю только наглядный день»), опыт и память с парадоксальными формулами о свежести древних развалин и древности свежих руин или «Больше от следствий не жду никаких причин»; природа и творчество (с пушкинским отголоском — «серафический глагол»). Если Тютчев утверждал, что «природа знать не знает о былом» и что «ей чужды наши горести и беды», то Лиснянская выстраивает другую систему взаимоотношений природы, человека и истории.

Вряд ли могло по истории сдать экзамен

Дерево, даже пригодное для икон.

По-настоящему прошлому верен камень,

В память свою как человек влюблён.

После патетического и философского вступления «память бедная» переносит нас из «наглядного дня» в библейские времена — «При содомских воротах» (2), и возникает центральный образ цикла — «многогрешный Содом», который автор не в силах ни разлюбить, ни забыть. Начинается стихотворение с приглашения войти в ворота: «Не минуй мои ворота, заходи, я накормлю, / Даже водкой (отнюдь не библейский напиток) напою, / даже песенку спою…». А заканчивается отказом от приглашения: «Нет, минуй мои ворота, не заглядывай в мой дом…» (композиционное кольцо, как и во вступлении), ибо пребывание в Содоме — это «навязчивый сон» больного разума или воображения. А вообразила себя лирическая героиня виноградной лозой, росшей у содомских ворот. Она и «над ангелом вилась, и пред дьяволом стелилась», но «Господняя гроза» её не уничтожила, она спаслась и живёт многие века, тоскуя по Содому, где «сгорела вся родня». И как жива «одинокая тоска» по нему, так и «след от праведника глубже, чем от гневного огня». А Содом стоит на месте и оброс не диким мхом (как в русской песне, утёс), а железным да стеклом из-под вина, как после туристов. Не значит ли это, что он вечен?

Третье стихотворение «Театр одного актёра» возвращает нас в дачный пригород, но теперь слышны не только птичьи голоса, но и голос электрички, и действие происходит в пригородном поезде, где перемешались имущие и убогие, просители и дарители, где бард притворяется безногим, где, «порывая с ремеслом, нищенство становится искусством», и современный Содом «горит без пламени». Вспоминаются пушкинские «посох и сума», но как разобрать, «что есть почва, что — сума»? И «театр одного актёра» вырастает до «театра одного народа» и вышибет из глаз «не слезу уже, а едкий натр». В отличие от Пастернака («На ранних поездах»), Лиснянская не испытывает к пассажирам ни уважения, ни обожания («Превозмогая обожанье, / Я наблюдал, боготворя»), а горечь. И не ощущает своей причастности к этому «одного народа театру». Она не участник театрального действа, а сторонний наблюдатель.

Неужели я — сторонний зритель,

И меж птиц, поющих задарма,

Не схожу ни с ритма, ни с ума?

Не правда ли, поразительно это разрушение устойчивого фразеологизма «сойти с ума»? А к какому народу обращено следующее стихотворение «Карнавал» (4)? Казалось бы, к содомскому: «Веселись, содомский народ…». Но всё здесь амбивалентно. С одной стороны, настоящее время («Начинается хоровод») и упоминание танца маленьких лебедей из балета Чайковского «Лебединое озеро» (его музыка ассоциировалась в СССР с похоронами генсеков), салюты в небе и серпантин, напоминающий «наркотический лепесток». С другой стороны, скоморошьи маски и шатры. Зазывала призывает «безоглядный люд» на карнавал: веселись, «в трубы дуй, в барабаны бей», надень маски (4 раза повторяется повелительный глагол «веселись» и 3 раза — «разойдись»). Но вопрос: «Что ещё остаётся нам?» и заявление: «Будет память на чёрный день!» да ещё странные танцы однополых пар (баба с бабой, мужик с мужиком) намекают на то, что это «пир во время чумы» и что пора этому «безоглядному люду» остановиться, оглянуться.

За лихорадочным весельем и следует попытка оглянуться в пятом стихотворении «Где стена крепостная и где глашатая медь?» (единственном в цикле без особого заглавия) и трагические размышления о «чёрных днях» в истории человечества: «От всего Содома остался столп соляной — / То ли городу памятник, то ли Господней воле», «Человечеству страшный пример подают небеса — / Так разрушена Троя и взорвана Хиросима». И приходит осознание, что нет границы между тем, что прошло, проходит и грядёт: «Разве лучше содомских грядущие горожане?» И появляются сомнения в справедливости Божьего суда и наказания.

Получается, — взгляд назад может стать виной,

А одна слеза может стелою стать из соли. <…>

Неужели на семьдесят градусов поворот

Головы неповинной — великое ослушанье?

Возможно, Лиснянская возражала А. Ахматовой, которая в своей «Лотовой жене» сочувствовала, но не оправдывала ослушницу, и упомянула, кстати, ахматовский глагол «окаменеть» («Надо, чтоб душа окаменела»): «Оглянувшись на прошлое, можно окаменеть».

Повелительные интонации и призывы из предыдущего текста сменяются недоумёнными и безответными вопросами со словами «где» (4 раза), «разве», «неужели». И лирическая героиня признаётся, что хотя она в тысячу раз греховней Лотовой жены, но вопросы её, как и следы, заметут «дьявол в чёрном смокинге и ангел в лиловом смоге», которые когда-то были рядом с виноградной лозой (см. 2-е стих.), а ныне поджидают нас «на обочинах автотрасс».

Кто знает, может, этот «лиловый смог» — последствие от дыма горящего Содома? («Дым», 6). Как сказано в Библии, «дым поднимался с земли, как дым из печи». А в «Дыме» полыхает земля и море «пожаром нефтяным» (не воспоминание ли это о Баку, откуда автор родом?). Перед нами служанка в доме Лота, о которой «умолчал историк». Действительно, в Ветхом Завете говорится только о зятьях, отказавшихся уходить из города, а о слугах — ни слова. Но, вероятно, добрый хозяин позаботился и о них. И всё произошло, как описала поэтесса: служанка собрала «манатки» и через «сточный выход» покинула пылающий Содом, но в отличие от хозяйки ни разу не оглянулась назад: «Да, я уходила без оглядки на людские вопли» и «не сошла ни с тропки, ни с ума» (почти повтор с 3-м стих. — не знак ли осуждения?). А потом случилось невероятное: «дым, отброшенный пожаром, / Тенью стал и совестью моей» и довёл героиню до нынешнего дня. И в своих мемуарах она произносит себе приговор:

Я на город свой не оглянулась,

Я содомских грешников грешней.

Так, признание в греховности, сделанное раньше, подтверждается и объясняется равнодушием к людским страданиям.

Центральное стихотворение — 7-е — повторяет заголовок цикла «В пригороде Содома» и продолжает тему памяти, начатую в зачине. Если прежде память была печальной и бедной, то теперь она уподоблена «горящей спичке в соломе» и вносит «ужасы» в сны: «павшие ангелы в новом Содоме», в котором обитают воры, убийцы и агнцы (овцы). Вопросы, обращённые к небесам (в 5-м стих.), переходят в прямой диалог со Всевышним в библейском стиле:

Боже, почто обратил Ты в уголь

Город, которым не правили воры

Или убийцы?

Ответ доносится сначала из звёздных просторов «голосом птицы»: «Чтобы твой ужас не шёл на убыль!» А потом прилетает серафим «с обгорелой ключицей» и пишет по воздуху увечным пальцем вердикт Господа:

Бог увидал, что пожар — не в науку,

И заменил Он мгновенную муку

Трепетом вечным.

«Ужас» и «трепет вечный» конкретизируются в «Последнем сне» (8-е стих.). Третьи сутки льёт дождь, словно Илья-пророк «истолок» облака. И при свете лампы («хрусталь над столом» горит) героине снится «бредовый сон», «блестящий, как антрацит», будто кто-то подбросил к её порогу умирающего голубка, и чудится ей, что это она сама умерла — а ведь он нёс «желанную весть». Но дождик, вопреки сну, «о спасенье благовестит». Не скоро придёт весна, наступит осень, будет завывать «навзрыд» зима над плитой, «где содомский мой сон зарыт». И сопровождают его отсветы содомского пожара: чёрным углём мерцает кровь у голубя, днём и ночью горит хрустальная люстра, и сам «последний сон» блестит, как антрацит.

В цикл включён ещё один диалог, на этот раз между героями (Он и Она), — о сотношении Клио (истории) и мифа — «Короткая переписка» (9 стих.). Он упрекает Её в «перевирании» времени, места, очередности событий, в «забегании» вперед на тысячелетия: «В пригороде Содома заранее открываешь / Ещё не рождённым волхвам свои ворота» (соединение Ветхого и Нового Заветов). В своём ответе Она соглашается, что миф Ей дороже факта, и в качестве примера приводит параллель между двумя легендами — о трёх сутках Ионы, проведённых в чреве кита, и трёх сутках Христа после распятия. И забудется Иона вещим, пророческим сном.

Пусть снятся ему трое суток Христа

Этот же самый срок

Провёл Иона во чреве кита

И Воскресенье предрёк.

Смею предположить, что эта дискуссия — отражение реальных разногласий между Инной Лиснянской и её мужем, писателем и переводчиком Семёном Липкиным. Вслед за спором об отношении к фактам и вымыслу закономерна постановка вопроса: что есть правда? («Правда», 10). По мнению автора, «у правды много обличий», столько же, сколько «людских добродетелей и пороков». Выстраивается целая цепочка символических уподоблений из мира природы, доказывающих природное происхождение правды: белеет голубкой (благая весть), расцветает алой розой (эмблема любви), становится бычьим глазом (греческий миф о Зевсе-быке), «прикидывается лисою домашней» и царапается хуже дикой кошки («перевёртыш» фольклорных образов), желтеет «насущным хлебом» (евангельская молитва), обвивается повиликой (песенное сравнение). Итого — сакральное число «семь». Пастырь, к которому обращается героиня, оказывается пророком из Святой Земли, «где впервые зарделось Слово», но где был взорван Содом. А себя она видит овечкой, но непокорной, «с дерзким взором» и почти готовой к ненужной жертве.

Мы замечаем, что в цикле поэт, как и правда, меняет свои обличья, выступает в разных ипостасях и примеряет на себя различные роли — виноградная лоза и овечка, служанка и зазывала. А в 11-м стихотворении «Кукловод» лирическая героиня дергает за нити молящихся кукол, которые оборачиваются поэтическими строками. И благодаря им она «заглушает боль, печаль избывает». Поэтому ей легче живётся, чем остальным людям, и ей далеко до пророка, который страдает за весь народ, а его «камнями побивают» (см. лермонтовского «Пророка»). Она же просит прощения «за остывшие угли молитв» (ср. у Пушкина «угль, пылающий огнём»). Однако куклы-строки всегда молятся «за вас».

Прося прощение у людей, автор не ощущает себя ни властителем дум, ни властителем слов («Что взять с кукловода?»), развивая этот мотив в 12-м стихотворении «Имена» («Но какой с меня спрос?»). Она преклоняется перед Словом, ибо «каждое слово что имя Божье» и с опаской, нерешительно произносит и пишет слова. Перечисляя с десяток «земных имён», наречённых Творцом (морей, земель и племён, деревьев и птиц, калик, поэтов и пророков), поэтесса не решается пользоваться этим «имён избытком» и считает свою жизнь эфемерной перед ликом Господа.

Жизнь моя — тополиный пух,

Тень малиновки, пыль с кукловодных ниток,

А вернее всего — обветшалой жалости свиток.

После столь горестного признания (ср. с пушкинским «свитком» жизни, который развёртывает воспоминание, и поэт с «отвращением» читает свою жизнь) приходит пора прощаться с Содомом — древним и современным. Если во втором стихотворении мы встретились у содомских ворот, и память обожгла душу, то в 13-м («Вдали от Содома») мы расстаёмся с Содомом и с памятью о нём.

Я выдохнула память. И для вдоха

Теперь нужна мне новая эпоха

Или хотя бы — новое окно

В иной пейзаж…

В этой новой эпохе (на дворе 2001 г.) и в новом пейзаже лавр (аллегория славы) соседствует с заходящим солнцем (старостью), которое оставляет на героине неповторимое «родимое пятно», похожее то ли на штемпель на письме, то ли на пломбу на вагоне, то ли на тавро для скота. Но всё равно хочется быть чем-то или кем-то и в самой безысходности отыскать исход. А вдруг он там, где был в самом начале (исход евреев из Египта), в той стране, где случился Содом и где «мирру с тёрном повенчали»? И в действительности поэтесса оказывается в Израиле (там живёт её дочь), но не хочет находиться там, где спасся лишь один Лот и где распяли Христа. Ей достаточно только окна в мир: «Мне выйти всего-навсего охота / За крестовину этого окна!»

Путешествие «по волнам памяти» завершается в последнем стихотворении («Меж прошлым и грядущим»), подводящим итоги этого странствия. Переживая каждый свой день как первый и последний, «Я» живёт сегодня и сейчас, «меж заутренею и вечерней» (под Божьим присмотром), пока бьётся её «сердце-мотылёк» (пусть слепо!) между ребер, строк и псалмов, т.е. физическое существование неотделимо от духовного и творческого. Сердце «в мир наружный рвётся, будто из оков», хотя «снаружи пламенем ползущим пахнет почва». Так образы огня, пожара, пламени, вплоть до обгоревшего крыла серафима, неспаленной памяти, «остывшего угля молитв» и горящей спички и лампы, пройдя через весь цикл, доходят до финального ползучего пламени. Повторяются и мотивы поэтического творчества (строки, псалмы); «наглядный день» из вступления становится «всяким днём»; глаголы трёх времён «прошло — проходит — грядёт» преобразуются в формулу «меж прошлым и грядущим». Если в начале цикла поэтесса признавалась: «мне страшен вечности произвол», то в конце она сознаёт, что в ней самой дремлют (отсюда «навязчивые сны») отзвуки древности и не прерывается связь времен. Правда,

Сердцу невдомёк,

Что оно меж прошлым и грядущим —

Нервной вечности комок.

Таким образом, отталкиваясь от библейского мифа и дополняя его, Инна Лиснянская создаёт в своём цикле воображаемые картины как древнего, так и современного Содома, и последний ей видится греховнее первого.

Падшие ангелы в новом Содоме,

Если не воры и не убийцы, —

Сущие агнцы.

Однако поэтесса отказывается быть покорной овечкой, обречённой на заклание, и при всей своей вере в Бога спорит с ним о правомерности Его кары, ниспосланной на не такой уж грешный город и на совсем уж не повинную женщину: разве «взгляд назад может стать виной, / А одна слеза стелою стать из соли»?

2013