К характеристике личности
К характеристике личности
Он был человек тонкий, во всех смыслах: очень худой, безукоризненно одетый, бледный, изящный, деликатный. Не зря свое хорошее (хоть и слишком поднабоковское) эссе о нем Андрей Левкин назвал «Крошка Tschaad». Связей с женщинами было у него мало, в основном беседы да переписка. Его страшно отпугивало все грубо-физическое, тупое, насильственное, плоское, уверенное — вот почему он одинаково боялся русских пространств, русского бунта, русской деспотии и собственного организма. Ведь организм — именно нечто грубое, плотское и плоское, нам не подотчетное. Над духом своим он властвовал всецело — телу изначально не доверял.
А Россия — вообще очень телесна, груба, наглядна; утонченному в ней неуютно, зато грубому и животному — да, раздолье. Подчеркиваю: грубому отнюдь не в модальном, не в оценочном смысле. Бывает грубая доброта, грубая, но надежная работа, вкусный хлеб грубого помола. Чаадаев был из породы болезненно чувствительных, робких, тонкокожих, и не зря на вопрос друга — зачем он сделал «ненужную низость», написав начальнику III отделения письмо с отмежеванием от Герцена, — ответил прямо, без дипломатии: «Мой дорогой, все дорожат своей шкурой». Ужас перед государственной машиной доходил у него до мании, и потому он не мог ничего внятного возразить Васильчикову, дававшему ему сомнительное поручение, да и в публикации письма полностью раскаялся, сочиняя «Апологию сумасшедшего» главным образом в видах самооправдания. (Это именно «Апология в исполнении сумасшедшего», а вовсе не «Похвала сумасшедшему», как можно подумать). Особенно интересно, что в этой «Апологии» он все пороки России, обозначенные в «Первом письме», видит не менее отчетливо, но в ином свете. Отсутствие европейских ценностей теперь предстает девственной чистотою, готовой к заполнению чем-нибудь прекрасным. Нет религии — значит, нет и огромного груза готовых предрассудков, и может начаться что-нибудь новое, свежее. История не начиналась — ну так тем более бурно пойдет, с оттяжечкой-то… Словом, все в полном соответствии с доктриной, озвученной Бенкендорфом. Когда Михаил Орлов попытался выпросить у Бенкендорфа послаблений для Чаадаева (год пробывшего под домашним арестом), тот ответил хрестоматийной фразой, вот она, с французского: «Прошлое России блистательно, настоящее великолепно, будущее лучше, чем может представить самое пылкое воображение; вот единственная точка зрения, с которой надлежит говорить и писать о русской истории».
И поклонницы у него были под стать проповеднику. Когда российская полиция по личному приказанию царя принялась искать таинственную адресатку письма, облегчая задачу будущим историкам литературы, — она, конечно, докопалась и до Пановой, которая на вопрос о своем положении ответила «Всем довольна, счастливейшая из женщин», а о собственном психическом статусе выразилась вполне определенно: «Нервы до того раздражены, что вся дрожу, дохожу до отчаяния, до исступления, а особенно когда начинают меня бить и вязать» (цит. по: А.Лебедев. Чаадаев. ЖЗЛ, 1965).
Как же он не побоялся опубликовать письмо, спросите вы? Отвечу: у людей этого склада, нервных, всегда трепещущих, — страх перед молчанием оказывается сильней всех прочих. Сколько раз сам замечал и от друзей слышал: написал, напечатал, а перечитывать боюсь. Сказать вслух — единственная доступная Чаадаеву аутотерапия, одно возможное облегчение. Именно поэтому он пытался опубликовать письма через Пушкина еще в 1831 году и не отказался от этого намерения в 1836-м, специально попросив Кетчера — переводчика Шекспира — подготовить русский текст. Сам он о своей русской прозе судил строго — по-французски получалось, а наш язык казался ему не приспособленным для философствования.