Love Story
Love Story
с Ней и без Нее
Недавно Максим Курочкин написал пьесу «Водка, Е. я, Телевизор» — о том, как герой, едва ему исполняется тридцать, перестает выдерживать общество всех троих и вынужден отказаться от кого-то одного. Напрашивающийся ответ — Телевизор, но он, как выясняется, требует от потребителя наименьших усилий. Дальше, казалось бы, настает очередь Водки, — но в смысле трансформации реальности она гораздо эффективней телевизора. Настает очередь Е. и, и от нее, оказывается, не так трудно отказаться, поскольку удовольствие кратковременное, а проблем не оберешься, но она, в отличие от Водки и Телевизора, позволяет хоть иногда почувствовать себя человеком. В конце концов, герой отчаивается выбрать и решает, что пусть он лучше сдохнет, но продолжит двигаться по жизни в обществе всех троих.
Что касается меня, то телевизор меня никогда особенно не волновал, а е…я доставляла в основном приятные эмоции — возможно, потому, что я никогда не занимался этим для самоутверждения. А вот с третьей сущностью был настоящий любовный роман, тяжелый, многолетний, куда более бурный, чем с женщинами или идеями. Мы были вместе больше двадцати лет — реально долго, ни с одной женщиной не выдерживали столько. В конце концов я Ее бросил. Или Она меня — это уж как посмотреть.
Началось у нас, как тогда полагалось, в шестнадцать лет: это сегодня молодежь совокупляется с Нею по подъездам в двенадцатилетнем возрасте, а я до шестнадцати ни-ни. Была свадьба подруги — я ходил в одно московское литобъединение, и там молодая поэтесса выскочила замуж. Отмечалось событие в кафе, называвшемся, что ли, «Дельфин», мокрым февральским вечером накануне весны, да и во всем, в силу еще тинейджерского моего возраста, чувствовалась какая-то наканунность. Разумеется, как тогда велось на всех свадьбах, питье было обставлено сложными ритуалами — было много бутылок вина, из них одна с надорванной этикеткой, и под этой надорванной этикеткой таилась, значит, Она, родимая. Дело в том, что заказывать Ее в кафе было дорого, поэтому приносили свою. Это было запрещено, конечно. Поэтому прибегали к такому вот нехитрому способу, и официанты, конечно, обо всем догадывались, но терпели.
Какие-то были танцы, какая-то музыка, я довольно быстро захорошел — надо сказать, что вино на меня в те времена почти не действовало, и интересно было, как пойдет с Ней. С Ней пошло — Она всегда умеет обольстить с первого раза. Очень скоро я сосредоточился на подруге невесты, девушке несколько постарше меня, и увлек ее под лестницу целоваться. От нее пахло духами «Клима», которые до сих пор действуют на меня неотразимо. Но на самом-то деле, граждане, я целовался не с девушкой, а с Ней, и это было совершенно упоительно. Причем для первого раза Она даже не мучила меня похмельем — тогда как в гениальном фильме В.Тодоровского «Любовь» герой утром даже не может толком вспомнить, с кем это таким хорошим (хорошей) он вчера познакомился.
Тогда, в первом, цветочном периоде нашей любви Она еще усиливала только хорошее, как это всегда и бывает. С любовью ведь как? Поначалу она стирает, нейтрализует все плохое и усиливает все лучшее — вечерние дворы, фонари, запахи (хотя какие там запахи были у нашего детства? — асфальт, свежескошенный газон, снег). Потом начинает растравлять и плохое, придавая ему дополнительный романтический ореол, чуть ли не святость. Вот, помню, одно время было постоянно негде, отовсюду выгоняли — из кафе, из редакции, где я засиживался допоздна… Мы были затравленные и перманентно гонимые. Это помнится отнюдь не как счастье, Боже упаси, напротив, как сплошное горькое и едкое несчастье, но какое-то возвышенное, какое-то, я не знаю, красивое. И вот так же было с Ней: Она всему придавала привкус падения, литературный, шикарный. Как Леонид Андреев, который однажды где-то под Петербургом напился и не хотел идти на станцию, ложился в снег и декламировал блоковское: «И матрос, на борт не принятый, идет, шатаясь, сквозь буран… Все потеряно, все выпито — довольно, больше не могу». И это не смешно, а трагично и поэтично.
Одна умная девушка сказала мне как-то, что водка — универсальная смазка на трущихся частях жизни, смазка между тобой и миром, если угодно, — это точно, много раз убеждался. С Ней как-то легче проходит то, что без Нее: так иногда надо взять с собой любимую, чтобы преодолеть какое-то решительное испытание. И поскольку в девяностые годы на всех нас без посредничества, впрямую обрушился мир, каков он есть, — со всеми его ледяными ветрами, бесприютностью, бессмысленностью, — я проводил с Ней очень много времени. У меня была тогда любимая критикесса и собеседница, ровесница, но никакого эроса, — чистый взаимный интерес, полемика, ну и Она, конечно. Мы оба по этой части ставили беспрерывные бессмысленные рекорды. Я помню, Она оказалась идеальной собеседницей: мы говорили косноязычно, но Она все понимала и даже нам переводила. Она придавала разговору смысл, страсть, напор, второе метафизическое измерение, каждое слово начинало мерцать аурой новых смыслов и даже становилось цветным. Многие вопросы казались разрешимыми. Никогда не забуду, как однажды, на дне рождения общего друга, мы заспорили: будущее есть или будущего нет? Не помню уже сейчас, с чего этот спор начался и к чему пришел, но так или иначе мы вернулись с балкона в комнату, разбудили третьего друга, спящего лицом в салате, подняли его за кучерявую шевелюру и спросили: будущее есть или будущего нет? Он поморгал близорукими глазами и спросил: в онтологическом смысле или в гносеологическом? Прекрасное было время. Вот это молодость и есть.
Постепенно я начал расплачиваться за наши с Ней прекрасные отношения. Организм еще был, конечно, дай Бог каждому, но по утрам уже было это отвратительное чувство вины, столь знакомое и по сексу. Она теперь просыпалась рядом со мной, но Боже, что с Ней происходило за ночь. Если ложился я с красавицей и умницей, всепонимающей девчонкой с дождинками в волосах, то просыпалась рядом со мной желтозубая, зловонная, дряблая старуха, и я понимал, что такой теперь будет вся моя жизнь. Я от нее отворачивался, пытался заснуть снова — вдруг обратная метаморфоза? — но на улице уже начинались постылые, устыжающие меня звуки жизни: встает купец, идет разносчик, на биржу тянется извозчик… Троллейбус поет, дети идут в школу, бурилка бурит (говорят, в девяностые никто не работал: еще как работали!). Ты понимаешь всю иллюзорность своих занятий, всю ненужность жизни, все свое неистребимое одиночество, от которого Она спасала тебя вечером, чтобы утром возвести его в квадрат… нет, немыслимо. Тогда продавалось в черных банках крепкое пиво «Белый медведь», и оно как-то умудрялось вернуть жизнь — правда, ненадолго.
Я никогда не чувствовал зависимости от Нее, нет. Я и курить бросил легко, потому что не понимаю, что такое никотиновое рабство. Я завишу от очень немногих вещей, которые, в свою очередь, почти всегда зависят от меня — но как бы это сказать? В чем вообще принцип Ее действия? С любовью примерно так же: вдруг вы понимаете, что вы — не одни. И все. Есть некто, кто о вас думает, заботится, понимает, кому вы нужны, кто вас хочет видеть — ни за что, просто так. Это сильное, острое чувство. И вот с Ней вы тоже не одни: я только не совсем понимаю, какая сущность является через Ее посредство. Известно, что при потреблении ЛСД к вам обращается некто из трансцендентного мира, а при жевании пейотля к вам обращается внутреннее я (так мне, по крайней мере, рассказывали). А Она вызывает не трансцендентную, а вторую, вполне человеческую сущность — идеальную женщину, готовую вас понять. Женщинам, наверное, является идеальный мужик, не знаю. Может быть, именно поэтому под Ее действием все так склонны к сексу, так легко уговариваются; правда, есть поверье (на себе не испытал, но рассказывали многие), будто желание возрастает, а возможности под Ее действием как раз убывают. Может быть. Объясняется это тем, что часть сил уходит на общение с Ней, а может, Она просто ревнует. Отсюда же пресловутый сухостой, который знаком любому, да: Ей обидно, и Она мешает кончить. Могу понять.
Кстати, применительно к Ней все эти эротические параллели тоже имеют место: Она может дать или не дать. Многим не дает. Когда Она дает — это вам любой скажет, — опьянение приобретает характер радостный, благостный, вы все можете и все понимаете, и люди к вам тянутся, потому что от вас исходят флюиды теплого веселья. Вы румяны, бодры, и настроение ваше выражается известной песней — «Сейчас я только полупьяный, я часто вспоминаю вас, и по щеке моей румяной слеза катится с пьяных глаз». Мир мил. Но иногда Она не дает — и тогда все отвратительные ощущения налицо, прежде всего головная боль, начинающаяся почти сразу, а благостные так и не наступают и не наступят, сколько бы вы с Ней ни мучались. Она не хочет. Ей с вами неинтересно. В таких случаях лучше изменить Ей с чем-нибудь, — но не с другим спиртным, а, например, с работой. Работа выправляет любое настроение, надо только перетерпеть первые пять минут.
Отношения наши, однако, осложнялись. Она мешала работать. Тогда в редакциях пили очень много — не то что сейчас; затрудняюсь объяснить этот феномен. Может быть, меньше было всех этих кафе на каждом углу, поэтому пили на рабочих местах. А может, денег не было на кафе. А может, работа наша была такого свойства, что без Нее никак, — писать-то приходилось, сами понимаете, всякую чернуху. Но редкий вечер в газете обходился без застолья, и Она, усевшись на мой стол и вольготно на нем расположившись, отвлекала меня от электрической пишмашинки — сначала «Ятрань», а потом «Оливетти». С 1994 года появился комп, но с Ней не мог конкурировать и он, со всеми своими примитивными играми. Когда я отворачивался от Нее, мне немедленно казалось, что я трус, ботаник и предатель. Вот же все вокруг — с Ней, и Она их любит, и дает им, а я чем хуже? В результате я бросал работу и присоединялся к ним, но очень скоро меня начало от Нее тошнить. Она была дешевая, плохая и становилась все хуже. Понимающие люди помнят разноцветные ликеры в киосках и спирт «Ройял». Она начала устраивать мне сцены. Она вела себя, как последняя истеричка, — и я тоже, потому что мы бессознательно копируем тех, с кем спим. По вечерам Она доводила меня до слез, драк, ссор с возлюбленными, потому что с Ней мне начинало казаться, что все они меня недостойны. Или недостаточно любят, что еще ужасней. Вдобавок, как большинство возлюбленных, Она очень не нравилась моей семье. В особенности матери. Мать Ее невзлюбила с самого начала, но с годами начала беситься даже при одном Ее запахе. Хоть у друзей ночуй, честное слово. До скандалов типа: «Или я, или Она!» у нас, слава Богу, не доходило, но по утрам становилось все тошней.
И тут я понял, что Она умеет не кончать.
Это особая, сложная материя — я и о сексе-то боюсь говорить достаточно откровенно, а тут процесс куда более интимный; но возможны ситуации, при которых Она вроде бы и дает, и все вроде благополучно, и некоторое даже взаимопонимание, — но потом вступает смутное беспокойство: а для чего все это? Вы вместе уже довольно долго, вы общаетесь третий час, вокруг веселые друзья, кто-то уже хорош и звонит всем девушкам, чьи телефоны еще помнит, — а ты все чувствуешь досаду, странную неполноту: тебе хорошо, да, но ты как бы не можешь угодить неведомому божеству, которое пристально за тобой наблюдает. Раньше, когда ты был с Ней, тебе казалось, что ты прикасаешься к тонкой ткани мира, что через Нее соединяешься с истиной, теперь же для этого соединения чего-то не хватает, ты говоришь не то и думаешь не так, тобою недовольны, тебя не допускают. Примерно так же в постели: если ты кончил, а она нет, — половина удовольствия теряется, верно ведь? Ты был недостаточно хорош. С тобой было неинтересно. И чем больше я с Ней проводил времени — тем горше сознавал свое несовершенство: как всякая женщина, с которой вы успели прожить достаточно долго, Она едко и горько выявляла вашу неполноту, недостаточность, незаконченность облика. Ты столько сулил, столько обещал — и вот! Жалкое зрелище. Теперь это были отношения двух опытных, старых любовников, которые не ждут друг от друга ничего особенного; братство неудачников, которым только и осталось утыкаться друг в друга… Она не сумела добиться от меня откровений, я не сумел сказать Ей что-то самое важное, — оба мы неудачники и тем утешаемся. Вдобавок и общественная русская жизнь подошла к тупику второй половины девяностых, и я понял, что пора заниматься собой всерьез.
Я Ее бросил.
Потому что понял, что с Ней у меня не получится.
Это оказалось удивительно легко. В принципе, как известно, против любви бессильна даже ненависть — любовь убивается только страхом. А страх включился — и не метафизический, а самый что ни на есть реальный: дед выучил меня водить машину, я стал на ней регулярно ездить, однажды был задержал в пьяном виде и жестоко оштрафован (теперь бы, конечно, пришлось раскошеливаться куда серьезней, — но теперь я себе такого не позволяю). В общем, мне стало понятно, что либо пить, либо водить. А водить мне тогда очень нравилось — в Москве еще не было такого количества пробок, и новые возможности меня пленили. Она, конечно, устраивала сцены, друзья мне пеняли — они привыкли видеть меня с Ней, Она им нравилась, а новая избранница вообще почти разогнала всех друзей, потому что ей с ними было неинтересно (не подумайте, это была не марихуана, нормальная девушка, в скором будущем — жена). Но меня все это уже не трогало. Без Нее стало лучше. Прекратились истерики, сцены, слезы, утренние мысли о том, что я неправильно живу, — а с людьми мне, как ни странно, стало проще, и я уже не так в Ней нуждался. Может, я нашел, наконец, какую-то опору в себе, сколь бы пафосно это ни звучало, — ведь и любовь, если честно, особенно нужна молодому человеку. Или, напротив, старому. А в зрелости обнаруживаются другие радости.
Она пыталась еще появляться, подстерегала меня в гостях, у общих знакомых… И я шел у Нее на поводу, по слабости характера: попросту казалось неблагодарным обижать ту, которая, в конце концов, столько раз меня выручала из тоски и одиночества, была со мной в горькие минуты (мне еще не приходило в голову, что Она-то и делала их особенно горькими, насыщая своим едким, перехватывающим дыхание вкусом). Иногда Она доходила до прямого шантажа: ты не сможешь без меня, не сможешь! Я одна давала тебе это сладкое чувство гениальности, неповторимости, вспомни, как ты стоял со мной на балконе, смотрел на троллейбусы внизу, на окна напротив, на то, как фонтанчиком искр рассыпается внизу сигарета, и мир казался тебе полным милосердной, мягкой гармонии, и ты что-то такое даже сочинял, что оказывалось наутро полной дрянью… но какие были минуты! Да, говорил я, да, все было, но пойми, мы оба уже не те… Бред, кричала Она, время нереально! Не смей быть скучным стариком! Докажи себе и мне, что ты еще можешь! И я доказывал, и утреннее отчаяние перечеркивало всю вечернюю радость, а жена уходила спать в другую комнату. Примерно в это же время я брал интервью у Искандера, и он сказал мне то, о чем я позже прочитал в одной из его прозаических миниатюр: я, сказал он, тоже много пил в молодости, и даже в зрелости. Но похмелье вызывало такие муки совести, что я перешел на Баха. Вино Баха прошло более высокую возгонку, в нем совсем нет сивухи.
И я перешел не то чтобы на Баха, но на кино, на Шостаковича, на некоторых французских авторов-исполнителей, мало здесь известных, — в сочетании с определенными погодными условиями это действовало даже сильней, чем Она в молодости.
Не то чтобы я к Ней охладел теоретически: я понимаю, что здесь без Нее не выжить, что в таком жестоком мире, как русский, обязательно должна быть отдушина, позволяющая воспринимать его не таким, каков он есть. Я понимаю, что в стране, где решительно все направлено на унижение, на жажду детерминирования, где за тобой следит тысяча недоброжелательных глаз, потому что в отсутствие общей цели все только и делают, что самоутверждаются, — человеку нужны подпорки, костыли, и далеко не всегда он может выточить их из того, что у него под рукой. Жизнь вообще сурова, а в России у человека часто нет ни религиозных, ни идеологических утешений — именно здесь она такова, какова она есть. Не отвлечься, не увлечься коллективным созиданием, не пойти в кружок, вообще, не успокоиться созерцанием высокой и чистой человеческой природы, потому что у нас тут не очень верят в абстракции и не очень умеют верить вообще. Так мне кажется. Может быть, это компенсация святой и чистой веры, доступной немногим: большинство совершенно равнодушно к метафизике и холодно к окружающим. Нигде не чувствуешь себя настолько чужим всему человечеству — это особенно чувствуется в русском плацкартном вагоне, где почти невозможно поймать понимающий или просто доброжелательный взгляд. Поэтому в этих вагонах так много пьют. Пьют и в гостиницах, в командировках, в чужих городах, где никто тебе не рад, — вообще везде, где так тошно и страшно без понимающего собеседника. Она и есть такой понимающий собеседник, пусть не очень высокого разбора, пусть льстящий, поддакивающий, не сообщающий тебе ничего нового, — вроде проститутки в той же провинциальной гостинице, готовой тебя по-бабьи пожалеть (и потом так же просто ограбить). Она ничего не подскажет, не откроет, не создаст — но на короткое время сделает мир чуть более выносимым. Иногда к Ней приходится прибегать, как к последнему средству. Я только не люблю, когда Ее называют национальной идеей. Ибо тогда получается, что наша национальная идея — сначала сделать мир абсолютно невыносимым для жизни, а потом залить в себя вредное химическое вещество, чтобы оно хоть на секунду согрело тебя среди ледяной пустыни.
Сегодня я пытаюсь растапливать эту пустыню другими средствами. А когда это мне не удается, нахожу утешение в объятиях другой суровой подруги — мрачной, угрюмой, неразговорчивой Трезвости с прозрачными глазами и холодным носом. Не скажу, чтобы с ней мне было веселей. Но она по крайней мере не мешает писать, да и по утрам не так страшно слышать, как просыпаются первые троллейбусы.
№ 12(29), 19 июня 2008 года