Падение последних

Падение последних

Союз кинематографистов как модель

I

Почему в СССР появились творческие союзы, в общем, понятно. Дело даже не в необходимости партийного руководства культурой, это руководство можно осуществлять без всяких союзов, как оно и делалось в двадцатые, и получалось даже эффективней; как ни странно, главный советский диктатор Сталин был как раз вовсе не заинтересован в партийном насилии над искусством. Скажу больше — партия при нем играла пренебрежимо малую роль, она активизировалась разве что во время войны, когда актуальность приобрел пресловутый призыв «коммунисты, вперед!». Для уничтожения партии Сталин сделал больше, чем все белогвардейцы вместе взятые: он строил империю, которая в идеологии не нуждалась. У идейных людей нет страха или, по крайней мере, он пригашен, — а сталинская империя держалась на страхе; будь в стране тысяча идейных коммунистов, истинных догматиков, никакой тридцать седьмой год не был бы возможен. К началу войны партия успела многократно забыть все свои принципы и превратилась, по сути, в ширму. Так что миф об идейном руководстве культурой придется оставить: поощрялось не самое идейное, а самое традиционное. Сталин недолюбливал партийное искусство, разогнал РАПП, ставил в пример Киршону Шиллера, вознес А.Н.Толстого, вернул на сцену «Дни Турбиных» и окончательно прихлопнул авангард. Творческие союзы нужны были не для руководства, а для растления: если поделить общество на страты, в нем ослабнут горизонтальные связи, на которых, собственно, и держится Россия. Каждый будет цепляться за корпоративную кормушку и предавать себя на каждом шагу.

Сказка о склонности россиян к диктатурам должна, наконец, рухнуть: пожалуй, население и впрямь не мешает диктатору устанавливать свои вертикали, но управляемость в этих вертикалях, как мы можем судить уже сегодня, стремится к нулю. Государство может быть устроено либеральным, а может тоталитарным образом, но население от управления им дистанцировано одинаково, что в одном, что в другом случае. Возможно, ему даже нравится пускать это дело на самотек, занимаясь своими делами. Зато горизонтальные связи — землячество, одноклассничество, соседство, социальная близость, разветвленное родство, «блат» и т. д. — играют в России роль исключительную, образуя спасительную «подушку» и не давая государству ни окончательно задушить, ни до конца развалить страну. Посягательством именно на эти связи, предохранявшие СССР от полноценного скатывания в фашизм, была иезуитская сталинская мысль о корпорациях: страну предполагалось разбить на социальные страты и начать кормить по профессиональному признаку.

Государство отличается от корпорации весьма радикально (именно поэтому действующую модель корпоративного государства следует признать нежизнеспособной, да уже, собственно, и обанкротившейся). Корпорация не ставит себе глобальных непрагматических целей, без которых не бывает государства; корпорация стремится к минимизации, к сокращению количества сотрудников, тогда как государству нужны все граждане, иначе оно не государство. Корпорация нацелена на получение максимальной прибыли при минимальном усилии — государство очень часто стремится к противоположному результату: для него, как точно заметил в 1975 году Леонид Зорин, «застой опасней поражения». Сталин много сделал для превращения самой партии в корпорацию, закрытый распределитель, дававший допуск к пайкам и служебным машинам; он называл это «орденом меченосцев», а надо бы — орден икроедов. И, как во всякой корпорации, на входе стоял строгий фильтр: пропускали со скрипом.

Распихав совесть нации — художников, мыслителей, поэтов — по закрытым распределителям, подсадив их на кормушки, держа на поводке стыдливой благодарности, он избавил себя от главной опасности: интересы корпорации оказались выше личной чести. Общество уже не было объединено никакими универсальными представлениями: принципы ведь напрямую зависят от привилегий. Если привилегии разные, то и убеждения как-то расходятся — вы замечали? Фольклор сформулировал с исчерпывающей точностью: народ и партия едины, но вещи разные едим мы. Следовало создать общество, где, пребывая в рамках более-менее равного благосостояния, все едят разное: народ, состоящий из корпораций, уже не способен в едином порыве подняться на защиту чьей-нибудь — даже и собственной — поруганной чести. У шахтеров свои дома отдыха и привилегии, у литераторов и кинематографистов свои, не забудем русский балет и художественную самодеятельность. Наполовину уничтоженное крестьянство прикрепим к земле, лишим паспортов и превратим в отдельный народ среди народа, начисто забыв раннебольшевистскую идею насчет смычки города и деревни и всячески натравливая их друг на друга, чтобы при случае этой рознью воспользоваться. Сталин ничего так не опасался, как единого народа, и сделал для его расслоения больше, чем приватизаторы. Расслоение это было не имущественным, а именно корпоративным, профессиональным — даже под удар подставлялись целыми корпорациями: театральные критики, драматурги, врачи… Видимость единства, по которой так ностальгируют коммунальные жильцы (и то разъехавшись по отдельным квартирам), возникала лишь ретроспективно. Разумеется, окончательно истребить вечную русскую горизонталь с ее стремительно завязывающимися дружбами, соседствами и круговой порукой коррупции Сталин не смог, это вообще никому не под силу — что Бог связал, люди не развяжут; однако в разложении творческой интеллигенции преуспел.

Писательские льготы, дачи, дома творчества, сказочные гонорары и сталинские премии — все служило единственной цели: превратить писателей в секту, касту, доступ в которую строго ограничен. Жизнь литератора протекала в оазисе, кинематографисту было того лучше — он выезжал на съемки за границу, премировался на фестивалях, спал с первыми красавицами! Кроме привилегий, всю эту союзную публику ничто, по сути, не связывало, что и было с блеском продемонстрировано в перестроечные годы, когда у всех на глазах гнил и распадался союз писателей. Тогда же разваливался главный театр страны, и все эти расколы происходили более-менее по одному сценарию: западники и славянофилы, прогрессисты и консерваторы не смогли уживаться вместе. Удивительно еще, что вся Россия не разделилась по Уральскому хребту, тоже забавный был бы проект; беда только в том, что главным занятием населения стала бы миграция. В капитализме плохо, в социализме еще хуже, только в приграничных районах хорошо.

Видимо, такие разделения — корпорации внутри корпораций — и есть главный показатель кризиса проекта в целом: мне случалось уже писать о том, что первым признаком последних времен будет разделение населения на страты — автомобилистов, велосипедистов, рыжих, очкастых… Общество сильно ровно настолько, насколько умудряется сохранять монолитность в главном при всех частных противоречиях. Это, собственно, и называется цветущей сложностью. Белые могут сколько угодно бояться негров, а негры — ненавидеть белых, но все они американцы. Западники и славянофилы могут спорить до хрипоты, но — за одним столом. Писатели могут делиться на урбанистов и деревенщиков, реалистов и модернистов, но обязаны чтить хотя бы корпоративную честь, то есть не доносить друг на друга властям. Если они расходятся уже по фундаментальным и профессиональным признакам — пиши пропало; и все корпорации в девяностые годы благополучно лопнули, обнажив вполне гнилое нутро и зафиксировав кризис не столько советского, сколько русского проекта: советская власть кончилась, кризис остался.

II

Единственное исключение из всех этих объединений — союз кинематографистов. Он держался дольше других, — вероятно, потому, что кино вообще дело коллективное, артисты и режиссеры обязаны уметь договариваться, да еще и терпеть гильдию критиков, ведающих ими и подчас пребольно кусающих. Ничего не поделаешь — все в одной лодке. Да и жизнь кинематографического сообщества — в отличие, скажем, от писательского, — слишком специфична, мало похожа на рутинное существование: экспедиции, экстремальные съемки, серьезные финансовые риски, повседневное лицедейство, сложное сочетание производственного и творческого процесса… Во всем мире киношники селятся отдельно, как в Голливуде, Болливуде или Чинечитте; во всем мире они образуют замкнутый дружественный союз, где есть свои ревности и даже непримиримые расхождения, но есть и жесткая необходимость уживаться. Случаи, когда оператор из-за разногласий с режиссером слетал с картины, единичны: вот давеча Сергей Соловьев выпустил мемуары о том, как Лебешев у него на «Избранных» вообще три недели с ним не разговаривал. Исключительно по профессии: свет выставляем так-то, фильтры такие-то. А не разбежишься: процесс идет, кругом Колумбия. Актеру еще сложней: разругаешься вдрызг — а завтра опять на площадку, не переснимать же с самого начала! Кинематографисты умеют терпеть друг друга, и более того: у киношника из Ирана и, допустим, Скандинавии больше общего, чем у любых компатриотов или одноклассников. Кино — образ жизни, и притом настолько специфический, что, раз хлебнув этой гремучей смеси железной дисциплины и непобедимого раздолбайства, вы отравлены навеки и ничем другим не заинтересуетесь; и потому союзы кинематографистов в той или иной форме существуют повсеместно, пусть в виде профсоюзов — сценарных, актерских, режиссерских. СК устоял даже после того, как раскололся на республиканские отделения: все связи сохранились. Помню, как в 1987 году, в разгар карабахского конфликта, на ступеньках Московского дома кино публично обнялись Инна Туманян и Рустам Ибрагимбеков, армянка с азербайджанцем: неужели мы позволим ЭТИМ расколоть НАС?! В союзе никогда не было идеологических расколов: патриот Бурляев снимался у классического либерального шестидесятника Тодоровского-старшего, патриот Михалков — у либерала Рязанова (и так вошел в роль, что остался в ней навеки); Одесская студия осталась поистине всесоюзной, ибо все почитают за счастье сняться у Муратовой. Чтобы союз кинематографистов оказался на грани раскола, понадобилась новая реальность, в которой одни уж очень равнее других.

Этот союз — нечто вроде Красноярска; сейчас объясню. В каждой стране есть некий эталонный город или район, результаты голосования в котором совпадают с итоговыми, — микромодель, где все происходит раньше, в уменьшенном масштабе, но один в один. В Штатах, например, это Огайо (хотя называют и другие штаты Среднего Запада), а в России — Красноярск, где выборные расклады обычно совпадают с общероссийскими. Так вот, все процессы, происходящие впоследствии в России, моделируются сначала в Союзе кинематографистов. Почему это происходит — сказать трудно, но, видимо, потому, что это все-таки не совсем корпорация: цели у него весьма возвышенные, как и положено государству. Наличествует установка не только на коммерческий успех, но и на шедевр (совпадения нередки), не только на мейнстрим, но и на артхаус; короче, в кино есть все, и профсоюз людей, занятых кинопроизводством, идеально подходит для моделирования общественных процессов. Как показывает опыт, такие профсоюзы редко раскалываются по убеждениям, но раньше других реагируют на болезни общества, сигнализируя о них задолго до того, как что-либо почувствует большинство. Союз кинематографистов первым устроил настоящую перестройку в Кремле (именно там проходил легендарный Пятый съезд), первым зачеркнул советское прошлое и ударился в криминальное настоящее (пусть на уровне тем — хотя не только, не только!). Первым испытал на себе все прелести нерегулируемого рынка, который из всех искусств больнее всего ударил по кино. Первым обратился к традиционным ценностям и пригласил на царство истинного государственника. Первым расплатился за таковое отступничество и убедился, что управление в царском стиле не решает ни одной финансовой проблемы, не говоря уже о творческих. И когда сегодня Никита Михалков обвиняет автора этих строк в излишней откровенности, — у Быкова, мол, уши торчат, он прямо видит в ситуации вокруг СК бунт против нынешней власти, — я готов с той же обескураживающей искренностью повторить: Никита Сергеевич, но ведь это так и есть! Просто у кинематографистов это случается чуть раньше: они первыми чувствуют, что руководство в таком стиле способно, может быть, отсрочить крах — зато максимально увеличивает его масштабы! Если затянуть процесс гниения, запретив говорить о язвах и удерживаясь на одной харизме, руля при посредстве сомнительных соратников и личным решением назначая преемников, — можно в конце концов запустить болезнь до того, что никакого союза (или страны, кому как нравится) не будет вообще. Если Никите Сергеевичу нравится проводить аналогии между собою и властью — он должен задуматься о том, что для власти они сегодня исключительно опасны: в союзе ему сегодня доверяет меньшинство, и это явно не то меньшинство, которое может гордиться великими профессиональными достижениями, во всяком случае, в последнее время.

Кинематограф в силу самой своей массовости является искусством чрезвычайно влиятельным — не зря недавно созданный государственный совет по кинематографу возглавляет у нас не кто-нибудь, а сам национальный лидер. Любопытно, что нынешний раскол — опять-таки отражая ситуацию в обществе, где одинаково скомпрометированы все идеологии, — не стал идеологическим: это раскол на большинство, не желающее чувствовать себя крепостными, и меньшинство, для которого это состояние комфортно. Это разногласие стилистическое — но именно стилистические разногласия, как мы знаем из истории, становятся определяющими. Апелляция к государству как верховному арбитру в творческом споре тоже не устраивает почти никого: не царское это дело. Союз кинематографистов — последняя из насажденных в СССР корпораций — доказывает, что не сводится к корпорации: она опробовала на себе новую (хорошо забытую), внеидеологическую, царскую модель руководства — и категорически заявила о неготовности возвращаться в дореволюционную действительность. В этом кинематографисты едины вне зависимости от национальности, опыта, регалий и международного статуса. И значит…

III

Вот с выводами — заминка: что мы можем получить на выходе — не скажет сегодня никто. И что самое ужасное, с Россией примерно та же ситуация: львиная доля населения не согласна жить в корпорации «Русь» с ее корпоративно-царским стилем управления и тенденцией к минимизации персонала. Кризис сделал эту тенденцию явной, но зрела она до всякого кризиса. Союз кинематографистов, по всей видимости, расколется — и ничего хорошего в этом не будет, поскольку у нас появится официальный союз режиссеров, чьи фильмы финансируются, и неофициальная организация большинства, которому приходится собирать средства для постановки с миру по нитке; чьи фильмы окажутся лучше — непредсказуемо. Опыт раскола главной кинопремии на «Орла» и «Нику» у нас уже есть, фильмов маловато даже для одной премии — что уж говорить о двух, — но это еще сравнительно безобидное противостояние. Вдобавок у Союза много собственности — сегодня под угрозой Дом кино, былой оплот свободы, остров профессионального общения; где общаться альтернативному союзу, в котором явно окажется большинство кинематографистов, — отдельный вопрос. Если девяносто — хорошо, восемьдесят — процентов активно работающих кинематографистов окажутся в оппозиции к центральной власти, столь явно отождествившейся со своим любимым режиссером, — легко предугадать, какой кинематограф мы получим. Но вот как проголосует зритель — в этой ситуации непонятно; может дойти до принудительных посещений отечественных фильмов — я отлично помню, как нас всей школой водили на «Вкус хлеба».

Но еще непредсказуемей то, что получится из страны. У России есть опыт — и немалый — полуподпольного существования в условиях раскола: в начале ХХ века страна была еще достаточно здорова, чтобы пережить гражданскую войну и срастись. Но сегодня она больна, у нее множество нерешенных проблем и отсроченных выборов, а договороспособность противников значительно снизилась. Поделить творческий союз кое-как можно, но со страной сложней: у нее общая собственность посущественней, чем Дом кино или Дом творчества в Болшеве.

Вырисовывается следующая — более чем вероятная — перспектива: после краха последней корпорации творцов кризис русской государственности тоже окажется близок к разрешению, а сама эта государственность — к разрушению. Но произойдет это тихо, путем неформального отделения государства от народа. Государство будет осуществлять витринные мероприятия, а общество — решать свои частные проблемы. Общество будет производить, государство — присваивать. Государство будет управляться вертикалью, общество — бессмертной горизонталью. А творческих корпораций больше не будет, потому что мы нащупаем наконец некоторые ценности, общие для всех. Сделать это под руководством государства и даже в его присутствии никак невозможно, потому что общих ценностей у рабов и надсмотрщиков не бывает.

Так и будем жить: они снимают кино, которое нельзя смотреть, мы смотрим то, которое нельзя снимать. И так во всех сферах, от продовольственной до религиозной.

Иногда я думаю, что это не худший вариант.

№ 2–3(43), 25 февраля 2009 года