5. From Japan with Sorokin[*]

5. From Japan with Sorokin[*]

Наша беда в том, что мы слишком долго обходились без Японии.

Александр Генис. Кожа времени

(О «Японский ночах» И. Курая)[299]

«Вот суси, например. Несколько лет назад смешно было даже подумать, что русский человек будет жрать сырую рыбу. Кто-то сказал, что это очень элитарно. А теперь не остановишь, и не только элиту — в Москве больше суши-баров, чем в Йокогаме. Ни в Европе, ни в Америке такого бума и в помине нет. Японский ресторан стал вывеской красивой жизни. Девушки за порцию сашими готовы отдаться при первом знакомстве. Неважно, откуда берут рыбу и какой она степени свежести, неважно, какой вахлак и какими руками из риса кнедлики лепит. Главное — не пропустить новой вывески, в тусовку занырнуть.

То же и в литературе. Стоит читателя только чем-нибудь заразить — потом само кругами пойдет. Типа компьютерного вируса. Ну, а мы, писатели постандеграунда, в общем-то, тем и живем: разрабатываем новые вирусы и заражаем помаленьку. Мы хакеры постмодерна».

Это описание моды на все японское — будь то суси с рыбой «второй свежести» или писатели «второго ряда» наподобие Харуки Мураками — из рецензируемой книги весьма точно, но с учетом одной оговорки. Наши почитатели всего японского стали в последнее время весьма искушенными, их перекормили (в том числе и в буквальном смысле), и теперь им требуется что-нибудь более своеобразное: вместо поедания суси в сетевом ресторане «Якитория» они предпочитают осваивать приготовление суси в домашних условиях, а вместо многочисленных переводов японских авторов полюбили читать инсайдерские рассказы тех, кому привелось работать, преподавать, учиться или просто тусоваться в Японии. В полном соответствии с рыночными законами спроса и предложения такие произведения тут же стали достоянием массовой культуры. В данном случае российская массовая культура следует за США и Европой, где увлечение Японией насчитывает не одно десятилетие. Первыми в России книгами на эту тему были переводные сочинения: вслед за уморительно смешным и вместе с тем лиричным «Страхом и трепетом» французской писательницы Амели Нотомб в 2004 году в «АСТ» вышел роман Уилла Айткена «Наглядные пособия» — едкое и саркастическое описание похождений американки в Японии, а в 2005 году был издан первый роман Айзека Адамсона «Разборки в Токио» (М.: Эксмо, 2005) из его серии о невероятных приключениях иностранца в Стране восходящего солнца. За ними совсем недавно последовали книги, созданные уже «отечественными производителями»: «Записки гайдзина» Вадима Смоленского (СПб.: Геликон-плюс, 2005[300]) и «Годзюон» Нины Гладковой (М.: Знак, 2005). Кроме того, готовится к печати книга Дмитрия Коваленина, отрывки из которой он вывешивает пока в своем «Живом журнале» и на сайте «Виртуальные суси». Как нетрудно догадаться, эти «инсайдерские» книги посвящены главной теме — описанию национальной экзотики, поданной через опыт автора. Правда, изображение непосредственного опыта чревато перетеканием книги в дневник, имеющий лишь частичное отношение к литературе как таковой и интересный скорее автору и его друзьям, чем постороннему читателю. Роман Курая выбивается из этого направления: уже после первых глав становится понятно, что текст этот преследует не столько страноведческие или популяризаторские, сколько сугубо литературные задачи — точнее говоря, задачи крайне резкой литературной полемики. Идеологического пафоса, направленного не на японские, а на сугубо российские события, в этой книге — хоть отбавляй.

Об Игоре Курае[301] из невнятного послесловия под названием «Игорь Курай и его Путь» мы узнаем, что ему пришлось сменить десятки весьма специфических профессий и экзотических стран перед тем, как судьба забросила его в Японию и свела «на почве общности вкуса к темному пиву с временно обитающим в Токио классиком раннего русского постандеграунда, пионером бесцензурной прозы Всеволодом Черновым и его японскими друзьями», после чего рассказчик «задался дерзкой мыслью запечатлеть духовные искания этой блестящей плеяды в эпической многотомной этнонатуралистической саге». Саги, видимо, не получилось (хотя оборванная на половине фразы последняя новелла недвусмысленно намекает на продолжение), а заявленной в жизнеописании самого Курая авантюрной нотке автор пытается следовать, сочиняя своего рода плутовской роман из жизни современной Японии. Героем этого романа становится Всеволод Чернов, «великий мужелог, скотолог, скатолог, некрофил и педофил», «последний русский классик», приглашенный в японский университет читать лекции студентам-русистам. Вместо лекций он со своим верным оруженосцем Миямой, профессором-русистом и переводчиком Чернова на японский, попадает во всяческие переделки, чаще всего откровенно порнографического характера и весьма смачно описанные: от оргии вместе со студентами и преподавателями на выездном семинаре до зоофильско-гомосексуальных опытов с обезьянами[302] в обществе высокопоставленных «друзей животных»…

Отсылка к Владимиру Сорокину, действительно преподававшему в Японии[303], в данном случае весьма прозрачна: на обложке маску фольклорного существа тэнгу примеряет человек, весьма похожий на Сорокина. Фамилия Чернов же, скорее всего, должна была коррелировать не только с «темнотой» в его псевдониме и «ночью» в названии романа, но и с «чернухой», в пропаганде которой часто обвиняют Сорокина то некоторые политические организации, то депутатские фракции.

Одной порнографией, которая, видимо, призвана в пародийном ключе напоминать о произведениях самого Чернова-Сорокина, дело, впрочем, не ограничивается: кроме этого мы находим в книге описание Японии и японцев, споры о Японии и России, а также с описание характера самого Чернова, который рассказывает о себе много гадостей в духе известной народной пьесы: «Я паршивая собака, царь Максимильян».

Япония не вызывает у «последнего классика» идиосинкразии лишь в том случае, если описывается какой-нибудь безжизненный горный пейзаж. Там же, где присутствуют люди, будь это загородная гостиница в традиционном японском стиле или храмовый комплекс Киото, Чернов постоянно жалуется на жару, усталость и прочие неприятные обстоятельства. Сами японцы вызывают у него отвращение: студенты пассивны и глупы, преподаватели не любят и не умеют говорить по-русски, могут поддерживать разговор только о еде и погоде, а лучший из них, Мияма, если и слышал имена Фрейда и Фромма, то «ни на одном языке, разумеется, никогда не читал» их.

Однако, несмотря на свою зашоренность, романные японцы искренне хотят приобщиться к русской культуре в лице заполученного ими Чернова. Происходит подобное приобщение чаще в буквальном смысле, через познание «тела и духа русской литературы» (во время оргии в храме участницы некой эзотерической секты вместо того, чтобы знакомиться с сакральными для них произведениями Чернова, предпочитают прочесть их «виртуально», изнасиловав автора) или через «материальную культуру» России (водка и пирожки под «Калинку»), и лишь изредка вербально — во время споров с Черновым об исторических путях Японии и России. Нетрудно догадаться, что и споры эти подаются все в том же заниженном и вроде бы сатирическом ключе: один русист трактует частотность употребления междометия «блин» в русском языке как свидетельство возрождения языческих солярных культов, а другой предлагает справиться с проблемой сокращения населения Японии и России путем экспортирования русских невест в Японию… У самого Чернова случаются, правда, более справедливые суждения (вроде обнаружения причины пристрастия японцев к осветлению своих волос в их все еще не изжитом комплексе национальной неполноценности и желании подражать Западу), но отнюдь не часто.

Русским, надо отметить, достается ничуть не меньше, чем японцам, тем более что действуют в романе русские персонажи весьма специфических профессий: хостесс, мошенник-повар в русском ресторане, «братки»… Сцена с «новыми русскими», пытающимися пить на брудершафт с японскими мафиози-якудза, или история о водопроводчике, из любви к Японии подавшемся в Токио под видом шеф-повара и дурящем своих японских хозяев, требуя для приготовления селедки под шубой каждый раз новую норковую шубу, могли быть смешны, но смешными не становятся. Воспроизведение речи «новых русских» на несколько порядков уступает таковым у Пелевина, а языковые игры с «трудностями перевода» — сцене с переводом текста про дачный участок в романе Леонида Костюкова «Великая страна». Курай по всем признакам пишет сатиру (впрочем, сильно напоминающую пасквиль), но при этом постоянно пытается «играть на чужом поле» — то сочиняет авантюрный роман, добавляет то «теории заговора» (все русские проститутки по всему миру оказываются «агентами глубокого внедрения»), то фантастики (обезьяны не только занимаются любовью с людьми, но и умеют разговаривать, занимаются икэбаной, общаются друг с другом посредством видеосообщений…). Кроме того, сомнительный сатирический пафос достигается слишком явными, нарочитыми и постоянно повторяющимися средствами.

Так, скажем, глупость и необразованность японских профессоров передается, совсем как в анекдотах, через их речевые ошибки: в произношении («фире без костыцек»), в коверканье слов («духовитость» вместо «духовности»), в постоянном перевирании пословиц и идиом («блин блином вышибают», «отдыхать на все катышки», «от греха подольше» и т. д.). Кроме того, что прием этот от многоразового, буквально через страницу, использования стирается, утрачивает свой комический эффект, он еще и не совсем справедлив: по своему опыту общения с японцами могу сказать, что перевирание японцами пословиц отнюдь не является их прерогативой и свойственно им ровно в той же мере, что и прочим русскоговорящим иностранцам[304].

Впрочем, к Чернову, которого автор явно на дух не переносит, он применяет куда менее тонкие, почти «крупнокалиберные» сатирические средства, заставляя того по аналогии с героями его рассказов вступать в сексуальную связь с обезьяной, объясняться на фене («И пусть наконец подохнут, проститутки гнойные, петухи-спидоносцы! Пусть подохнут со своей цензурой, прокуратурой, сучьим гэбэшным правительством и кодексом строителей капитализма!»), произносить перед японскими коллегами речь в духе: «Это раньше мне говорили, что я утопил… в дерьме… нетленные ценности великой русской литературы и виртуально отымел все, что в ней движется. А хоть бы и так! Потому что я не тварь дрожащая, а право имею!»[305], или объяснять весь перверсивный характер половых актов в его прозе испытанным в детстве сексуальным насилием…

За всем этим «великолепием» в виде грубой сатиры, сомнительных языковых достижений (например, вложенное в уста одной героини описание полового акта в терминах буддизма и йоги, отдающее откровенным дурновкусием) и сцен бесконечных оргий теряется то, что могло бы стать (но не стало!) яркой отличительной чертой этой книги. Имеется в виду не столько описание Японии, ее современных реалий (даже и таких «скандальных», как «виды» японских девиц легкого поведения — «майко»[306], «когяру» и «байсюн») и психологических характеристик ее жителей (искренний, хоть и слегка наивный интерес некоторых энтузиастов к России на фоне общего равнодушия по отношению к нашей стране), сколько сам подход к этому описанию — едкий, сатирический, даже негативный (у японского прилагательного «курай», кроме прямого значения «темный», есть еще и переносное — «плохой»). Потому что сложившаяся под воздействием классических книг о Японии (например, текстов Бориса Пильняка) традиция предполагает лишь восхищенную, глубоко уважительную интонацию при описании японской действительности и оставляет за скобками большинство негативных сторон, способствует созданию образа вымышленной Японии, которую мы хотели бы видеть. Если на Западе, преодолевшем период однозначной идеализации Востока и Японии в частности, такие книги уже есть (упоминавшиеся вначале произведения Нотомб, Айткен и Адамсона), то нам предстоит лишь ожидать их появления тогда, когда период восхищения всем японским сменится периодом менее зашоренного и более трезвого интереса к этой стране.

В данном же случае художественный неуспех Игоря Курая следует, думается, объяснять причинами не столько частными (ярое неприятие творчества Сорокина и антипатия к японцам[307]), сколько общими: нынешний период в жизни нашего общества и непростые отношения двух наших государств в политических сферах предполагают, скорее всего, метания из крайности в крайность в оценках Японии, но никак не трезвый подход.