3. Пицца с черной икрой[*]
3. Пицца с черной икрой[*]
(О «Сладкой жизни» А. Гениса)[723]
Сборник «Сладкая жизнь», аккумулирующий статьи и заметки, выходившие в последние годы в основном в «глянцевых» изданиях, является своеобразным продолжением изданного в 2003 году «У-Факторией» трехтомника сочинений Александра Гениса и двухтомного собрания произведений, писанных в соавторстве с Петром Вайлем. Массированное присутствие на нашем книжном рынке живущего в Америке Гениса было воспринято более чем положительно — приведенные на обложке книги хвалебные высказывания критиков являются в данном случае отнюдь не исключением, а скорее правилом.
Книга состоит из четырех частей: «Кожа времени» (эссе обо всем), «Колобок» (кулинарные заметки), «Глаз и буква» (книги, кино, театр) и «Любовь к географии» (путевые заметки, как нетрудно догадаться). Несмотря на жанровый разброс, а также «глянцевое» (читай — очерковое и сильно ограниченное по объему) происхождение текстов, книга достаточно четко структурирована и отнюдь не лишена очевидного целеполагания. Впрочем, как и вся эссеистика Гениса. Он не скрывает, что прошлому предпочитает настоящее: «Теперь мне кажется, что интереснее всего смотреть по сторонам. Сейчас обретает ценность настоящее — оно становится загадочным. Неизвестно как, но понятно, что везде, неясно когда, но точно, что недавно, — мы переехали из одного мира в другой» («Вавилонская башня»)[724]. Такой переход понятен: раньше, как поясняет Генис в книге «Довлатов и окрестности», имело смысл писать о прошлом, чтобы от него отмежеваться и его осознать, сейчас же цель — настоящее, важнее если не осознать, то хотя бы зафиксировать его во всей трагикомической изменчивости и радужном многоцветий для дальнейшего культурологического препарирования. Важно также, как сказано почти в финале «Довлатова», «периферийное зрение» и «массированное чувство реальности».
В «Сладкой жизни» цели более конкретны. Принцип dolce vita по Генису — обменять «капризы духа на усладу тела», что мотивировано не столько грустной общемировой ситуацией и стоическим к ней подходом — «даже когда жизнь ужасна, мир прекрасен», — сколько более сложной задачей: преодолеть непреодолимое, а именно принцип «душа разговорчивая, а тело немое». Это не только желание легитимизировать чувственные ощущения (от хорошей ли еды, удачной ли поездки в другую страну), ввести этот «эпикурейский» дискурс в непривычный к нему общий контекст, сколько вообще стремление найти способы новой выразительности. Недаром, как пишет Генис, любви «посвящены миллионы прекрасных страниц, а сексу всего несколько удачных строчек. Культура легко справляется только с описаниями, ею же и порожденными»; а в описании телесных удовольствий ее словно парализует: остается выбор «между ханжеским молчанием и вульгарным натурализмом». Задача более чем сложная, решена, по мнению автора, лишь в «Старике и море» или «Темных аллеях»[725]. Традиций же «кулинарной эссетистики» в русской литературе, справедливо отмечает автор, и вовсе нет.
Никакого особо изысканного выразительного средства для выражения подобных материй Генис изобрести не пытается, однако стиль «Сладкой жизни» очень хорош: язык книги отличается большой смысловой уплотненностью, густотой в хорошем смысле слова (еще немного — и получилась бы «лавка метафор», что автор сам осуждает, но вкус ему не изменяет и здесь). В «глянце» он вообще должен смотреться прекрасным исключением. Отношения Гениса с «глянцем», кстати, заслуживают уважения: много лет (1987–2004) публикуясь в массовых изданиях, он остался не подвержен заразе отечественной (и не только) «гламурной» журналистики, чьи черты — зашкаливающая субъективность, оголтелый новояз, пресловутая «новая искренность», ориентация на так называемый «человеческий документ», густой name-dropping при общей «разреженности» текста и явные амбиции культуртрегерства. Напротив, культивируя собственный стиль (заявленный еще в совместных с Петром Вайлем публикациях), — стиль, составляющими которого являются интеллигентность, эрудированность, тонкость и небанальность суждений, парадоксальность, ироническая подача материала, — Генис воспитал, думается, целое поколение наших новых колумнистов. О том, что подобное влияние имело место, говорит не только сам Генис в интервью, помещенном в конце книги, подтверждая факт «ученичества» у него, но и авторы материалов о рецензируемой книге. Так, интервью с Генисом по поводу выхода «Сладкой жизни» журналист «Книжного обозрения» начинает с вводной фразы: «Есть в литературе безусловные категории. Поэт — Пушкин, прозаик — Лев Толстой, эссеист — Александр Генис»…[726]
Эти качества позволяют Генису писать о, казалось бы, частных вещах, весьма точно констатируя общие тенденции. Так, описывая американский рестлинг, Генис упоминает одного борца, ставшего впоследствии губернатором, замечая, что «в сегодняшнем мире жизнь слишком сложна, чтобы поддаваться управлению сверху», поэтому народ и выбирает максимально знакомых, простых и «рядовых» персонажей на управляющие должности. Жизнь подтвердила справедливость этого наблюдения: актер Шварценеггер стал губернатором в Америке, пародист Едокимов — в России… Позволю себе не углубляться в анализ подобных «переходов» Гениса; например, с темы футбола на вывод о том, что понять европейский спорт Америке так же трудно, как и сам Старый Свет; что Америка готова убивать и умирать ради демократии, но не готова ее использовать в своей политической жизни, — чтобы не забрести ненароком в какие-нибудь неполиткорректные области. Приведу лучше на редкость точное суждение автора о Японии, тем более что высказано оно было, судя по всему, еще в самом начале повальной моды на все японское, захлестнувшей нашу страну: «Труднее всего найти в Японии то, что о ней уже знаешь». Генис вообще не только много пишет о Японии[727] и Востоке, но, кажется, и в качестве жизненной философии выбирает наряду с греческой стоицистско-эпикурейской — восточную, даосско-буддийскую. Приведенная цитата своей точностью и лаконичностью хороша и сама по себе, но Генис тут же делает следующий шаг — к обобщению более глобальному, но не менее конкретному и изящному: «Наивный парадокс глобализации: все хотят быть как все, надеясь, что другие будут другими»… Надо, видимо, отметить тот факт, что у весьма терпимого, но достаточно ироничного Гениса «по серьгам» достается не только США, Японии и космополитам, но и, не говоря о Советском Союзе, нынешней России: «Мы уже не пьем до утра, но еще любим сидеть на кухне. Мы уже не читаем классиков, но еще оставляем это детям. Мы уже знаем фуа-гра, но еще млеем от лисичек. Мы уже терпим демократию, но еще предпочитаем всем мерам крайние. Мы уже не говорим „мы“, но еще не терпим одиночества. Мы уже не лезем напролом, но еще входим в лифт первыми. Мы уже не любим себя, но еще презираем остальных. Мы уже говорим без акцента, но еще называем чай — „чайком“, пиво — „пивком“, а водку — „само собой разумеется“».
Точные наблюдения и обобщения можно встретить в пределах одного, весьма ограниченного по объему, эссе, где темы подчас меняются так же быстро, как каналы ТВ при нажатии кнопок пульта. Так, например, на шести страницах эссе «Танец с саблями» Генис успевает поговорить об 11 сентября, фильме «Властелин колец», феномене Б. Акунина, викторианстве, Госфорд-парке в Англии, детективах и закольцевать все это, вернувшись к теме 11 сентября. Это вообще отличительная черта Гениса: перебирать совершенно разные темы, плести аллюзии, соединять «высокое» и «низкое», добиваясь подлинного космополитизма, терпимости и (политкорректности в хорошем смысле слова: во взглядах, в стиле (эссе плюс культурология), тематике — кулинарной и мемуарной, путеводительной и сексологической… В итоге получается некоторый «фьюжн», фэнь-шуй или, если вспомнить коронное блюдо голливудского ресторана «Спаго», описанного Генисом, пицца с черной икрой. Блюдо аристократическое и демократическое одновременно и, надо полагать, вкусное.
Правда, есть одно маленькое «но»: вышеперечисленные качества — яркость, афористичность, парадоксальность текста замечательно смотрятся в отдельном журнальном эссе, но при объединении эссе в книгу (особенно это заметно даже не в «Сладкой жизни», а в томах собрания сочинений Гениса) однотипные приемы и схожая интонация порой вызывают несколько угнетающий эффект: приём, как нож, притупляется от постоянного использования. Кроме того, чувствуется определенное «провисание» между, как сказали бы рекламщики, целевыми аудиториями читателей: рядовому потребителю газеты или глянцевого журнала эссе Гениса могут показаться в чем-то неясными, потребовать дополнительных знаний, для тех же, кто читал книги Барта или Судзуки, их популярный пересказ может показаться избыточным. Впрочем, упреки эти не столько к Генису, сколько к жанру: «глянцевого» эссе в первом случае, эссе в целом — во втором.
Между тем сборник журнальных эссе Александра Гениса симптоматичен сам по себе. Он знаменует общую тенденцию подобных изданий: так, например, в специализирующемся на нон-фикшн издательстве «Новое литературное обозрение» только за год, предшествующий выходу книги Гениса, вышло несколько книг, составленных из журнальных публикаций, — сборник статей Кирилла Кобрина «Где-то в Европе: проза нон-фикшн», «Погоня за шляпой и другие тексты» Льва Рубинштейна[728], «Язык-тело-случай: кинематограф и поиски смысла» Михаила Ямпольского, «Ощупывая слона. Заметки по истории русского Интернета» Сергея Кузнецова и др. Это, скорее всего, не столько издательская стратегия, сколько интенция самих авторов, изначально, еще на стадии журнальных публикаций, стремившихся в своих разрозненных заметках утвердить единые эстетические и идеологические ценности, уже тогда видевших если не будущую книгу, то некий вырисовывающийся из этих заметок контур общего высказывания, единый, хоть и разбитый (по номерам и журналам) текст. В данном случае, если абстрагироваться от «бытовых», то есть финансовых (основной денежный доход писателя — работа в журнале, «глянце») и психологических, мотивов (тексты, зачастую хорошие, не только на злобу дня, выходили — так почему не объединить их в книгу), интереснее обращение к самому жанру эссе.
Непривычный в целом для русской литературы — о чем неоднократно говорил еще Бродский — жанр эссе выкристаллизовался в самостоятельный жанр лишь в начале прошлого века (до этого времени назвать произведение какого-либо автора «чистой» эссеистикой мешает либо его жанровый характер — мемуары, письма, заметки путешественника, либо ярко выраженный пафос — религиозный, философский или общественный). За прошлый же век жанр этот переживал, условно говоря, два периода активности: в Серебряный век (Вяч. Иванов, М. Цветаетва, О. Мандельштам и др.) и во время оттепели и эмиграции (эссе Синявского, которого Генис называет своим учителем, Бродского, Солженицына, Битова и др.)[729]. Нетрудно предположить, что жанр эссе был особенно востребован в период резких социальных катаклизмов, сломов и смены привычной реальности на принципиально новую и был призван осмыслить эту новую реальность. Поэтому отнюдь не удивительно, что в период с 90-х годов по наши дни мы наблюдаем очередной расцвет эссеистики, причем любых видов: толстожурнальной «гражданской» (Солженицына, Гранина), посвященной отдельным дисциплинам (Эпштейна, Вик. Ерофеева о литературе, Ямпольского о кино и культурологии и т. д.) или такой «глянцевой».
«Глянцевая» эссеистика, пожалуй, несмотря на определенные минусы — ограниченный объем, определенный «формат» издания, — наиболее актуальна и, скажем так, витальна тогда, когда требуется непосредственное осмысление происходящего: она доходит до читателя гораздо быстрее, чем в толстых журналах, позволяя буквально тут же откликаться на события, да и «глянцевые» издания имеют более широкий круг читателей. Поэтому понятна нацеленность серьезных писателей и культурологов на трансляцию своих взглядов именно посредством «глянца». Если экстраполировать утверждение Алена Бадью в «Манифесте философии» о том, что философы, начиная с конца XX века и особенно в наши дни, «завидуют» поэтам, чей выразительный аппарат в некотором смысле доступнее и легче воспринимается публикой, а поэты принимают на себя некоторые функции философов[730], то можно сказать, что в наше время философы и писатели «завидуют» ведущим колонки журналистам «глянцевых» изданий, а журнальный колумнист принимает на себя функции культуролога. Это явление, обусловленное спецификой и особенно темпами времени, выносить оценки которому не имеет смысла. Единственно, следует признать уже несколько неактуальным афоризм Эмиля Чорана из его последней, 1987 года, книги «Признания и проклятия»: «Применение одинакового подхода к поэту и мыслителю свидетельствует, как мне кажется, о недостатке вкуса. Есть области, которых философы касаться не должны»[731]. В наше время философы, писатели и культурологи могут писать совершенно на любые темы и печататься в совершенно произвольных местах, включая массовую периодику и «глянец». Что и демонстрируют собранные в эту книгу эссе Гениса с обязательным для «глянца» блеском, присущей культурологу вдумчивостью и писательским изяществом стиля.