9. Мертвое время, удушье будущего[*]
9. Мертвое время, удушье будущего[*]
Вражда будет сознательной и преднамеренной; начинаясь бодро и триумфально, она приведет к печальному концу. Раскол возникнет не между объединениями наций или народов, а между двумя дивергентными элементами, четко определяющими и сознающими свои цели; линия, их разделяющая, будет подвижной, словно течение зодиакальных созвездий в плоскости эклиптики.
Генри Миллер. Об искусстве и будущем
(Об «Апокалипсисе смысла: Сборнике работ западных философов XX–XXI в.»)[796]
Серия «Философский бестселлер» весьма любопытна, хоть и издается довольно небрежным и таинственным образом — идентично оформленные сине-серебристые книги выходят то в «Эксмо», то в «Алгоритме», в предыдущих книгах этой серии почти никогда не указывались ни переводчик, ни издания, по которым был выполнен перевод, а о комментариях и вообще справочном аппарате и речи не шло. Между тем, к действительно интересным и поразительно актуальным в наши дни переводам работ Бодрийяра, Хайдеггера, Ясперса и других философов прибавилось два новых сборника, упомянуть которые стоит даже не в специально философском издании. Речь идет о сборниках «Тень парфюмера» и «Апокалипсис смысла».
В первом сборнике фрагменты из работ М. Бланшо, Э. Канетти и В. Зомбарта подобраны, по мысли (анонимных!) составителей, таким образом, чтобы ответить на вопрос: «…в чем причина феноменального успеха „Парфюмера“, почему он понравился миллионам читателей и зрителей?» Однако, на мой взгляд, несмотря на несомненное удовольствие прочесть Бланшо и отрывки из много лет не переиздававшегося труда Канетти «Масса и власть», сам сборник не достигает своей задачи — оставаясь, повторю, замечательным дайджестом философской мысли прошлого века (но отнюдь не схожих направлений!), к пониманию собственно «Парфюмера» он добавляет совсем мало и даже в качестве сборника может быть рассмотрен с большой натяжкой.
Другое дело рецензируемый сборник. Изданный в схожем с «Тенью парфюмера» формате (кстати, о формате — в книге появилось указание на переводчиков, сноски в пару строчек с информацией о представленных философах и, в одном случае, даже указание на то, где впервые появился этот перевод — в остальных случаях приходится только догадываться о том, были ли переводы выполнены специально для этого издания), «Апокалипсис смысла» становится не только сборником, но чем-то даже большим — по прочтении не покидает страшноватое ощущение того, что покойные и еще живые философы сами составили это издание, посвятив его нашим дням и, вполне возможно, нашей стране.
Переплет книги сообщает, что она имеет дело с «проблемами глубокого кризиса современного мира», аннотация же говорит о «разложении цивилизации» как «случайной, сознаваемой или несознаваемой обреченности». Сразу скажу, что сборник не просто дает «порой пессимистическую оценку состояния человеческого сообщества», а представляет более чем мрачный, почти эсхатологический анализ причин, перспектив и особенностей функционирования этого самого разложения нашей цивилизации, что, впрочем, вполне ожидаемо, если произведений Эмиля Мишеля Чорана, «истинного гения пессимизма»[797], по уровню своего скепсиса в отношении человечества дающего большую фору Ницше и Селину вместе взятым, там едва ли не половина.
Кроме Чорана, одного из самых, на мой взгляд, тонких стилистов и оригинальных мыслителей прошлого века, незаслуженно не замеченного в нашей стране (у нас вышло всего три его книги и один сборник о нем, правда, лишь в числе других мыслителей[798]), в «Апокалипсис» включены работы Георга Зиммеля, оказавшего, кстати, на Чорана большое влияние, Витторио Хёсле, Жан-Люка Нанси, Рене Генона, а также Элвина и Хейди Тоффлер. Мера скепсиса и горечь инвектив цивилизации возрастает в каждой из частей с грубоватыми, но весьма точными заглавиями — «Восстал брат на брата», «Распалась связь времен», «Миру старому конец», завершаясь небольшим аппендиксом «Миру новому начало?».
Зиммель в эссе с говорящим названием «Человек как враг» утверждает тотальную невозможность жертвенного отношения «я» к «ты», замененного на отношения с обратным знаком. Это свойственно всем людям, поэтому так тяжка людская участь, ведь «война, возникающая на основе единства и равенства, очень часто бывает более страстной и радикальной», чем в случае, если партии противны друг другу. «На мысль о том, что существует изначальная потребность во враждебности, часто наводит и невероятно легкая внушаемость враждебного настроения», — суммирует он свои рассуждения.
Не менее абстрактны и инвективы Ж.-Л. Нанси, оставляющие ощущения пересказа доктрин экзистенциальной философии, изложенной языком ученика Хайдеггера. «Бытие само по себе не является собственной достоверностью», а «существование (наличное бытие) не является само-конструированием смысла, но дает нам бытие, предшествующее смыслу или выходящее за его пределы, не совпадающее с ним, состоящее в этом несовпадении», — здесь можно посмаковать формулировки, если этот стиль вам по вкусу, но вряд ли можно узнать что-то принципиально новое о целеполагании бытия, точнее — его отсутствии.
Современный немецкий философ В. Хёсле не менее пессимистичен, но отличается при этом некоторой сострадательностью в адрес нерадивого человечества. Разбирая различные аспекты кризиса личностной идентичности, он приходит к любопытным наблюдениям. Например, пишет Хёсле, Грегор Замза в новелле Кафки страдал не от того, что стал жуком, а от реакции на его жучиность со стороны других; ненависть к себе столь мучительна потому, что объект и субъект ненависти у человека в данном случае совпадают, что только усиливает негативность. Выход, предлагаемый Хёсле, выдает в нем человека, занимающегося также проблемами психологии: «способом бегства от смерти может быть уход в чистое царство форм, — будь то искусство, наука или философия».
Но простая сублимация не действует, когда мы имеем дело с кризисом идентичности у целого общества, тем более если это «самый глубокий и отчаянный кризис идентичности, являющийся результатом убеждения в том, что не существует никаких моральных норм». Вызванный дисгармонией между «я» и «социальным я», коллективный кризис идентичности реализуется в формах, которые весьма актуальны для постсоветского общества: «отрицание символов, распад коллективной памяти, представленной традициями, а также утрата веры в общее будущее, дисгармония между описательным и нормативным образами себя, прерывность в истории, несоответствие между представлениями культуры о самой себе и ее образами в других культурах, наконец, чувство неполноценности относительно более совершенной культуры»…
Причины кризиса современной западной цивилизации анализирует Р. Генон в свойственном всем его работам духе противопоставления великой древней религиозной традиции и упаднического современного мира. Подобная дихотомия более чем известна и не заслуживала б упоминания, если б не отдельные актуальные для наших дней мысли. Негодуя из-за того «беспрецедентного факта», что «целая цивилизация возведена на чисто негативных основаниях, на абсолютном отсутствии высшего Принципа», Генон, разумеется, отказывается принимать в качестве сколько-нибудь положительных оснований капитализм, индивидуализм или демократию. Цивилизации западного образца он делает такие упреки, которые актуальны и для современной России. Интеллект, пишет он, оказывается низведен до прикладного уровня, «допускается как средство, необходимое для обработки материи в промышленных целях», религия также утрачивает интеллектуальную составляющую, имеющуюся, по Генону, в изначальной доктрине, и вырождается до простого и зачастую фарисейского морализма или индивидуальных дешевых сантиментов, а «прагматизм во всех своих формах порождает абсолютное безразличие к истине». Не раз встречавшиеся как у традиционалистов, так и у «протестных» философов постмодернистского толка, эти мысли из «Кризиса современного мира», работы 1927 года, вполне актуально, думаю, прозвучат не только для размахивающих коктейлями Молотова на встречах Большой восьмерки европейских альтерглобалистов, но и для многих простых российских клерков. Например, такое утверждение: «…насколько странно выглядит эпоха, в которую людей можно заставить верить, что счастье можно получить ценой своего полного подчинения посторонней силе, <…> ценой насильного насаждения манер и институтов, предназначенных для совершенно иных народов и рас, ценой принуждения к отвратительной работе ради приобретения вещей, не имеющих в их среде обитания никакого разумного применения!»
Испытывавший большой интерес и пиетет к Востоку, Генон в цитируемом отрывке говорил и о тяге западной цивилизации к подчинению себе цивилизации восточной (использующей, по французскому философу, промышленность, то есть технологии в нынешней терминологии, как «неприятную и временную неизбежность» и как «оружие, позволяющее противостоять экспансии Запада и оберегать свое собственное существование»), О вечной проблеме «римлян и варваров» в контексте конца цивилизации пишет и Чоран. Его инвективы тотальны, а пессимизм не знает исключений.
Прогресс, убежден этот румынский изгнанник в Париже, «это современный синоним грехопадения, мирская версия проклятия», а его носители, «то есть решительно все мы, есть не что иное, как ряды отверженных, обреченных на пребывание в мерзости, среди машин, в этих городах, от которых нас могло бы избавить лишь какое-то всемирное бедствие». Если Генон видел «свет с Востока», то Чоран лишь более абстрактен, не называет имен, но пишет, по сути, о тех же восточных странах, как мы бы сейчас сказали, «третьего мира»: «…что-то подлинно человеческое можно еще найти лишь у тех народов, которых обогнала история, и они не спешат ее догнать». Это предлагаемая им утопия? Ни в коей мере, ибо утопии, по Чорану, просто бредовы, но и их отсутствие — вспомним последние годы, когда самым актуальным жанром российской литературы стала сатирическая антиутопия, — показатель болезненности и обреченности общества. «Теории бессильны: глубины истории непроницаемы для доктрин», уверен он, поэтому «ни одна новая форма общественного устройства не способна даже на самое простое: сохранить преимущества старой — примерно одну и ту же сумму неудобств встретишь в обществе любого типа», резюмирует он, анализируя до этого коммунистическую модель и ее крах. Рисуя актуальную опять же для наших дней сценку из парижской жизни: «…как-то вечером в метро я внимательно огляделся по сторонам: все сплошь, включая меня самого, приезжие… Только двое или трое, судя по лицам, местные, они явно испытывали неловкость и словно извинялись за то, что затесались среди нас», — Чоран утверждает мысль о том, что современный Рим, наша цивилизация, обречен на варварство, что гибель от рук современных гуннов — спасение. Ибо «бесспорно одно: лучшее, что было в человеке, он уже отдал», а новые цивилизации не будут равноценны не только ни древним и ни современным, но и будут «поражены жестко запрограммированным вирусом распада». Чего еще ждать, если «человек — искусственный нарост на жизни (как, впрочем, сама жизнь — на материи)»? Будучи человеком, философ констатирует: «в каждом мгновении я различаю усталое дыхание и хрип прошлого, а не переход к другому мгновению. Я создаю мертвое время, погрязая в удушье надвигающегося будущего». Поэтому не лучше ли, размышляет Чоран, не затягивать конец: «…мы движемся гуртом к невиданной дотоле сваре, когда все набросятся друг на друга, как буйно помешанные, как взбесившиеся марионетки, потому что все стало невозможным, непереносимым, а единственным достойным делом для тех, кто останется жить, будет уничтожение себя и себе подобных».
В свете всего этого надежды четы Тоффлеров (Элвин Тоффлер, кстати, зимой 2007 года приезжал в Москву с презентацией своей новой книги) на появление возобновляемых энергоносителей и корпораций нового вида, отсутствие конфликтов между Западом и Востоком и явление миру цивилизации третьей волны, то есть сверхиндустриальной цивилизации, выглядят если не излишне прекраснодушно, то уж точно стилистически неубедительно на фоне зловещего великолепия прогнозов Чорана и компании…