1. Нечастное значение[*]
1. Нечастное значение[*]
(О «Даниэле Штайне, переводчике» Л. Улицкой)[688]
Новая книга Людмилы Улицкой появилась через год после сборника рассказов «Люди нашего царя», была замечена жюри различных литературных премий[689] и пользуется, судя по уровню продаж и размещению на центральных полках московских книжных магазинов, немалым читательским спросом. Книга эта, как уже отмечали критики, производит необычное впечатление на фоне современной русской словесности: по сути, Улицкая создала новый для русской литературы тип соединения литературного вымысла (fiction) и документальной основы (non-fiction). Мимикрия вымысла под реальную историческую хронику привычна любому читателю даже по читанным в далеком детстве авантюрно-историческим романам, но тут случай другой: это — художественное произведение, словно бы игнорирующее собственную художественность. Эффект восприятия нового романа Улицкой основывается на исторических (или даже бюрократических) документах. Однако автор, похоже, отнюдь не ставит перед книгой экспериментальные задачи, а рассчитывает, скорее всего, на максимально массовую рецепцию; новое произведение в самом деле получило большой резонанс.
Роман «Даниэль Штайн» основан на истории реального человека, Оскара Руфайзена (1922–1998), еврея, в юности — сиониста. Руфайзен, выдавая себя за немца, поступил на службу в нацистскую жандармерию, в годы войны спас многих людей из гетто в местечке Мир (в книге — Эмск) под Новогрудком, а затем сорвал ликвидацию гетто. Вскоре после окончания Второй мировой войны он стал католическим монахом-кармелитом. Результатом его переезда в Израиль стал громкий, длившийся много лет судебный процесс: обосновавшийся на новом месте Руфайзен требовал, чтобы евреи, перешедшие в другое вероисповедание, тоже имели право на получение израильского гражданства. Процесс Руфайзен проиграл — израильское гражданство он получил, но не как репатриировавшийся еврей, а «по натурализации». В дальнейшем он развил в Израиле активную религиозную деятельность: в Хайфе основал общину евреев-католиков, действующую до сих пор и ставшую важнейшим центром межконфессиональных контактов[690].
О формировании замысла писательница рассказала в одном из интервью: «…я начала сама писать историю жизни этого человека. И только отказавшись от документалистики, я смогла в романе говорить на острые темы. Поэтому в романе… в каком-то смысле все правда и все вымысел»[691].
Однако «история жизни» Даниэля Штайна в книге Улицкой изложена нарочито дискретно. Сюжет книги сплетен из свидетельств людей, знавших Штайна, — многие из этих текстов, однако, написаны не как мемуарные, а как синхронные: это письма, дневниковые заметки, газетные статьи, написанные в разные годы. Они и публикуются вперемешку: то из 1945 года, то из 2000-го, то из 1960-го… К ним добавлены — уместные в контексте целого — фрагменты истории современной женщины, эмигрантки из России в США Эвы Манукян, дочери польской еврейки-коммунистки, — она расследует обстоятельства своего рождения, которое оказывается прямо связанным с деятельностью Штайна: по сути, благодаря Штайну ее родители познакомились в лесу под Омском.
Речь главного героя можно услышать всего несколько раз: это его проповеди, выступления перед школьниками и внутренний предсмертный монолог в финале книги, остальное — мозаика высказываний многочисленных персонажей. Брат Штайна, его сподвижница Хильда, люди, с которыми он хоть раз в жизни сталкивался, а также те, кто с ним никогда не встречался и уж точно не имеет никакого к нему отношения (например, ультраправый еврейский радикал в Израиле и его мать в России…), пишут письма, воспоминания, конспекты, рабочие записки, доносы… Реализуя «безумной сложности монтажные задачи», как признается автор в своем письме к подруге, также вошедшем в корпус текста, Улицкая создает нарративную структуру, из которой, как сигналы кареты «скорой помощи» из уличного гомона, четко выделяются отдельные сюжетные линии — судьбы, голоса, переживания разных людей. Решение «монтажных задач» она же сама и комментирует: повествователь, предельно близкий к автору, оказывается одним из героев, свидетельствующих о Штайне. Улицкая, впрочем, имеет на это право, так как лично была знакома с Руфайзеном: «Я познакомилась с ним в 1992 году. Тогда брат Даниэль был проездом в Москве, следуя в Белоруссию на встречу с бывшими пленниками [Мирского] гетто и их потомками. Когда Руфайзен вошел в мой дом, мне показалось, что я вижу апостола: маленького, потрясающе приватного, в сандаликах. Он был острым, но очень терпимым человеком. Святым… Так случилось, что в моей жизни брат Даниэль появился в минуту глубочайшего кризиса. Мы проговорили с ним несколько часов, и я поняла, что состояние кризиса — это нормальное состояние»[692].
Улицкая вполне недвусмысленно настаивает на том, что герой ее книги — современный святой, пусть и не канонизированный церковью. Описание жизни святого через свидетельства очевидцев — характерная черта житийной литературы: сакральное не может свидетельствовать само о себе, но в свидетелях нуждается (Морис Бланшо писал, что и «сам Бог нуждается в свидетелях»[693]). Чередуя реплики разных персонажей и разнородные исторические пласты, создавая свой текст из совсем небольших главок, Улицкая наделяет каждый персонаж собственными специфически интонированными речевыми характеристиками (грубовато-простецкая речь организатора встречи выживших узников Омского гетто, напористая и очень «женская» речь Овы Манукян и т. д.), получая в результате нечто явственно напоминающее монтажную прозу 1920–1930-х годов — не столько в духе «Манхэттена» Дж. Дос Пассоса, сколько в духе «Войны с саламандрами» Карела Чапека: исключительное явление представлено в нарочито субъективных пересказах, в цитатах, отчетах, справках.
«Это предельно индивидуализированный рассказ, ведущийся „безличным“ автором, который целиком не отделен от персонажей, но и не совпадает с ними», — писал М. Б. Ямпольский о прозе Андрея Платонова, переосмысливая понятие сказа, использованное в работе Вальтера Беньямина «Рассказчик. Размышления о творчестве Николая Лескова»[694]. Книга о Даниэле Штайне — современный сказ (напомним, что и сказ, и монтаж — приемы, наиболее сильно использовавшиеся в русской прозе именно 1920–1930-х), но ее автор не «безличен»: она выступает как один из персонажей, комментирующий построение текста. Письма «Людмилы Улицкой» к реально существующей переводчице и филологу Елене Костюкович замыкают каждую из частей романа. «Безличен» автор постольку, поскольку стремится вынести в центр действия центрального героя — который поразил биографического автора насколько же сильно, насколько и основных действующих лиц ее книги.
Как нетрудно догадаться, большая часть свидетельств персонажей так или иначе связана с Даниэлем, а также с тем многоязычным, населенным многими народами пространством (меж)религиозной разобщенности, в котором ему приходится осуществлять свой путь. Вспомним утверждение Беньямина: «Истинностное содержание уловимо лишь при скрупулезнейшем погружении в детали содержания предметного»[695]. Улицкая стремится во множестве свидетельских показаний «сохранить то, что имеет „нечастное“ значение». А такое значение имеет не только фигура самого Даниэля, но и «ворох неразрешенных, умалчиваемых и крайне неудобных для всех вопросов». Кажется, именно ради точной формулировки этих вопросов Улицкая отфильтровывает все «частное» и комментирует собственные действия: «…я попытаюсь на этот раз освободиться от удавки документа, от имен и фамилий реальных людей <…> Я меняю имена, вставляю своих собственных, вымышленных или полувымышленных героев, меняю то место действия, то время действия…»
При подобной «небрежности» в обращении с людьми и деталями тема памяти становится — при всей своей, на первый взгляд, моральной очевидности — одним из главных «неудобных» вопросов. «Если мы согласимся вычеркнуть прошлое из памяти и оградить память наших детей от ужасов тех лет, мы будем виноваты перед будущим. Опыт Холокоста должен быть осознан — хотя бы ради памяти погибших», — сказано в самом начале этой книги. Таким образом, утверждается, что грех лежит не только на грешниках, но и на праведниках, которые своим отказом от памяти экстраполируют грехи из прошлого в будущее. Это утверждение противоречит известному и ставшему в наши дни затертым высказыванию Адорно о том, что после Освенцима нельзя писать стихи, — стихи не только можно, но и нужно писать, «самым верным способом изобразить невоплотимый ужас исторической травмы оказывается именно поэзия»[696]. Травма должна быть осознана не только ради негативного итога — одной из главных заслуг Даниэля Штайна становится то, что, несмотря на «бесконечный опыт смерти», который монах несет в себе, он сохраняет радость и доверие. «Больше всех примиряет именно он — что можно из этого ужасного опыта выйти радостным и светлым», — пишет о нем один из персонажей.
Центральный и самым главный персонаж памяти — отдельный человек. Даниэль Штайн, по воспоминаниям Хильды, утверждал, что «кроме Библии и Нового Завета есть еще одна книга, которую тоже надо уметь читать, — это книга жизни каждого отдельного человека, которая состоит из вопросов и ответов. Обычно ответы не приходят прежде вопросов». Это напрямую коррелирует с определением еврейского народа как народа Книги, что обыгрывается и в тексте. «Здесь, в Израиле, каждый человек — целый роман. Такие затейливые истории, такие биографии, что даже моя меркнет», — пишет из Израиля Эва Манукян.
Действительно, судьба каждого из персонажей романа (среди них — не только евреи, но и русские, белорусы, немцы…) более чем необычна, всякий раз — достойна отдельного повествования. Герой каждого такого повествования не должен отказываться от катастрофического опыта — он обязан задавать вопросы.
«Массовые идеологии освобождают людей от моральных установок», — пишет бывший коммунист и партизан, ныне ставший историком, — но такой же идеологией может стать и религия. Другой персонаж, бывший узник гетто Исаак Гантмано, полагает, что его национальность стала препятствием на пути к личному освобождению: «…возможно, что за свою долгую жизнь мне удалось сделать несколько шагов в направлении свободы, но с чем мне определенно не удалось справиться, от чего я не смог освободиться, — это национальность. Я не мог перестать быть евреем. <…> Оно (еврейство. — А.Ч.) неотменимо, как пол. Еврейство ограничивает свободу. Я всегда хотел выйти за его пределы». После встречи с арабом, изгнанным с территории и, возможно, из того самого дома, где живет Исаак, он добавляет: «…в юности я хотел быть не евреем, а европейцем, впоследствии, наоборот, — не европейцем, а евреем. В тот момент я захотел быть никем»[697].
Местом наибольшего межрелигиозного напряжения и наиболее философски значимых споров в книге Улицкой оказывается Израиль, где друг с другом соседствует такое количество религий и религиозных толков: «…история всех расколов и схим ожила — нет ни побежденных, ни победивших».
Выходом становится готовность к самоумалению. Готовность отступить от некогда избранных человеком для себя религиозных правил ради общего (как предполагает Улицкая) для разных религий этического чувства. Моделью такого самоумаления для Даниэля Штайна становится упоминаемая одной из героинь романа (католичкой, а потом православной) иудейская молитва «Кол Нидре» — об «освобождении от обетов и клятв, которые давал человек. <…> Это очень глубокое проникновение в человеческую природу и великое снисхождение к человеческой слабости»[698]. Такое расширительное понимания смысла «Кол Нидре», на первый взгляд, чревато моральной индифферентностью и мнимой беспринципностью: Даниэля Штайна осуждают за службу в НКВД и гестапо, но он гораздо больше помог людям, служа в этих организациях, чем если бы не воспользовался этой возможностью. Однако не считающаяся с людьми принципиальность может обернуться гораздо худшим — воинствующим религиозным радикализмом и готовностью к насилию (эти качества в книге олицетворяет персонаж по имени Гершон Шимес). «…Суждение — необязательно. Не обязательно иметь непременно мнение по всем вопросам. Это ложное движение — высказывать суждение», — пишет Улицкая как героиня романа после встречи с Руфайзеном в 1992 году.
Отказываясь от формальных норм собственной религии или даже переходя в другую конфессию (католичка, перешедшая в православие; японец, который называет себя «синтоист-сионист»; Штайн, принявший католичество[699]; люди самых разных вероисповеданий, которых он крестит, соборует или которым он просто помогает), герои романа «Даниэль Штайн», как ни парадоксально, в действительности сохраняют настоящую веру. Однако окружающие чаще всего осуждают их за конформизм, отступничество или терпимость к иноверию[700] («Уживаться с врагом! Ладить с оппозицией! Не кажется ли уже непонятной подобная покладистость?» — более полувека назад суммировал суть подобной нетерпимости Ортега-и-Гассет[701]). Глубинная вера этих «парадоксальных верующих», согласно роману Улицкой, вытесняет человеческое «эго»: «…очень важно, что твое „я“ сжимается, делается меньше, меньше занимает места, и тогда в сердце остается больше места для Бога. Вообще это правильно, что с годами человек занимает меньше места». Получается, что чем меньше жестких религиозных воззрений и собственного «я» остается у человека, тем он праведнее.
Носителем, проповедником и примером подобной индивидуальной автономности и диспаратности (то есть возможности выйти из своей среды ради чужеродного окружения)[702] становится, конечно же, Даниэль Штайн.
Роман Улицкой — разумеется, не классическое житие, однако ощущение сакральности происходящего с ним и вокруг него Штайн, несомненно, вызывает — недаром его сподвижница Хильда говорит: «…такое чувство, что я стою рядом с горящим кустом». Но все-таки Даниэль похож не на традиционных святых, а скорее на юродивого. Он ходит не в сутане, а в мирской, сильно помятой одежде; не скрывает, что в душе неравнодушен к женщинам; позволяет себе нарушать религиозные каноны и даже «редактирует» произносимые во время службы тексты по собственному усмотрению. Главная религиозная идея Штайна заключается в том, что современное христианство отошло от своей еврейской основы, которая должна быть вновь включена в него как необходимый элемент. В Израиле должна существовать община католиков, служащих Богу на иврите, языке, восходящем к наречию первых христиан (как уже сказано, Руфайзен действительно организовал такую общину), она-то и может способствовать возрождению апостольской традиции. Даниэль излагает свои неканонические взгляды не только высокопоставленному ватиканскому чиновнику, которому поступила на него жалоба, но и самому Папе Римскому[703] (здесь Улицкая не отступает от исторической основы: в 1985 году Руфайзен был принят Иоанном Павлом II и в течение полутора часов излагал свою концепцию возрождения в Израиле древней, первоначальной формы христианства, а также призвал Святейший Престол к установлению дипломатических отношений с Израилем[704]).
Это сближает образ Даниэля Штайна с образом отца Анатолия из нашумевшего в 2006 году и премированного на различных кинофестивалях фильма Павла Лунгина «Остров». Собственно, сопоставить эти два произведения имеет смысл хотя бы уже потому, что в обоих случаях главный герой — человек, которого окружающие считают святым. В фильме Лунгина он даже творит чудо — своей молитвой изгоняет бесов из одержимой. Юродствующий пожилой монах[705] в замечательном исполнении Петра Мамонова постоянно провоцирует (кажется, вполне сознательно) других иноков и монастырское начальство своим нарочито «неблагостным» внешним видом, странным поведением и «ошибками» во время службы, но все же настоятель внимательно прислушивается к речам этого нелепого, конфликтного человека, а герой Мамонова поучает его — хоть и с растерянно-лукавой интонацией, но все же как «власть имеющий»[706].
Манера общения двух героев с паствой, пожалуй, дает наибольшее количество поводов для сравнения: и брат Даниэль, и отец Анатолий обращаются с мирянами более чем свободно и без лишнего пафоса. Можно вспомнить эпизод из фильма, в котором отец Анатолий в довольно грубой форме убедил пришедшую к нему в начале фильма женщину отказаться от аборта и рожать, потому что у нее будет замечательный мальчик; Даниэль советует дочери прихожанки оставить ребенка, говоря ей: «Радуйся, дура!»
Обоих на путь пастырства наставило то, что, как говорит Даниэль, ему «жизнь была подарена», — имея в виду свое неоднократное чудесное избавление от смерти. Отец Анатолий «купил» себе жизнь во время Великой Отечественной войны: после того, как нацисты взяли его, юного матроса, в плен, они заставили его выстрелить в его сослуживца. Почти до самой смерти монах был уверен, что убил однополчанина, и всю оставшуюся жизнь замаливал свой грех («убитый» матрос, ставший адмиралом, в финале фильма случайно находит отца Анатолия и снимает вину с его души).
Тем важнее представляются различия этих персонажей. Жизнь Даниэля Штайна напоминает истории «неканонических» святых — прежде всего Франциска Ассизского, на что есть намеки и в тексте Улицкой. Персонаж «Острова», при всей своей жесткости и парадоксальности, оказывается при ближайшем рассмотрении намного более каноничным и укорененным в житийной литературе и православном фольклоре. Главный герой Улицкой, всерьез предлагающий глубоко религиозной паре, заключившей исключительно «духовный союз», в кратчайшие сроки озаботиться заведением потомства, неканоничен несколько иначе, чем о. Анатолий: в нем еще больше, как сказал бы о. Александр Мень, «антизаконничества». Кроме того, для Штайна очень важен ведущийся «через него» диалог между христианами и иудеями и, шире, между разными религиями.
Почему два таких разных художника, как Павел Лунгин и Людмила Улицкая, в столь разных произведениях обращаются к одинаковому образу — популярного у простых людей, но не одобряемого официальной церковью «народного святого»? Появившиеся почти одновременно, эти обращенные к широкому читателю/ зрителю произведения не только легитимируют значение подлинной, не сводимой к ритуалам религиозной веры, не только говорят о возможности сопротивляться властной ортодоксии, ставшей одной из тяжелейших проблем наших дней, — они вновь ставят проблему открытости религиозного мира и его толерантности.
Этот важный вопрос в книге и фильме решается по-разному. Так, Лунгин, еще со времен «Такси-блюза» (где одну из двух главных ролей играл тот же Петр Мамонов) размышлявший о теме отношений с Другим, как представляется, не очень верит в возможность взаимопонимания между различными культурными, идеологическими, этническими мирами — можно вспомнить сюжеты фильмов «Такси-блюз» (таксист «из народа» и талантливый саксофонист так и не становятся друзьями), «Луна-парк» (фашиствующий сын узнает о том, что у него есть отец-еврей) и «Бедные родственники» (здесь ситуация Другого обыгрывается в комическом ключе — главный герой помогает обращающимся к нему людям найти родственников в других странах, когда же их найти не получается, он организует клиентам «замену»), Символичен в этом смысле и фильм «Остров», действие и центр духовной жизни в котором локализированы на острове (фильм снимался на Соловках), куда весьма трудно добраться «с большой земли»; эта трудность, необходимость приложить специальные усилия, чтобы попасть в «место веры», постоянно подчеркивается в фильме. В романе же Улицкой религиозная жизнь, напротив, намеренно «децентрализирована»: Даниэль выбирает для себя жизнь не в монастыре, а «в миру», рядом с Хайфой; не просто среди людей, но и людей очень разных (символами этой религиозной, расовой и т. д. различности выступают Израиль и община Даниэля, в которой работает и живет «каждой твари по паре»).
«Нет ничего вульгарнее, по моему разумению, чем произведения, которые тщатся что-то доказать»[707], — писал в свое время Жан Кокто. Осознавая возможную неоднозначность трактовок своей книги («…прошу прощения у всех, кого разочарую, у кого вызову раздражение резкими суждениями или полное неприятие. Я надеюсь, что моя работа не послужит никому соблазном…»), Улицкая не навязывает свои ответы на «неудобные вопросы», — тем не менее они в книге есть. Однако важнее не столько ответы Улицкой, сколько обсуждение самых «неудобных» вопросов современного религиозного сознания в новом романе — оно свидетельствует о писательском мужестве.