10. Бомж Хлебников и щука с бычьими рогами[*]
10. Бомж Хлебников и щука с бычьими рогами[*]
Всякое путешествие дублируется внутренним исследованием, словно внутренняя и внешняя линия изгиба вазы, которые моделируют друг друга.
Маргерит Юрсенар
(О «Пространствах и лабиринтах» В. Голованова)[800]
Василий Голованов при всем разнообразии, даже пестроте затрагиваемых тем не скрывает двух своих мыслительных пристрастий — интереса к истории анархизма и к геопоэтике. Они и стали темами его неожиданных на современный конвенциональный взгляд книг: «Тачанки с Юга. Художественное исследование махновского движения» (1997), «Остров, или Оправдание бессмысленных путешествий» (2002, о заполярном острове), «Время чаепития» (2004, лирические и геопоэтические рассказы), «Нестор Махно» (2008, биография, серия «ЖЗЛ»).
С анархизмом хоть и любопытно (кто еще из тех, чье имя на слуху, пишет о нем в наши дни, когда в моде правый «имперский дискурс» или же импортный антиглобализм? Мне вспомнился только «левак» Алексей Цветков-младший…), но все вроде бы понятно. Любопытнее с геопоэтикой, идеологом и популяризатором которой видит себя Голованов. Основав в 2002 году с единомышленниками группу «Путевой журнал», в том же году в журнале «Октябрь» Голованов выступил со своеобразным манифестом[801] своего движения (слово в данном случае имеет и буквальное значение). В соответствии с принципом: «„геопоэтика“ — это своеобразная реакция на уничижительное расчленение мира и души, продолжающееся в литературе уже несколько десятилетий», — она определяется как «особый метод письма, подобный путевому дневнику интеллектуала, или особый вид литературоведческих изысканий, сфокусированных на том, как Пространство раскрывается в слове — от скупых, назывных упоминаний в летописях, сагах, бортовых журналах пиратских капитанов до сногсшибательных образно-поэтических систем, которые мы обнаруживаем, например, у Хлебникова (применительно к системе Волга — Каспий), у Сент-Экзюпери (Сахара), у Сен-Жон Перса (Гоби, острова Карибского моря) или у Гогена (Полинезия)».
Несмотря на то что в приведенном отрывке Голованов ссылается на одного из основоположников новой дисциплины, основателя Института геопоэтики шотландского писателя Кеннета Уайта, корни новой науки или же литературного направления (кому как больше нравится) глубже. Так, можно вспомнить изобретенную ситуационистами под руководством Ги Дебора еще в начале 1950-х годов «психогеографию» или же — по сути то же самое, только более научно, потому что Дебор хоть и посвящал психогеографии страницы в «Потлаче», но первоначально имел в виду прогулки с собутыльниками по ночному Парижу — mental mapping, то есть науку, сформировавшуюся к 60-м годам и занимавшуюся «исследованием специфических влияний и эффектов городской среды (улиц, проспектов, бульваров, дворов, тупиков, площадей, памятников, дорог, архитектурных сооружений) на чувства, настроения и поведение индивидов и социальных групп, обитающих в этой среде»[802]. Пусть термины еще и не устоялись: Голованов в цитируемом тексте употребляет также определение «экзистенциальная география», Мирча Элиаде в эпиграфе к «Пространствам и лабиринтам» пишет о «сакральной географии», а Рустам Рахматуллин, автор победившего в «Большой книге» исследования «Две Москвы, или Метафизика столицы», в прессе именуется, например, «метафизическим краеведом»[803]. И победа в престижном литературном конкурсе демонстрирует неожиданно возникшую актуальность «географически ориентированной» прозы — недавняя книга более чем популярного Алексея Иванова «Message: Чусовая» посвящена локусу одной реки, а свежая книга букеровского лауреата 2007 года Александра Иличевского «Гуш-Мулла» содержит рассказы о его путешествиях…[804]
У Василия Голованова, надо сказать, какие-то странные, иногда опережающие, переклички с современной прозой — кажется, что он в свое время делал что-то, что оказалось незамеченным, но что буквально через несколько лет получило известность у других авторов. Я в данном случае не собираюсь рассуждать, кто лучше о чем написал, но на несколько совпадений укажу: в новелле «Танк» из «Времени чаепития» повествуется о странствующем со времен войны в подмосковных лесах немецком танке (сюжет «Танкиста, или „Белого тигра“» Ильи Бояшова из «короткого списка» «Национального бестселлера» — 2007[805]), который стреляет глиняными снарядами (глиняный пулемет из «Чапаева и Пустоты» Виктора Пелевина даже стал названием этой книги в ее английском переводе), «Видения Азии» же из рецензируемого сборника с мифической щукой с бычьми рогами, шаманскими тувинскими пейзажами и упоминанием барона Унгерна и Рериха напоминают не только Чапаева-Гурджиева в том же романе Пелевина, но и «Песчаных всадников» Леонида Юзефовича. На ассоциативном уровне такое интересное, но находящееся несколько в стороне от повторяющейся обоймы имен писательское существование Голованова напомнило мне о самой серии «Нового литературного обозрения», в которой издана эта книга: «Письма русского путешественника» — одном, кажется, из самых периферийных (вышло всего 5 книг) и «неформатных» проектов издательства.
При некой обособленности по отношению к внешнему литературному процессу Голованов предан своему художественному миру: как и в прежних сборниках, перед нами впечатляющее разнообразие сюжетов. Так, в «Пространствах» присутствуют путешествия по Туве, Сибири, Кубани, анализ «Моби Дика» с точки зрения блюза, эссе о Хлебникове, публиковавшийся в «Новом мире» краеведческий рассказ о родовой усадьбе Бакунина, переходящий в очерк его биографии и экскурс в жизнь современных российских анархистов… Все это подано в различных жанрах non-fiction, что в итоге образует книгу наподобие той, какую пытался определить Катаев: «Не роман, не рассказ, не повесть, не поэма, не воспоминания, не мемуары, не лирический дневник… Но что же? Не знаю!»[806] Это разнообразие, думается, значимо, оно действует в итоге ровным счетом противоположным описанному у Ортеги-и-Гассета образом: «Эстетики романа требует создания замкнутого мира, неподвластного влиянию внешней реальности. Именно поэтому роман не может одновременно быть философией, политическим памфлетом, социологическим исследованием или проповедью. Он только роман, и его замкнутое внутреннее пространство существует лишь в своих пределах, не переходя во что-либо ему внеположное. <…> Именно потому, что это „реалистический“ жанр, он абсолютно несовместим с окружающей реальностью. Строя собственный внутренний мир, роман неизбежно уничтожает мир внешний»[807]. Книга Голованова, напротив, является одновременно всем — всем, что окружает ее героя в мире. При этом она не утрачивает статуса книги хотя бы потому, что ее попросту интересно читать, а то, что из-за своей дискретности она все же зачастую рискует утратить качество единого произведения, объясняется как раз тем, что не книга отгораживается от окружающего мира, уничтожает его, а он своим изобилием норовит уничтожить ее.
Кроме собственно сюжетов, верен Голованов и своим темам. Их две — бегства из какого-либо места и преображения посредством опять же какого-либо места, то есть, по сути, тема одна.
Еще во «Времени чаепития», где едва ли не более всего были явлены эти темы, уходивший от жены герой одной из новелл («Территория любви») признавался: «…может быть, я пишу все время один и тот же рассказ — это рассказ о бегстве», и размышлял: «Зачем и почему бегут мои герои, я, по совести сказать, и сам толком не знаю. Может быть, они просто бегут от… От бездарности жизни. От тех пугающих развалин, которые остаются на месте погибшей любви, чтобы потом и вовсе зарасти сорной травой… От необходимостей, которые порабощают человека»[808]. Это те развалины, за которыми открывается пугающее зияние быта и бытия, бессмысленность жизни: «Открылась непомерно большая площадь — пустота, с которой трудно было примириться. Пустота казалась мне незаконной, противоестественной, как то непонятное, незнакомое пространство, которое иногда приходится преодолевать во сне: все вокруг знакомо, но вместе с тем совсем незнакомо и не знаешь, куда надо идти, чтобы вернуться домой, и ты забыл, где твой дом, в каком направлении надо идти, и ты идешь одновременно по разным направлениям, но каждый раз оказываешься все дальше и дальше от дома, а между тем ты отлично знаешь, что твой дом где-то совсем рядом, рукой подать, он есть, существует, но его не видно, он как бы в другом измерении»[809].
В ходе странствий герой преображается посещенными пространствами, обретает, «пространством и временем полный» (Мандельштам об Одиссее), в лабиринтах если не себя, то ключи к себе. Так, в новеллах из «Времени чаепития» герой получает возможность «считывать пространство» телом, а не глазами, буквально ощущать его своей кожей («Время чаепития»); видеть в окружающем то, что не видят другие; понимать посреди особого пейзажа не только наставления другого человека, но и самого этого человека; не только найти «место силы», но и получить силу от него («Танк»); научается видеть мир по-другому, «каждый день выходить в Москву, будто видишь ее в первый раз. Как будто это город в другом государстве или даже на другой планете. Это очень интересно. Хотя и опасно немного. Но постепенно я начинал разбираться в окружающем, да и в себе самом» («Территория любви»)… Здесь, замечу кстати, не стоит удивляться тому, что герой путешествует по Москве, где он прожил всю жизнь, или вдруг видит Шамбалу, ночуя у спившегося тувинского монаха недалеко от районного центра, куда он приехал, чтобы организовать для американских туристов тур. Ведь, как указывал в свое время Рене Генон, в некоторых эзотерических традициях пути посвященных «в самом деле чаще всего совпадали с путями обычных паломников, с которыми они внешним образом смешивались, что позволяло им лучше скрывать истинные причины этих путешествий»[810]. Наконец, правильно понятое и воспринятое, инициационно впитанное пространство сулит возможное преображение, прикосновение к ultima thule как вовне, так и в самом человеке: «Мы угадывали, что подошли к важному пределу, к самому краю карты, что еще чуть-чуть — и все станет ясно, и весь мир изменится в своих очертаниях и пропорциях, но пока что ничего не могли поделать и возвращались обратно. Мы только еще готовились действовать самостоятельно»[811].
В «Пространствах и лабиринтах» эти темы не только не исчезают, а, так сказать, концентрируются, утрачивая дискретность, приобретают несколько иное и более насыщенное содержание, а герои уже вполне готовы действовать самостоятельно и решительно. Так, мотив бегства получает теоретическое осмысление в связи с постоянным убеганием Бакунина (из своего родового имения и в него, из России окружным путем через Японию и Америку в Европу, потом по всей Европе вслед за каждым «очагом революционных настроений») и Хлебникова (он заслуживает сравнений с бомжем и дервишем за свое последнее странствие по России пешком, закончившееся смертью). Бегство принимает и не буквальные, а, так сказать, сублимированные и цивилизованные формы: в «Теме горы и теме героя» речь о восхождении на принципиально непокоряемые горные вершины, а в эссе «Вниз по норе» рассказывается о спелеологах, покорителях пещер, — и надо ли говорить, что это все есть аналог того же бегства? Психогеографический же эффект, описанный в «Хлебникове и птицах»: «В некотором смысле все, что я делал, представляло собою полевое культурологическое исследование, или, попросту говоря, чтение Хлебникова на фоне того пейзажа, где его и следует читать»[812], — имеет почти абсолютный эффект: пейзаж безжизненной тувинской степи становится «настолько выразителен, насколько выразительным и прекрасным может быть старинный европейский город, такой, скажем, как Париж». А людей захлестывает впечатление: «…мы погружены во вселенную или даже попросту в тело какого-то совокупного Животного, мы входим в него, сродняемся с ним, живем им, обогреваемся им <…>» («Видение Азии»), То есть взаимно преображаются пространство и человек, возвращаясь в райское, доисторическое почти единство («рай — это когда пространство убивает время», по выражению из одного современного романа[813]), далекое от современного человека, как первобытные времена, недоступное, как сад Эдема. Таким образом, при «открытых дверях восприятия» (образ из книги Хаксли, вдохновивший Джима Моррисона назвать свою — упоминаемую, кстати, в одноименном эссе книги — группу «Двери») пространство, внешний мир во всем его пестром, неожиданном и даже диком разнообразии входит в человека, как и в книгу, напрочь вытесняет пустоту и становится с ним одним целым.