4.2. «Я не Генрих Гейне»: Мандельштам И Гейне
4.2. «Я не Генрих Гейне»: Мандельштам И Гейне
Если свою увлеченность творчеством Гете Мандельштам постоянно тематизировал, примеряя развитие Гете на себя и на русскую поэзию, то связь с Гейне остается у Мандельштама неотрефлектированной, и в этом смысле Гейне занимает особую позицию в творчестве Мандельштама[374]. Вопрос этот получает еще большую остроту в связи с тем, что Мандельштам не только не проговаривал своей связи с Гейне, но и практически не рефлектировал важность Гейне для русской поэтической традиции. Между тем центральный образ немецкой темы — образ Лорелеи — заимствован из Гейне. Один из вариантов стихотворения «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» предварялся эпиграфом из Гейне, «двойник» третьей строфы стихотворения — однозначно гейневского происхождения. Не исключены подтекстуальные гейневские ресурсы в антивагнеровскмх «Валкириях» и в заговорщицкой тематике, уводящей к «Карлу I» Гейне (в обработке И. Анненского). Образ бога Нахтигаля из кульминационного стихотворения HP также гейневского происхождения. Три важнейших «немецких» стихотворения Мандельштама (причем важнейших не только для развития немецкой темы, но и для мировоззренческих установок поэта) — «Декабрист», HP и «Стансы» (1935) — содержат образы из стихотворений Гейне. Причем в «Декабристе» и в HP образы Гейне появляются в композиционно-семантическом смысле в решающей позиции. В «Декабристе» образом Лорелеи заканчивается медитация о германо-русских исторических судьбах, а в HP псалмодическим призывом к гейневскому богу Нахтигалю в двух последних строфах стихотворения Мандельштам, обратившийся за опытом бесстрашия к немецкой поэзии, вновь обретает чувство внутренней правоты, искомое в атмосфере лести и соблазнов 1930-х годов.
В связи с этим напрашивается вопрос о специфике значения Гейне в творчестве Мандельштама. По мнению С. С. Аверинцева,
«Мандельштам в течение всей своей жизни последовательно игнорировал Гейне, что на фоне рецепции Гейне в русской лирической традиции от Тютчева и Фета через Блока и Анненского вплоть до 20-х годов выглядит контрастом. Тривиально рассуждая, можно было бы ожидать, что у Гейне и Мандельштама найдутся сближающие моменты — от еврейской судьбы и еврейской впечатлительности до схожей позиции в литературе (Гейне — постромантик, Мандельштам — постсимволист)» (Аверинцев 1996: 206, прим. 6).
Результаты наших исследований не позволяют говорить о мандельштамовском «игнорировании» Гейне. Странно, что С. С. Аверинцев в своих рассуждениях закрыл глаза не только на гейневские места в творчестве Мандельштама (Лорелея «Декабриста», «Двойник» в «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» и др.), очевидные и известные к моменту написания статьи, но и на имеющие гипотетический характер интертексты из Гейне, названные в книге Ронена в 1983 году[375].
Проблемы Гейне, правда в другом исследовательском контексте, коснулся Л. Кацис. Исследователь-иудаист на протяжении всего своего исследования (2002) проводит мысль о более широком знакомстве Мандельштама с творчеством Гейне и косвенно выдвигает гипотезу о том, что Мандельштам сознательно моделировал свое литературное поведение по образцу Гейне[376]. Таким образом, даже если только часть текстов Гейне, выявленных О. Роненом, Л. Кацисом и нами, действительно содержится в подтекстуальном поле мандельштамовской образности, то вопрос о месте Гейне в творчестве Мандельштама заслуживает особого обсуждения. В любом случае, находки исследователей говорят в пользу того, что Мандельштам не «игнорировал Гейне», как пишет С. Аверинцев, а сознательно замалчивал свою связь с немецко-еврейским поэтом.
В библиотеке отца Мандельштама Гейне не было; по крайней мере, Мандельштам об этом не говорит. Гейне нет и в списке тех немецких авторов, которых, согласно воспоминаниям вдовы поэта, Мандельштам покупал в начале 1930-х годов. В то же самое время в стихах Мандельштам стушевывает авторство гейневских образов и подтекстов. Конечно, Лорелея — изобретение не Гейне, а Брентано (которого Мандельштам знал и упомянул в списке йенских романтиков наряду с Новалисом и Тиком: «Армия поэтов», II, 340), но в русской поэтической и переводческой традиции образ Лoрелеи — гейневского происхождения. В стихотворении «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» образ гейневского двойника замыкает метасюжет немецкого романтизма и стоит под общим «шубертовским» знаменателем.
Мандельштам мог идентифицироваться с Гейне по многим параметрам: еврейство, крещение — у обоих — в протестантизм, скитальческая жизнь, изначальное положение поэта, принимающего и осваивающего русскую поэтическую культуру (в случае Гейне — немецкую) не по наследству, а в результате сознательного выбора. Наверняка Мандельштам знал и об особом положении Гейне в немецкой поэтической среде.
Единственным упоминанием Гейне в поэзии Мандельштама является одно из шуточных стихов к Н. Штемпель 1937 года:
Наташа, ах, как мне неловко,
Что я не Генрих Гейне:
К головке — переводчик ейный —
Я б рифму закатил: плутовка.
(<Стихи к Наташе Штемпель>, III, 157)
Как нам кажется, в этом стихотворении Мандельштам проговаривается: «Я не Генрих Гейне». Оговорка Мандельштама — свидетельство не только дистанцирования от Гейне, но и знания творчества Гейне. Во второй части четверостишия Мандельштам иронизирует над иронией Гейне. Напомним, что в разговоре о Блоке Мандельштам помянул именно об «иронии Гейне» (II, 254). В отношении Мандельштама к гейневской иронии, как нам кажется, и следует искать разгадку отношения Мандельштама к Гейне. И здесь наши соображения частично смежны с замечанием С. С. Аверинцева, тонкого знатока немецкого романтизма[377], что мандельштамовскому юмору была чужда «специфическая ирония во вкусе немецких романтиков и особенно Гейне» (Аверинцев 1996: 206). В приведенном отрывке из стихов к Н. Штемпель Мандельштам косвенно противопоставляет гейневской иронии свой юмор. Обращает на себя внимание ироничная рифма «ейный — Гейне». Своей концовкой «я б рифму закатил: плутовка», с ее вульгаризмом «закатил», Мандельштам пародирует поэтику гейневских шлюспуантэ.
Поднимая вопрос о противоположности мандельштамовского юмора гейневской иронии, нужно отметить, что Мандельштаму не была чужда ни сатира (достаточно вспомнить сатирические зарисовки «Камня» и «эпиграмму» Сталину), ни «литературная злость» прозы 1920-х годов, восходящая у Мандельштама к его тенишевскому учителю В. В. Гиппиусу — поклоннику Гейне. Но «литературную злость» Мандельштам в свои стихи, в отличие от прозы, старался не впускать.
Памятуя о поэтологичности мандельштамовского мышления, становится возможным предположение, что Мандельштам не только боялся идентификации с Гейне (сам он, как было показано выше, отождествлял себя с Гете), но и не принял саму поэтику Гейне. И это несмотря на то, что она оказалась по душе таким разным фигурам русской литературно-филологической культуры, как Блок и Тынянов[378]. Гейне переводил и любимый Мандельштамом Тютчев. Тютчевские переводы из Гейне Мандельштам реминисцировал в своих произведениях. Но, видимо, поэт-филолог Мандельштам понимал, что Тютчев переводил Гейне не по внутреннему родству (как в случае тютчевских переводов из Гете), а методом от противного, сознательно пытаясь — через перевод — познакомиться с развитием чужой поэтической традиции[379]. В случае мандельштамовских реминисценций из Гейне, не афишируемых поэтом, происходила сходная трансформация: и если гейневская интонация при переводах и переложениях попадала в иную, русскую лексическую традицию и утрачивала пародийность оригинала, то в случае Мандельштама образы Гейне, прошедшие адаптивную трансформацию в русской поэтической рецепции XIX века, оказывались плодотворными для метапоэтических медитаций Мандельштама. Лишний раз напоминать об их авторстве значило вызывать ненужные ассоциации.
Мандельштам воспринял и переработал те гейневские мотивы, которые прижились в русской литературе, — Лорелея, «Двойник» и т. д. Главная особенность рецепции Гейне в русской литературе состоит в том, что стихотворения Гейне, вырванные из литературной полемики позднего немецкого романтизма, утратили при усвоении русской поэзией свою пародийную направленность. Ирония судьбы немецкого романтизма в русской культуре состоит в том, что последняя во многом воспринимала романтиков с опозданием, и к тому же не столько по йенским оригиналам (за исключением Тютчева), сколько по Гейне. Если в первой волне рецепции Гейне в России образы немецкого постромантика, утратив свою пародийность, представляли своего рода дайджесты романтической топики (а именно по таким сжатым конспектам и привыкла нагонять западную традицию русская литература), то во второй волне восприятия Гейне, начатой Ап. Григорьевым и развернутой Блоком, пародийность Гейне преломилась в автопародийный надрыв, который вдобавок смешался с цыганским и городским романсом. Вспомним, как Мандельштам в «Декабристе» отказался от «сентиментальной гитары», уводящей к Ап. Григорьеву, в пользу «вольнолюбивой гитары», с ее немецко-русскими культурными ассоциациями первых десятилетий XIX века догейневского периода русской поэзии. Надрывная интонация была чужда поэтике Мандельштама.
В начале настоящей работы мы процитировали раннюю мандельштамовскую программу сочетания «суровости Тютчева» с «ребячеством Верлена». «Ребячество Верлена», веселая ирония должна была подчеркивать немецкую, тютчевскую суровость в разработке поэтических тем. Мандельштаму, по всей вероятности, интонационная позиция Гейне казалась болезненным, паразитирующим пересмешничеством. Не случайно в стихотворении «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» Мандельштам взял из Гейне мотив двойничества, косвенно определив местоположение Гейне в немецком романтизме как его, романтизма, болезненного двойника. Позиция Гейне могла показаться Мандельштаму неблагодарной, а как мы помним из HP, романтической поэзии Мандельштам хотел воздать за все, чем обязан ей бессрочно.
Сам Мандельштам, вслед за Блоком взявший на себя обязанность синтеза поэтического опыта русской поэзии XIX века, выбрал созидательную установку. Существенна и разница: Мандельштам — многочисленными цитатами и подтекстуальными намеками работал над синтезом русской поэтической культуры конца XVIII — начала XIX века (Державин, Батюшков, Тютчев, Баратынский), Блок же — остальной части XIX века, когда в русскую поэзию уже вошла «гейневская» интонация, замалчивать которую Блоку не позволяла «профессиональная совесть» поэта-синтетика. В этом смысле Мандельштам продолжил синтетическую работу, начатую Блоком.
Возвращаясь к теме «Мандельштам и Гейне», хочется подчеркнуть, что наши соображения носят дискуссионный характер. Вопрос о значении Гейне в творчестве (и жизнетворчестве) Мандельштама остается открытым. Для его адекватного решения нужно определить статус Гейне в поэтической культуре всего русского модернизма. Таким образом, существует несколько объяснений непроговоренности мандельштамовской связи с Гейне; одно — реалистически «банальное»: просто так получилось; как говорится, не пришлось. Другое — гипотетическое: Мандельштам боялся аналогий: и он, и Гейне — евреи, оба по-своему провели работу по синтезу литературных школ и течений. Мандельштам мог опасаться проецирования-идентификации себя и своего места в русской поэзии с ролью Гейне в немецкой. Третье объяснение — поэтическая несовместимость: ирония Мандельштама, не умаляющая «немецко-тютчевской» суровости затрагиваемых тем, была противоположна пародийной поэтике Гейне[380].