1.1.2. «Протестантская» эстетика акмеизма в стихотворении «Лютеранин»
1.1.2. «Протестантская» эстетика акмеизма в стихотворении «Лютеранин»
Год спустя после крещения Мандельштам пишет стихотворение «Лютеранин», в котором впервые эксплицитно присутствует немецкая тема:
1 Я на прогулке похороны встретил
2 Близ протестантской кирки, в воскресенье,
3 Рассеянный прохожий, я заметил
4 Тех прихожан суровое волненье.
5 Чужая речь не достигала слуха,
6 И только упряжь тонкая сияла,
7 Да мостовая праздничная глухо
8 Ленивые подковы отражала.
9 А в эластичном сумраке кареты,
10 Куда печаль забилась, лицемерка,
11 Без слов, без слез, скупая на приветы,
12 Осенних роз мелькнула бутоньерка.
13 Тянулись иностранцы лентой черной,
14 И шли пешком заплаканные дамы,
15 Румянец под вуалью, и упорно
16 Над ними кучер правил вдаль, упрямый.
17 Кто б ни был ты, покойный лютеранин,
18 Тебя легко и просто хоронили.
19 Был взор слезой приличной затуманен,
20 И сдержанно колокола звонили.
21 И думал я: витийствовать не надо.
22 Мы не пророки, даже не предтечи,
23 Не любим рая, не боимся ада,
24 И в полдень матовый горим, как свечи.
(«Лютеранин», 1995: 105–106)
Герой стихотворения — «рассеянный прохожий» (ст. 3), наблюдающий лютеранскую похоронную процессию. Роль постороннего пешехода позволяет поэту взглянуть на происходящее с расстояния. Отстраненная позиция и перспектива, с которой смотрит его лирический герой, были отмечены уже современниками поэта: «перед… объективным миром… поэт (Мандельштам. — Г.К.) стоит неизменно как посторонний наблюдатель, из-за стекла смотрящий на занимательное зрелище» (Жирмунский 1977: 124). В «Лютеранине» отстраненная позиция получает дополнительное оправдание, потому что объектом наблюдения становятся «иностранцы» (ст. 13), то есть заведомо чужие. Утверждение В. Шлотта о том, что в основе стихотворения лежат впечатления Мандельштама от пребывания в Германии (Schlott 1988: 287), представляется спорным. Обозначение «иностранцы» может использоваться лишь внутри России. Причем наблюдатель сам подчеркивает свою отстраненность: «чужая речь не достигала слуха». Чужесть, «иностранность» лютеранского обряда подчеркивается и выбором слова «кирка» на месте ритмически возможного «церковь» (ст. 2).
Первое, на что мандельштамовский «прохожий» обращает свое рассеянное внимание, — это душевное состояние «иностранцев». Участники похорон не выставляют свои чувства напоказ. Мандельштам подчеркивает молчаливую скудость эмоций: «без слов, без слез, скупая на приветы» (ст. 11), «сдержанно» звонят колокола (ст. 20). Состояние сурового волнения (ст. 4) — взволнованности и одновременно самообладания привлекает к себе внимание лирического героя[33]. Сдержанность лютеран получает в стихотворении двоякую оценку. Наблюдатель поначалу разочарован: трагичность и торжественность, которые он ожидает от похорон, сведены до «приличного» (ст. 19) минимума. В сознание мандельштамовского героя закрадывается подозрение в духовно-эмоциональной поверхностности происходящего: «печаль» оказывается «лицемеркой» (ст. 10), забившейся в «эластичный сумрак кареты» (ст. 9), туда, где ее никто не видит и не может уличить в лицемерии. Выражение «заплаканные дамы» (ст. 14) звучит в данном контексте иронично[34]. На иронизацию работает не только деформация идиомы «заплаканное лицо», но и сама интонационная полисемия «дам». Взор участников процессии «слезой приличной затуманен» (ст. 19). Слово «приличный» может означать как «соответствующий приличиям», «пристойный», «подобающий», «уместный», так и «достаточно хороший», «удовлетворительный». Сам выбор этого столь неоднозначного эпитета задает возможность иронического прочтения стихотворения.
Образная структура стихотворения во многом строится на контрастах: «праздничная мостовая» (ст. 7) — «ленивые подковы» (ст. 8), которые, с одной стороны, являются конкретной деталью сцены, показанной крупным планом, с другой — олицетворяют лютеранскую сдержанность и эмоциональную приглушенность. Приглушены не только звуки, но и цвета: в «матовый» полдень (ст. 24) черной траурной лентой (ст. 13) тянется похоронная процессия. Тонкая «сияющая упряжь» (ст. 6), «бутоньерка осенних роз» (ст. 12) и невидимый «румянец под вуалью» (ст. 15) — единственные источники цвета и света, которые еще больше подчеркивают темно-серые цвета картины.
Как и в надгробной речи, лирический герой обращается к усопшему. Причем кто именно умер, не имеет значения: «кто б ни был ты, покойный лютеранин» (ст. 17). Для Мандельштама в этой ситуации важно, как лютеране «обходятся» со смертью — «легко и просто» (ст. 18). Бесцветная простота и легкость в обращении со смертью («Тебя легко и просто хоронили»), без надрыва, эстетически и этически импонирует постороннему наблюдателю.
Роль прохожего для лирического героя Мандельштама начала 1910-х годов не нова. За год до «Лютеранина» в стихотворении «Воздух пасмурный влажен и гулок…» герой «покорно» несет «легкий крест одиноких прогулок» (I, 66). В стихотворении «В спокойных пригородах снег…» (1912) речь идет от лица «прохожего человека»; в сонете с характерным названием «Пешеход», написанном, как и «Лютеранин», в 1912 году, герой — «старинный пешеход». Светский акмеистический «пешеход» приходит на смену символистскому «пилигриму» и путешественнику-скитальцу из ранней лирики поэта[35].
«Пророк» и «предтеча» — слова из вокабуляра символистов[36]. Среди русских модернистов начала века шли споры о том, должна ли поэзия отвечать на религиозные чаянья людей. Мандельштам полагал, что этот вопрос следует «целомудренно обходить молчанием» (Лекманов 2000: 388). Стихотворение «Лютеранин» он заканчивает образом свечей. Тихое горение свечи в «матовый» полдень прямо противопоставлено императиву безустанного горения, который проповедовали символисты.
В. М. Жирмунский отмечал, что у раннего Мандельштама «настоящий, хотя и очень сдержанный… свой особенный лиризм, сознательно затушеванный и неяркий, но все же с определенным эмоциональным содержанием» (1977: 122–123). Для характеристики лиризма Мандельштама исследователь пользуется теми эпитетами, которыми поэт сам снабдил в «Лютеранине» образно-семантическое поле «немецкого»: затушеванный матовый колорит, проблески цвета и света в образах тонкой упряжи, румянца под вуалью и свечей. Мнение исследователя-современника — лишнее подтверждение того, что отмеченные Мандельштамом черты протестантизма соответствовали идейно-эстетическим установкам его поэтики.
Перспектива ада и рая не должна заслонить здесь и сейчас происходящее предстояние перед смертью. Эстетическая скупость лютеранского обряда не замалчивает событие смерти, а, наоборот, погружает его участников в атмосферу молчания, которая говорит не меньше, чем крикливый «пожар» символистов. Для нас важно, что полемика с установками символистов ведется Мандельштамом на «немецком» материале.
Теперь, рассмотрев ближайшие контексты и литературно-полемические, антисимволистские подтексты «Лютеранина», скажем несколько слов и о других подтекстах, которые сообщают этому спору дополнительные нюансы. Словосочетание «суровое волненье», с помощью которого описывается настроение немецких прихожан, имеет у Мандельштама тютчевские корни. В программном стихотворении «В непринужденности творящего обмена…» (1908) Мандельштам поставил перед собой задачу соединить «суровость Тютчева с ребячеством Верлена» (I, 33). Под «суровостью Тютчева» понимается «серьезность и глубина поэтических тем» (Гаспаров 1995: 329).
Зачатки лютеранской темы у Мандельштама можно обнаружить в стихотворении 1910 года «В изголовье черное распятье…», выстроенном на реминисценциях из Тютчева. Несмотря на католический антураж, в стихотворении присутствует и протестантская тема:
И слова евангельской латыни
Прозвучали, как морской прибой;
И волной нахлынувшей святыни
Поднят был корабль безумный мой:
Нет, не парус, распятый и серый,
С неизбежностью меня влечет —
Страшен мне «подводный камень веры»,
Роковой ее круговорот!
(«В изголовье черное распятье…», I, 59–60)
Мандельштам взял слова «подводный камень веры» в кавычки и указал в примечаниях к рукописи на тютчевский источник — случай в творчестве Мандельштама редчайший. Тем большего внимания заслуживает разбор этой цитаты. «Подводный камень веры» отсылает читателя к стихотворению Тютчева «Наполеон» (Осповат / Ронен 1999: 50):
Он был земной, не божий пламень,
Он гордо плыл — презритель волн, —
Но о подводный веры камень
В щепы разбился утлый челн.
(Тютчев 2002, I: 219)
О «подводный веры камень» «утлый челн» Наполеона (в стихотворении Мандельштама ему соответствует «корабль безумный мой») разбивается не случайно. Как становится ясно из статьи Тютчева «Римский вопрос», под «подводным камнем веры» понимается инициированный Реформацией отказ «человеческого я» от вышестоящей власти (Тютчев 2003, III: 164). Катастрофические последствия Реформации и гибель «сына Революции» Наполеона имеют одну причину. По Тютчеву, личная совесть верующего, поставленная протестантами «превыше всего», заключает в себе саморазрушающее начало. Это и есть «тот подводный камень, о который разбилась реформа шестнадцатого века» (Тютчев 2003, III: 164)[37].
Если в стихотворении «В изголовье черное распятье…» протестантская тема присутствует лишь опосредованно, благодаря аллюзиям на тютчевские размышления о протестантизме и революции, то в более «чистом» виде она впервые появляется в стихотворении «Лютеранин». Стихотворения Тютчева «Я лютеран люблю богослуженье…» и «И гроб опущен уж в могилу…» (Тютчев 2002, I: 138, 156) оказываются подтекстами, от которых Мандельштам отталкивается и с которыми одновременно спорит.
Тютчевская интертекстуальность «Лютеранина» была установлена давно (ср., например, Тоддес 1974: 25), не исключено, что даже еще в рамках «устного» (или «домашнего») мандельштамоведения; определить авторство находки вряд ли возможно. Уже современники поэта отмечали тютчевские подтексты поэзии Мандельштама. Так, из сборника «Камень» И. Эренбургу вспоминались «голые стены молелен» (2002: 149). Никаких «голых стен молелен» у Мандельштама нет, они находятся в тютчевских подтекстах стихотворений «Бах» и «Лютеранин». Знаменательны в связи с «Лютеранином» характеристики Мандельштама, данные Ю. Н. Тыняновым: «Мандельштам — поэт удивительно скупой — две маленьких книжки, несколько стихотворений за год. И однако же поэт веский, а книжки живучие. Уже была у некоторых эта черта — скупость, скудность стихов; она встречалась в разное время. Образец ее, как известно, — Тютчев» (1977: 187). Нам представляется, что, проводя параллели между Мандельштамом и Тютчевым, Тынянов косвенно тематизирует топос лютеранской «скупости» из стихотворений обоих поэтов. Мандельштамовские и тютчевские характеристики эстетики протестантизма метонимически становятся поэтологическими характеристиками самих поэтов[38].
Тютчев характеризует протестантский обряд как «строгий, важный и простой» (2002, I: 156). Эта строгость и простота перекликается как с суровостью участников траурной процессии, так и с легкостью и простотой лютеранских похорон у Мандельштама. В «Лютеранине» Мандельштама к этой серьезной строгости добавляется новый нюанс, драматизирующий поэтическое действие и придающий ему новую динамику: «суровое волненье». У Тютчева на похоронах лютеранина («И гроб опущен уж в могилу…») волнуется только наблюдатель, участники же процессии испытывают равнодушие и скуку.
Мандельштам частично подхватывает и тютчевскую иронию. У Тютчева «толпа», собравшаяся у изголовья гроба, «различно занята» «умною пристойной речью» «ученого пастора». Двусмысленное прилагательное «пристойный», относящееся у Тютчева к надгробной речи протестантского пастора, и прилагательное «приличный», которым Мандельштам описывает «заплаканных дам», синонимичны. Перенос «приличности» на «слезы» произошел, по всей вероятности, при опоре на подтекст из Лермонтова: «На лицах праздничных чуть виден след забот,/ Слезы не встретишь неприличной» («Не верь себе», 1839) (1957:1, 28). У Лермонтова, как и у Мандельштама, праздничность соседствует с печалью; вряд ли является случайностью и сходство мандельштамовского «румянца под вуалью» с «разрумяненным актером» в тексте Лермонтова[39].
Тютчев в своих стихотворениях («Я лютеран люблю богослуженье…» и «И гроб опущен уж в могилу…») критикует обмирщение лютеранской обрядности, из которой уходит сакральный смысл, и пророчествует о предстоящем безверии лютеран. Сфера веры и религиозности становится, по Тютчеву, лицемерной привычкой. У Мандельштама — «печаль-лицемерка» и «приличные» слезы — тютчевские рудименты.
Тютчев в первой строфе стихотворения «Я лютеран люблю богослуженье…» говорит о «высоком учении» протестантизма, на эстетически-визуальном уровне воплощенном в простоте внутреннего убранства протестантских церквей:
Я лютеран люблю богослуженье,
Обряд их строгий, важный и простой —
Сих голых стен, сей храмины пустой
Понятно мне высокое ученье.
(Тютчев 2002, I: 156)
Тютчев в своем стихотворении во второй и третьей строфах контрастивно переходит к исполненной пророческого пафоса критике протестантизма. Мандельштам же, получив и парафразировав из тютчевских рук протестантское «высокое ученье»[40], переосмысляет его по-своему, вписывая его в полемику с эстетизмом символизма.
Знаменательны и другие композиционные и сюжетные переклички и различия. Так, у Тютчева («И гроб опущен уж в могилу…») «ученый пастор сановитый» говорит «пристойную речь», в мандельштамовском же «Лютеранине» все происходит «без слов»; различие может быть мотивировано сюжетно: у Тютчева — надгробная речь на кладбище, у Мандельштама — процессия, во время которой говорение неуместно. Эта же сюжетная деталь (кладбище — процессия) наводит на мысль, что в сюжетной основе мандельштамовского стихотворения — личные впечатления, иначе Мандельштам мог бы точнее следовать тютчевскому сюжету. Одновременно мандельштамовская «процессия» сюжетно оказывается своего рода предысторией похорон у Тютчева.
У Мандельштама взгляд «рассеянного прохожего» переводится с «румянца под вуалью» на кучера, который «правил вдаль, упрямый» (ст. 15–16). У Тютчева взгляд наблюдателя отрывается от похоронной процессии, слушающей пристойную проповедь о «человечьей» бренности, и устремляется в небо («А небо так нетленно-чисто…»). Тютчевская четвертая строфа воздействует контрастивно и разряжающе: «тлетворному духу» похорон противопоставляется «нетленно» чистое небо. Мандельштамовская «даль» действует не противопоставительно, а расширительно. Она — лишь продолжение сцены похорон. Взгляд тютчевского героя «спасается», очищается в «нетленно-чистом», романтически религиозном «беспредельном» небе. Мандельштамовский — теряется, обрывается вдали и приводит героя к размышлениям не о беспредельном, а о горении перед лицом предельности, конечности[41].
Наблюдение лютеранских похорон приводит и тютчевского, и мандельштамовского героя к переживанию собственной смертности, но внутренние решения, связанные с этим переживанием, — у обоих поэтов различны. У Тютчева оно приводит к романтическому рывку в бесконечное, у Мандельштама — к протестантско-акмеистическому суровому предстоянию перед смертью[42]. Позиция Мандельштама оказывается, таким образом, более протестантской.
Мотивация тютчевских подтекстов кажется очевидной: протестантизм тематизировался в русской поэзии лишь Тютчевым. Открытым остается вопрос о том, что первично: подтолкнула ли протестантская тема Мандельштама к тютчевским реминисценциям или же тютчевский подтекст вывел Мандельштама на протестантскую тему? «Протестантская» интертекстуализация Тютчева может быть понята, с одной стороны, как попытка Мандельштама «отвоевать» его у символистов, которые записывали Тютчева в свои предтечи, и как работа с наиболее полемическим интертекстуальным материалом[43].