3.2.4. В ожидании Гете
3.2.4. В ожидании Гете
13 Еще во Франкфурте отцы зевали,
14 Еще о Гете не было известий,
15 Слагались гимны, кони гарцевали
16 И, словно буквы, прыгали на месте.
В следующей строфе рисуется ситуация в немецкой поэзии незадолго до вступления в нее Гете. Намеком на детские годы Гете во Франкфурте метонимически обозначается предыстория фундаментального сдвига в немецкой, и не только немецкой, литературе XVIII века. Время Клейста описывается как время до Гете, «в ожидании» Гете: не прошлое, а будущее лежит в основании настоящего. Обращенность в прошлое есть одновременно обращенность в будущее: сравним дважды повторенное «еще» в стихах 13–14. Это и есть настоящий момент поэзии: настоящее как место встречи будущего и прошедшего. Парадоксальным образом прошлое еще не произошло, главное свойство прошлого — его еще-не-произошедшесть, будущего — его уже-присутствие. Мандельштам реализует фразеологему «прозевать кого-либо»: франкфуртские отцы прозевали Гете, не знали, кто среди них родился.
В сонете «Христиан Клейст» на месте «отцов» стояли «купцы» («Еще во Франкфурте купцы зевали»): намек на купеческое происхождение родителей Гете и статус Франкфурта как «купеческого города» («Handelsstadt»). Но, как уже было отмечено, в процессе работы над HP Мандельштам стушевывал исторические детали, поэтому вместо конкретного указания на профессию отца Гете и его окружения появилось просто его (их) отцовство. Образ зевающих отцов-купцов отдаленно напоминает также сцену бюргеров, покуривающих трубку и рассуждающих о турецких делах из первого акта «Фауста», которую Мандельштам приводил в статье «Пшеница человеческая».
По-видимому, Мандельштам ассоциативно вышел на Франкфурт через Карамзина: раненого Клейста должны были отвезти во Франкфурт. Не исключено, что в подтекстах находятся «немецкие» стихотворения из «Нездешних вечеров» Кузмина (1923) (аллюзии на франкфуртское детство Гете в стихотворении «Ведь это из Гейне что-то…» и на веймарский период в стихотворении «Гете»: Кузмин 1978: 186, 223). Хотя против вероятности кузминских подтекстов косвенно говорят мемуары Э. Герштейн: «я: (Герштейн. — Г.К.) „А помните Кузмина стихи о Гете? (в „Нездешних вечерах“)“. О. (Мандельштам. — Г.К.) морщится: „Наверное, плохие“» (1998: 154). «Наверное» выдает незнание, недостаточное знакомство или же сознательное открещивание Мандельштама от стихов Кузмина. Франкфуртское детство Гете — общеизвестный факт. Лексических и ритмических точек соприкосновения со стихами Кузмина нами не обнаружено. «Нездешние вечера» Кузмина — не подтекст, а фон, на котором русский читатель, в данном случае в лице Э. Герштейн, воспринимал HP.
Поэтическая мысль Мандельштама движется ко времени Христиана Клейста через Гете: в эпохе, в духе времени Клейста на правах еще отсутствующего присутствует Гете. Еще не бывшее становится одним из главнейших свойств прошлого. Даже не столько свойством, сколько сущностью прошлого. Прошлое есть еще не бывшее. Обоснование такой «ретроспективы» находится в формуле из статьи «Слово и культура»: «вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему. <…> Зато сколько редкостных предчувствий» (I, 213–214).
Воссоздание историко-литературной ситуации эпохи происходит через упоминание гимна — типичного жанра немецкой поэзии середины XVIII века, уводящего к предклассицистским гимническим одам Клопштока: «Слагались гимны, кони гарцевали». В образе гарцующих коней историко-литературная зарисовка имеет под собой контекстуальное обоснование: в цикле стихов о русской поэзии 1932 года, частью которого является и загадка о Тютчеве, капли после раскатного грома, содержащего метафору начала русской поэзии, — «прыгают галопом, скачут градины гурьбой, пахнет потом, конским топом» (III, 66–67). Прыгающие кони как образ начала русской поэзии превращаются в HP в гарцующих предгетевских коней, прыгающих, «словно буквы», «на месте».
В «Христиане Клейсте» гарцующие кони оказывались частью торжественного образа войска перед битвой: «и перед битвой радовались вместе». В автографах еще два варианта (1995: 485, прим. 1): «на мураве протравленных поместий» «и княжества топталися на месте» с историческим намеком на раздробленность Германии XVIII века. Ту же историческую реалию Мандельштам уже делал историческим фоном в «Оде Бетховену»: Бетховен «собирал с князей оброк» (I, 248). В HP она оказывается не просто биографическим нюансом. «Княжества топталися на месте» связывается с Рейнским походом (в котором будет участвовать «казацкая папаха»), в результате которого будет сделан новый шаг к объединению Германии. Отдаленно, косвенно проскальзывает здесь и рассуждение о том, что именно немецкая литература второй половины XVIII — начала XIX века, в центре которой — Гете, преодолеет политическую раздробленность Германии.
В любом случае, в окончательном варианте HP Мандельштам счел, что отсылов к реальностям интересующей его эпохи и без того немало, и предпочел разработку не исторического пласта, а метафорического. Сходно Мандельштам работал и с другими историческими посылами в HP, сводя их к минимуму и усложняя не историзм своего реинкарнационного воспоминания-вопрошания, а его образную ткань — тенденция, характерная для всего позднего Мандельштама.
17 Скажите мне, друзья, в какой Валгалле
18 Мы вместе с вами щелкали орехи,
19 Какой свободой вы располагали,
20 Какие вы поставили мне вехи?
В пятой строфе звучит второе обращение Мандельштама — на этот раз к «друзьям». Друзья, как следует из предыдущих строф, — немецкие поэты, в первую очередь Христиан Клейст. Мандельштам подхватывает тему немецко-русского братства, впервые появившуюся в формуле «германский и славянский лён» («Зверинец»), разработанную в стихах и переводах 1917–1924 годов (где абстрактное «братство» получило реально-историческую подпорку — русско-немецкие фронтовые братания конца империалистической войны).
Валгалла — постоянный образ немецкой темы («Когда на площадях и в тишине келейной…», «Телефон») — выбрана не только из-за своей германской (древнегерманской) окрашенности, но и из-за своего значения рая для павших воинов. Привлечение Валгаллы историко-литературно оправданно: возрождение древнегерманских сказаний было частью поэтико-тематических открытий середины XVIII века, от Гердера и «Бури и натиска» до романтиков. В отношении русской литературы в связи с этим снова вспоминается Батюшков, в творчестве которого клейстовско-анакреонтические черты и мотивы соединились с традицией оссиано-нордической.
«Мы вместе с вами щелкали орехи…»: «щелкать орехи» — вариация мотива брудершафта во время встречи на Рейне. Мандельштам задается вопросом, где и когда, в каком культурно-поэтическом пространстве он сдружился, побратался, «перешел на ты» с немецкой поэзией. Выражение «щелкать орехи» отсылает и к другим идиомам: щелкнуть, раскусить твердый, трудный, крепкий орешек — то есть раскрыть какую-то тайну, разрешить трудный вопрос, докопаться до истины. «Ореховая» метафорика появилась в одном из «Стихов о русской поэзии», непосредственно связанных с разбираемым стихотворением: «Там [в „лесу“ русской поэзии. — Г.К.] фисташковые молкнут / Голоса на молоке, / И когда захочешь щелкнуть, / Правды нет на языке» (III, 67). Эти стихи подтверждают метафорическую связь орехов (фисташек) с поэтической и идиоматической нагрузкой фразеологизма «щелкать орехи». Таким образом, герой Мандельштама уже когда-то щелкал орехи, то есть решал сложные вопросы. Теперь, в 1932 году, поэту предстоит «расщелкать» еще один орех, найти выход из новой ситуации, выявить «правду», хотя ее уже и «нет на языке», потому что язык «залгался», превратился в «хищь», «поденщину» и «ложь» («Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…», III, 53).
В мандельштамовском «ореховом» воспоминании участвуют и литературные, гофмановские ассоциации («Щелкунчик», следы которого мерцали в стихотворении «Рояль»), Согласно И. Месс-Бейер, «щелканье орехов подчеркивает обращенность к Гофману с его „Щелкунчиком“» (1991: 259). И по мнению В. В. Мусатова, в образе щелканья орехов присутствует «мотив гофмановского Щелкунчика, который из безобидной детской игрушки с не менее безобидной функцией (щелкать орехи) превращается в храброго солдата» (2000: 418). Напомним, что студентом Мандельштам начинал переводить «Золотой горшок». Упоминания Гофмана у Мандельштама редки: так, выстраивая генеалогию Штробеля, Мандельштам называет в том числе и Гофмана (II, 601). «Щелкунчик», по наблюдению И. Месс-Бейер (1991:259)[303], появляется в стихотворении «Куда как страшно нам с тобой…»: «Ох, как крошится наш табак, / Щелкунчик, дружок, дурак»[304]. Для нашего анализа важно, что вместе с «автобиографическим» Гофманом в мандельштамовские медитации включается, после Клейста и Гете, еще один персонаж немецкой литературы.
Следующий стих («Какой свободой вы располагали…»), продолжая обращение к немецкой речи, благодаря упоминанию «свободы» вызывал актуальные ассоциации. В ноябре 1932 года Мандельштам читал свои стихи в редакции «Литературной газеты». По впечатлению Н. Харджиева, изложенному в письме Эйхенбауму, Мандельштам, «седобородый патриарх, шаманил около двух с половиной] часов. Он прочел все свои стихи (последних двух лет) — в хронологическом порядке. Это были такие страшные заклинания, что многие испугались. Испугался даже Пастернак, пролепетавший: „Я завидую Вашей свободе“» (цит. по: Эйхенбаум 1987: 532). Впечатление Харджиева от выступления Мандельштама насыщено реминисценциями из стихов 1932 года (например, «седобородый патриарх» — из «Ламарка»). «Внутренняя свобода», о которой говорит Пастернак, — реминисценция из HP. Заклинанием немецкой речи Мандельштам в HP испрашивает, «заклинает» искомую свободу. Впечатления современников подтверждают актуальность, казалось бы, несвоевременных и несовременных вопрошаний в HP. В связи с этим следует рассматривать и признание Мандельштама об «огромной внутренней свободе» Кузина — адресата посвящения HP, одарившего ею и самого поэта (IV, 151).
Здесь не только косвенное воспоминание о пошатнувшейся после революционных бурь свободе, но и вопрос к друзьям-поэтам: насколько ограниченной или неограниченной была их свобода, в чем она состояла и где кончалась. Местоимение «какой» в этом контексте двузначно: с одной стороны, это вопросительное местоимение, обозначающее вопрос о качествах, свойствах и признаках предмета, с другой — местоимение определительное, обозначающее оценку качества, восхищение и удивление. Одновременно происходят вопрошание и восторженное восклицание. Даже если в следующем, 20-м стихе уже третий раз повторенное местоимение и является чисто вопросительным, в нем не прекращает звучать эмоциональный заряд определительного местоимения, полученный им в 19-м стихе: «Какие вы поставили мне вехи».
Друзья-поэты, поэты-воины, как боги, ставят вехи, предопределяют поэтическую судьбу поэта. Мандельштам пытается узнать, что уготовано ему. Сходное «гадание по немецкой культуре» происходило в «Декабристе» и «Когда на площадях и в тишине келейной…»: там — о судьбах революционной России, здесь — о собственной поэтической судьбе. Немецкая поэзия выступает как оракул. В связи с мотивом гадания-прогноза небезынтересной становится и возможная аллюзия на сборник «Вехи» («какие вы поставили мне вехи»), в котором анализ современного положения русской интеллигенции сочетался с прогнозами и пророчествами о ее судьбах.
21 И прямо со страницы альманаха,
22 От новизны его первостатейной,
23 Сбегали в гроб — ступеньками, без страха,
24 Как в погребок за кружкой мозельвейна.
Строфа развилась из последнего терцета «Христиана Клейста» и уже там содержала точный историко-литературный намек на популярную на Западе и в России форму издания — альманах. Время расцвета жанра альманаха муз («первостатейная новизна») не только как органа публикации, но и как важной составляющей литературного процесса приходится как раз на интересующий Мандельштама период — 1760–1830-е годы. В связи с немецкой литературой, находящейся в центре мандельштамовских медитаций, к месту вспомнить Геттингенский альманах муз (главный издательский орган поэтов круга «Геттингенской рощи», в том числе и Клопштока, намек на которого имеется в 15-м стихе — «слагались гимны») или шиллеровский «Альманах муз», в работе которого участвовал еще один герой мандельштамовского стихотворения — Гете.
Возможно, свою роль сыграли в самой ассоциации не только историко-литературная эрудированность Мандельштама, но и знакомство поэта с формалистской проблематизацией феномена альманахов и журналов. Соображения Тынянова (1977: 257) середины 1920-х годов были подхвачены и развиты в конце 1920-х Шкловским в статье «Журнал как литературная форма» (1928) и Эйхенбаумом в сделанном в форме журнала «Моем временнике» (1929), где в рамках актуального разговора о литературном быте и литературной домашности, по следам книги М. Аронсона и С. Рейснер «Литературные кружки и салоны» (1929), было уделено внимание и феномену литературного альманаха в поэтической культуре начала XIX века (Эйхенбаум 1929: 63–64)[305].
«Со страницы альманаха» немецкие поэты-собеседники Мандельштама «сбегали в гроб — ступеньками, без страха». В одном из вариантов HP с большей прямотой звучала тема обмана судьбы: «сбегали в гроб, обманывая пряху» (1995: 485): поэт в состоянии перехитрить судьбу, не согласиться с ней, сделать свой выбор.
Готовность к смерти есть одновременно и готовность к жизни[306]. В интертекстуальных рамках HP важен в связи с этим афоризм Гете «Und so lang du das nicht hast, / Dieses: Stirb und werde! / Bist du nur ein tr?ber Gast / Auf der dunklen Erde» (Goethe 1888: VI, 28) из «Блаженного томления» — стихотворения, из которого, скорее всего, взят образ мотылька-моли, летящей на огонь[307].
Может быть, есть связь между «гробами» немецких поэтов и «зеленой могилой» Хлебникова в «Ламарке»: в июне 1932 года, за несколько недель до создания HP, была десятилетняя годовщина смерти Хлебникова. В конце «Ламарка» появляется образ «зеленой могилы» Хлебникова (Лекманов 2004: 145). В любом случае, память о Хлебникове в 1932 году была жива. Мультиассоциативность мандельштамовских интертекстуальных отсылов работает на главную тему HP — «диалога» русской и немецкой поэзии. На интертекстуальном уровне Мандельштам подключает к этому пиру-диалогу русских поэтов, предромантиков и анакреонтиков (Фонвизин, Державин, Батюшков) и современных поэтов-«мучеников» (Гумилев, Хлебников).
В «Феодосии», в главе о Мазесе да Винчи, носившем, кстати, «бетховенскую рубашку» (II, 402), описывался фаэтон: «Лошадь, подметая ногами искры, с такой силой обивала горячие камни, что казалось, в них должна была образоваться лестница» (II, 400). Возможно, это видение «града копыт», пробивающих лестницу внутрь земли, и легло в основу образного перехода от «гарцующих коней» в предгетевеком Франкфурте к ступенькам, по которым поэты со страниц альманахов XVIII века «сбегали в гроб». Мандельштамовский герой готов последовать за своими немецкими друзьями, готов умереть, причем умереть с легкостью и непринужденностью обычного действия: умереть, как сбегать «в погребок за кружкой мозельвейна». В сонете «Христиан Клейст» мотив поэзии в этой легкости умирания звучал еще очевиднее:
И прямо со страницы альманаха
Он в бой сошел и умер так же складно,
Как пел рябину с кружкой мозельвейна.
(III, 69)
Умереть с той же «складностью», что и петь: песнь и смерть неразрывны[308], нужно умереть в веселье, играючи; знаменательно в связи с этим ласкательное «погребок», семантически и фонетически связанное с фобом. Сходная паронимическая игра на грб уже была в стихотворении «Дикая кошка — армянская речь…», где «Долго ль еще нам ходить по гроба, / Как по грибы деревенская девка?..» (III, 42). В случае HP семантико-фонетическая связь между погребком и гробом оказывается этимологически правильной.
«Мозельвейн» уводит в семантическое поле «вина» и «опьянения», так многосложно коннотированное в творчестве Мандельштама. В контексте немецкой темы у Мандельштама кружка мозельвейна перекликается с белым вином Валгаллы («Когда на площадях и в тишине келейной…») и голубым пуншем из «Декабриста». Литературные ассоциации расходятся от «Фантасмагорий в бременском винном погребке» В. Гауфа до «Дифирамба» Клейста, строки из которого Мандельштам предпослал эпиграфом к черновому варианту. В третьей строфе стихотворения Эвальда Христиана Клейста, из которого Мандельштам взял стихи для эпиграфа, есть «мозельское вино»:
Moslerwein, der Sorgenbrecher,
Schafft gesundes Blut.
Trink’ aus dem bekr?nzten Becher
Gl?ck und frohen Muth!
(Kleist 1771: 46)
В кружке клейстовского мозельвейна — счастье (удача, «Gl?ck») и искомое Мандельштамом радостное мужество («froher Muth»). В связи с этим вспоминаются поиски и «примерки» «германского» мужества в «Декабристе» и «Когда на площадях и в тишине келейной…». «Мозельвейн» Клейста — живительная влага (дословно: ломающий, прерывающий печаль — Sorgenbrecher) — творит здоровую кровь. Этот мотив пересекается с темой подмены крови и «вечных снов» — «образчиков крови» в стихотворении «Батюшков». Кружка мозельвейна метонимически связана и с соком виноградных лоз из строфы эпиграфа, там вино — эликсир жизни. Оксюморонность высказывания сгущается: умирать нужно с легкостью похода за животворящим, горячащим кровь вином. Кружка мозельвейна немецких поэтов находится в братско-дружественной метонимической связи и со стаканами Батюшкова («Батюшков»), и с бокалом Языкова из цикла стихов о русской поэзии:
Дай Языкову бутылку
И подвинь ему бокал.
Я люблю его ухмылку,
Хмеля бьющуюся жилку
И стихов его накал.
(«Стихи о русской поэзии», III, 66)
«Бокал» для Языкова зарифмован с «накалом» стихов. Накал — эквивалент «gl?hen» клейстовского вина. Так Мандельштам на интертекстуальном уровне, метафорически и символически вовлекает в свой разговор с немецкими поэтами участников своего предыдущего «разговора» о поэзии, русских поэтов XVIII–XIX веков, подтекстуальные и биографические константы которых уже вливались в немецкую тему у Мандельштама[309].
В стихах о русской поэзии присутствовал и гром, который «наслаждается» мускатом. Историко-литературно верна связь муската из стихов о русской поэзии с белым вином Валгаллы и мозельвейном немецких предромантиков — они имеют общую анакреонтическую подоплеку. В «Батюшкове» Мандельштам говорил о «виноградном мясе стихов» (III, 66), также и в HP виноград и поэзия сливаются в одной метафоре: виноград и вино выступают и как символ поэзии, и как ее объект. «Винными» образами Мандельштам наращивает топику пира: встреча с друзьями-поэтами происходит в «немецкой» обстановке, в ситуации пира, знакомой нам по другим «немецким» стихотворениям («Декабрист», «Когда на площадях и в тишине келейной…», «Телефон»).