13. Васисуалий Лоханкин и его роль в русской революции

13//1

Ровно в шестнадцать часов сорок минут Васисуалий Лоханкин объявил голодовку. Он лежал на клеенчатом диване, отвернувшись от всего мира... в подтяжках и зеленых носках, которые в Черноморске называют также карпетками. — Сюжет Лоханкина намечен в записях Ильфа: "Человек объявил голодовку, потому что жена ушла" [ИЗК, 171]. Голодовка — типичное средство протеста политзаключенных [см. Зензинов, Пережитое, 359; Солженицын, Архипелаг Гулаг, т. 1: 468 сл., и др.]. На уход жены Лоханкин отвечает в духе тех интеллигентов, сыгравших "роль в русской революции", отголоском которых является его образ [см. ниже, примечание 6]. Попытки прибегать к этому средству в советских условиях не поощрялись; например, в фельетоне "Правды" высмеивается хозяйственник, объявивший голодовку в ответ на увольнение с работы [Пр 04.01.29].

В автобиографической повести В. Катаева "Хуторок в степи" отец героя, учитель В. П. Бачей, лежит на кровати "поверх марсельского одеяла, поджав ноги в белых карпетках" ; о марсельском одеяле у Лоханкина см. ЗТ 21//2. Ср. сходную глоссу одесского языка у другого писателя-одессита: "Деревянные сандалии, называвшиеся в Одессе стукалками" [Козачинский, Зеленый фургон, 243].

"Революционный" мотив голодовки совмещен с обломовским диваном, известным атрибутом российских бездельников и лишних людей. Еще в юмористике 10-х гг. диван осознается как стереотип и символ; в одной пьесе при поднятии занавеса на сцене представал человек, лежащий на диване, и произносил монолог: Я — господин Иванов, / Я пролежал уже десяток диванов... и т. д. [Н. Н. Вентцель, Лицедейство о господине Иванове (1912), в кн.: Русская театральная пародия]. В стихотворении Саши Черного "Интеллигент" (1908) герой, подобно Лоханкину, страдает на диване, повернувшись спиной к обманувшей надежде. Как известно, диван играет сходную роль и в " Зависти" Ю. Олеши.

Лежащий на диване или кровати герой в качестве начальной мизансцены (романа, рассказа, главы и т. п.) представлен в "Обломове", в комедии Н. А. Некрасова "Осенняя скука", в романе А. Ф. Писемского "Люди сороковых годов" (кожаный диван [II. 1]), в рассказе И. Н. Потапенко "Почтмейстер и колбаса" (клеенчатый диван, как в ЗТ) и др. Не исключена реминисценция из "Войны и мира", ср: "...она [княжна Марья] лежала на диване лицом к стене..." [III.2.10].

Фамилия "Лоханкин" записана в ИЗК, 198. Персонаж по имени Васисуалий Лоханкин впервые появляется у соавторов в качестве гробовщика в рассказе из серии "Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска" [Чу 03.1929]. Фамилия могла быть позаимствована из пьесы А. Н. Толстого "Чудеса в решете" (1926), где фигурирует Лоханкин — "клубный жучок, или марафон". Псевдоним "Васисуалий Теткин" встречается в "Новом Сатириконе" (например, под стихами в НС 03.1915; более ранняя его форма — "Вильгельм Теткин"). Прозвище "Васисуалий" носил довольно известный церковный функционер начала XX века,

"весьма любопытный как тип „хитрого мужичонки" человек, чиновник особых поручений при Победоносцеве, Вас. Скворцов, редактор „Миссионерского обозрения"... Фигура интересная. Отчасти комическая, — над ним и свои подсмеивались... Официальный миссионер, он славился жестокостью по „обращенью" духоборов и всяких „заблудших" в лоно православия. Вид у него был мужичка не без добродушия, но внутри этого „Васисуалия" 1 (по непочтительной кличке) грызло тщеславие: давно мечтал стать „генералом" (дослужиться до „действительного"...)" [Гиппиус, Дмитрий Мережковский, 93-94; указала О. Матич].

13//2

Жена бросала в крашеный дорожный мешок свое добро: фигурные флаконы, резиновый валик для массажа, два платья с хвостами и одно старое без хвоста, фетровый кивер со стеклянным полумесяцем, медные патроны с губной помадой и трикотажные рейтузы. — Эти принадлежности женского туалета заслуживают реального комментария ввиду своей важности для истории моды. Пока же ограничимся мотивной параллелью — хотя и менее колоритной — из расссказа Б. Левина "Одна радость", где жена тоже уходит от мужа: "— Ты мне противен. Я с тобой ни одной минуты не останусь больше... — повторяла она и поспешно запихивала в чемодан простыни, наволочки, одеколон" [Левин, Голубые конверты].

13//3

— Но почему же, почему? — сказал Лоханкин с коровьей страстностью. — Ср.: "— Но почему же, почему? — спрашивал, ходя по пятам за рассерженной сестрою, Виталий Павлович" [М. Кузмин, Мечтатели, 1.6]. Совпадение любопытно на фоне общего сходства между Лоханкиным и героем Кузмина, который также имеет тряпичный характер, брошен женой, надоедает ей расспросами: "Любишь ли ты меня?", "Ты меня выгоняешь?" и т. н. [1.7], угрожает уехать [там же] — ср. лоханкинское: "...уйду я прочь и прокляну притом" (ЗТ 21) — и требует уксусной эссенции, чтобы отравиться [1.8]. Популярная повесть М. Кузмина, печатавшаяся в 1912 в "Ниве", могла дать соавторам штрихи для портрета бесхарактерного интеллигента, ставящего себя в унизительные положения.

13//4

Задрожала фараонская бородка. — Стилизованная заостренная или в виде бруска бородка — черта богов и фараонов на древнеегипетских изображениях; встречается также у сфинксов. В советское время мода на подобные бородки (плюс пенсне) сохранялась в основном среди старорежимных интеллигентов, изображенных, среди прочего, на рисунках Н. Радлова к книгам М. Зощенко ("Лишние люди", Л., 1930, "Личная жизнь", Л., 1934 и др.). Герой И. Эренбурга Алексей Тишин наделен и бородкой, и пенсне [Хулио Хуренито, гл. 5; см. ниже, примечание 6]. Иностранец в 1933 отмечает, что бороду в городах уже не носят, хотя иногда на улице можно встретить "хорошо одетого господина с маленькой заостренной бородкой, с портфелем — вероятно, это профессор или судья, служивший и при новом, и при старом режиме" [Oudard, Attrait de Moscou, 30, 32; то же в 1927: Noe, Golden Days, 53].

В одном из очерков Л. Андреева интеллигент лоханкинского типа характеризуется следующим сравнением: "Тощий, как фараонова корова, и ненасытный, как она..." [О российском интеллигенте, Поли. собр. соч., т. 6:174; курсив мой. — Ю. Щ.]. Ср. соответствующие мотивы в образе Васисуалия: "отвратительное мычание" [ниже в ЗТ 13], "...повторил Лоханкин коровьим голосом" [ЗТ 21] и в особенности: "— Но почему же, почему? — сказал Лоханкин с коровьей страстностью" [см. выше, примечание 3], вслед за чем почти сразу идет фраза: "Задрожала фараонская бородка". Таким образом, Васисуалий сочетает черты фараона и коровы, и слова "фараонова корова" прозрачно зашифрованы в лоханкинских пассажах романа.

С фараоновыми коровами связан и лоханкинский мотив голодовки. Он отсылает нас к библейскому рассказу [Быт. 41,1-31], где фигурируют тощие коровы, аллегория засушливых годов. С голодным годом — правда, без участия фараоновой коровы — ассоциируется и бородка А.С.Тишина, этого собрата Васисуалия по социальной прослойке: "Показательней] русск[ий] интеллигент с жидкой, как будто в год неурожая взошедшей бородкой" [Хулио Хуренито, гл. 5].

Этот узел библейских ассоциаций в обрисовке интеллигента позволяет предположить знакомство соавторов с очерком Л. Андреева и сублиминальное применение к Лоханкину андреевского выпада в адрес интеллигента.

Между "коровой" и "фараоном" существуют и другие переклички, менее заметные, отдельные от интеллигентского топоса. Как известно, ругательным прозвищем полицейского во французском языке служит vache — корова (ср. знаменитое "Mort aux vachest" в "Кренкебиле" Анатоля Франса), а в русском— "фараон". Видимо, эта ассоциация двух понятий в начале XX в. была живой и ощутимой, иначе пришлось бы считать простым совпадением, например, стихотворение в "полицейском" (целиком посвященном сатире на полицию) номере "Сатирикона". Обращенное к полицейскому, оно кончается словами: И мудрено ли, что народный глас / Тебя равняет к древним фараонам?, после чего следует подпись " Гудим Бодай-Корова" [Ст 21.1912, 2].

13//5

Упиваясь своим горем, Лоханкин даже не замечал, что говорит пятистопным ямбом... — Переход персонажа с прозы на стихи, причем не цитируемые, а оригинальные — едва ли не уникальный случай в русской литературе (если не считать водевилей). Вне русской почвы можно указать некоторые параллели, например, диалог Лукиана "Менипп", где заглавный герой после посещения преисподней (где он общался с Гомером и Еврипидом) говорит цитатами из трагедий и "Одиссеи", вызывая этим досаду собеседника: "Да перестань ты говорить ямбами; ты, видно, с ума сошел"; прозаические сцены "Генриха IV " Шекспира, где подобное происходит дважды, оба раза в трактире: когда Фальстаф изображает короля [1.2.4] и когда пьяница Пистоль врывается, размахивая шпагой и произнося угрожающие ямбы, полные шутовской риторики [II.2.4]; повесть Жюля Ромэна "Приятели" (Les Copains, 1922), где бродяга, подбирающий окурки, вдруг начинает говорить александрийскими стихами [гл. 2]. Два последних примера сходны с ямбами Ло-ханкина в том, что стихи предстают как нарочито неумелые, с преувеличениями, нескладицей, повторениями, прозаизмами, нарушениями размера. Как более косвенную аналогию можно упомянуть то место в "Даре" В. Набокова, где пятистопные ямбы неожиданно вводятся в цитату из Маркса, "чтобы было не так скучно".

Декламация трагедийных стихов в бытовой обстановке типична для старых актеров [например: Д. Т. Ленский. Лев Гурыч Синичкин; А. М. Федоров. Гастролеры // в кн.: Писатели чеховской поры, т. 2].

В более широком плане параллелями к ямбам Лоханкина являются всевозможные перескоки в разговоре с обычного языка на выспренний, ученый, формальный. Таковы монологи некоторых персонажей Рабле (любимого писателя Ильфа) и Мольера; речь Несчастливцева у Островского (см. ниже), Фомы Опискина в "Селе Степанчикове", Гаева в чеховском "Вишневом саде" и др.

Белыми пятистопными ямбами без деления на стихотворные строки написана поэма М. Горького "Человек". С лоханкинскими ямбами она сходна лишь общей выспренностью тона: "И, облаку заразному подобна, гнилая Пошлость, подлой Скуки дочь, со всех сторон ползет на Человека, окутывая едкой серой пылью и мозг его, и сердце, и глаза..." и т. п.

Примерно тридцать белых ямбов, произносимых Лоханкиным в трех главах романа (13-й, 21-й и 24-й), пародийны, однако имитируют не конкретные тексты, а усередненный "возвышенный стиль", составленный из классических штампов. Ближайшим источником последних является трагедия, писанная белым пятистопным ямбом, — жанр, в русской драматургии связываемый с именами Пушкина, А. К. Толстого, Л. А. Мея и др. Употребление Лоханкиным этого размера следует рассматривать как развитие темы "трагедии русского либерализма" и склонности Лоханкина "страдать величаво, упиваясь своим горем". Кроме реминисценций из "Маленьких трагедий", "Бориса Годунова", "Царя Федора" и др., мы находим в ямбах Лоханкина и другие клише, восходящие к драме и лирике XIX в. Параллели между стихами Лоханкина и этими текстами могут быть прослежены, с одной стороны, в плане лексики и стиля, с другой — в метрикосинтаксических схемах, т. е. в типовых сращениях метрических позиций с заполняющими их синтаксическими конструкциями и словами. Ради обозримости лоханкинские ямбы будут рассмотрены не по мере их появления в трех разных главах, а в один прием.

Все пятистопные 2 строки Лоханкина имеют словораздел после 2-й стопы, в то время как в классических ямбах это лишь преобладающий, но далеко не единственный случай. Такое единообразие, видимо, объясняется желанием пародистов дать наиболее хрестоматийный вариант ямба.

Сокращенные названия драм Пушкина, А. К. Толстого и Л. А. Мея: БГ — "Борис Годунов", КГ — "Каменный гость", МС — "Моцарт и Сальери", ПЧ — "Пир во время чумы", РУ — "Русалка", СР— "Скупой рыцарь"; ДЖ — "Дон Жуан", СИ — "Смерть Иоанна Грозного", ЦБ — "Царь Борис", ЦФ — "Царь Федор Иоаннович"; ЦН — "Царская невеста".

ЗТ 13. Волчица ты... Тебя я презираю. — Метрико-синтаксическая схема первого полустишия (Волчица ты....) широко представлена в трагедиях: Царевич я. Довольно, стыдно мне... [БГ]; Безумец я. Чего ж я испугался? [БГ]; Убийца ты. Волхвы тебе сказали... [ЦБ 5]; Мучитель я! Мой сын, убитый мною... [СИ 4]; Антихрист он! Всех наших бед заводчик [СИ 4] и мн. др. "Презираю" — памятно по проклятиям умирающего Валентина сестре: Прочь, тебя презираю, / Тебя презираю, / Позором себя ты покрыла, / Так будь же ты проклята... [Ш. Гуно, Фауст].

К любовнику уходишь от меня. — Слово любовник воспринимается здесь как элемент стиля XIX в. Обильно представлено у Пушкина — ср.: Мой верный друг, мой ветреный любовник [КГ] и др.

К ничтожному Птибурдукову нынче / ты, мерзкая, уходишь от меня. — Метрикосинтаксическая параллель ко второму стиху: Ты, бешеный, останься у меня [КГ]. Эпитет "ничтожный" (в частности, с одушевленным или собственным именем) характерен для романтического стиля: Но для толпы ничтожной и глухой... [Пушкин].

Так вот к кому ты от меня уходишь! — Ср.: Так вот зачем тринадцать лет мне сряду... [БГ]; Так вот где таилась погибель моя! [Пушкин, Песнь о вещем Олеге]; Так вот кого любил я пламенной душой [Пушкин, Под небом голубым...]; И вот зачем я нынче не играю [Лермонтов, Маскарад]; Все кончено! Так вот куда приводит / Меня величья длинная стезя [СИ 1].

Волчица старая и мерзкая притом! — Слово-затычка "притом" звучит неожиданно прозаично на фоне трагедийных ямбов. Перебои высокого стиля прозаизмами (которые и далее случаются у Лоханкина: Уйди, Птибурдуков, не то тебе по вые, / по шее то есть, вам я надаю.) типичны для пародий, например: Тогда толстей и жри, Калиполида! / Пожалуйста, мне хереса стакан [Пистоль; Шекспир, Генрих IV, П.2.4; пер. Б. Пастернака]. Ср. в "мистерии" Козьмы Пруткова "Сродство мировых сил": Иной живи и здравствуй, / Другой, напротив, сгинь и др.

И этим я горжусь... — Ср.: Довольно! с вами я горжусь моим разрывом [Грибоедов, Горе от ума].

Оставь меня... — Ср.: Оставь меня! [Дона Анна — Дон Гуану, КГ]; Оставь меня, пусти-пусти мне руку [КГ]; Отец мой, ради Бога, / Оставь меня [ПЧ]; Оставь меня, о дух лукавый [Лермонтов, Демон] и мн. др.

Птибурдуков, тебя я презираю... — Обращение к кому-то на "ты" и по фамилии типично для поэзии XVIII-XIX вв.: Куда, Мещерской, ты сокрылся? [Державин]; Шишков, прости [Пушкин]; Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом [Некрасов] и ДР.

Жены моей касаться ты не смей. — "Сметь" — слово из "трагедийного" лексикона (см. ниже). На метрико-синтаксическом уровне ср.: В чем сам себе признаться ты не смел [СИ 5]; Так ты при мне порочить их не смей [ЦФ 2].

Ты хам, Птибурдуков, мерзавец! — Ср.: Твой Дон Гуан безбожник и мерзавец [КГ]. Незаконченный метрически стих этого типа нередок в трагедиях, писанных пятистопным ямбом. Он особенно типичен для смятенной, исступленной речи, например, в монологах Гамлета и призрака и в других шекспировских трагедиях. Ср. также эпиграф к лермонтовской "Смерти поэта": Отмщенье, государь, отмщенье!

Уйди, уйди, тебя я ненавижу... — Метрико-синтаксические параллели: первое полустишие, построенное по распространенной схеме с двустопным повтором слова: Пора! пора! проснись, не медли боле [БГ]; Храни, храни святую чистоту [БГ]; Змея, змея! недаром я дрожал [БГ]; Постой, постой! Ты выпил... без меня? [МС]; Позволь, позволь — тут что-нибудь не так [ЦФ 3]; В тюрьму! в тюрьму! Царь-государь, помилуй [ЦФ 4] и мн. др.

В лоханкинском ямбе Уйди, уйди, тебя я ненавижу... характерен также глагол "ненавидеть" , встречающийся в разных формах в конце стиха (и это не только в пятистопном ямбе). Параллели: Тебя, твой трон я ненавижу [Пушкин, Вольность]; Безжалостный Квирит, тебя я ненавижу [Фет, На развалинах цезарских палат]; О, как тебя я стану ненавидеть [БГ]; Ах, если б вас могла я ненавидеть [КГ].

Не инженер ты — хам, мерзавец, сволочь, / ползучий гад и сутенер притом! — Стих или два, составленные из ругательств, — древний риторический прием: ...стать вором, / Жгутом, сквалыгой, богомерзкой сволочью... [Аристофан, Богатство, 37 и др.]; Так! Это он! Злодей! Бездельник! Изверг! [командор — Дон Жуану, ДЖ, ч. 1]; Бессовестный! Срамник! Безбожник! Вор! [ЦФ 3]; Je ne vois rien en vous qiTun lache, un imposteur, / Un traitre, un scelerat, un perfide, un menteur, / Un fou dont les acces vont jusqu’a jusqu’a la furie, / Et d’un tronc fort illustre une branche pourrie... [Буало, сатира V]; Мошенник, негодяй, бездельник, плут, дурак! [Ростан, Сирано де Бержерак, сцена дуэли; пер. Т. Щепкиной-Куперник]. С другой стороны, ср. в поэзии и риторике формулу " я/ты/ он — не А, а Б": Ты не чеченец — ты старуха [Пушкин, Тазит]; Кет, я не царь! я волк! я пес смердящий! [СИ 1]; Ты был не царь, а лицедей [Тютчев, Эпитафия Николаю I, опубл. в 1922] и др. Прозаические параллели: в "Самоубийце" Н. Эрдмана герой, во многом похожий на Лоханкина, ругает автора самоучителя музыки: "Художник звука... Не художник ты, Теодор, а подлец.. Сволочь ты со своей пуповиной!" [д. 2, явл. 1]; в фельетоне М. Булгакова, как и в ЗТ, муж говорит любовнику жены: "Ты сволочь, а не начальник отделения!" [По телефону (1924), Ранняя неизвестная проза].

Он мне посмел сказать, что это глупо! — Формы "сметь", "смел", "посмел" могут считаться характерным элементом трагедийной риторики. Ср.: Как! отравить отца! и смел ты сыну... / Иван! держи его. И смел ты мне... / ..Жид мне смел / Что предложить [СР]; ср. также примеры к следующему ямбу Лоханкина. Трагедийным штампом является 3-е лицо вместо 2-го в негодующих восклицаниях. Ср. у А. К. Толстого: Он говорит о смерти! Боже правый! / О смерти он дерзает говорить... / Он богохульствует! [Донна Анна в разговоре с Дон Жуаном, ДЖ]. Пародии на этот стиль находим у Островского в диалоге актера Несчастливцева с купцом Восмибратовым: "Несчастливцев (Буланову): Что он говорит?.. Что он смеет говорить?.. Боже великий! И он жив еще? Я еще не убил его?.. Восмибратов: Что вам угодно?.. Несчастливцев: Что мне угодно? Он спрашивает, что мне угодно, а! Ха, ха, ха! Он еще разговаривает!" и т. д. [Лес]; у Чехова: "Я ему нравлюсь! Он смеет говорить, что я ему нравлюсь!" [Медведь].

Он, он жену укравший у меня! — Повтор односложного местоимения нередок в тех позициях, где в пятистопном ямбе поощряются спондеи, т. е. в начале стиха и после цезуры. Ср.: Я, я за все один отвечу Богу [БГ]; Вот, вот злодей! — раздался общий вопль [БГ]; Я... я шутил. Я деньги вам принес [СР]; Едва умру, он, он! сойдет сюда... [СР]. Выражение крайней степени аффекта с помощью "он, он!" или "ты, ты!" типично для трагедий : ...Ты, ты мне смел! / Ты мог отцу такое слово молвить! [СР]; Ты смеешь мне в глаза — злодей! — Ты — ты... [СИ 5].

ЗТ 21. Як вам пришел навеки поселиться... — Фраза перекликается с теми лирическими зачинами, где поэт объявляет кому-либо о своем явлении: Я пришел к тебе с приветом... [Фет]; Я пришел к тебе с открытою душою [Надсон]; Я пришла сюда, бездельница и Я пришла тебя сменить, сестра... [Ахматова]; Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце [Бальмонт] и т. п. См. также ЗТ 21//3 (слова Павла Петровича из "Отцов и детей").

...Надеюсь я найти у вас приют. — Метрико-синтаксическая конструкция первого полустишия нередка: Родился я под небом полунощным [БГ]; Обдумал я, готовил миру чудо [БГ]; Родился я с любовию к искусству [МС]; Поставил я подножием искусству [МС]; Увидел я, что с ними грех и знаться [КГ]; Надеюсь я. На берег наш сегодня... [РУ] идр.

Уж дома нет... Сгорел до основанья. — Ср. лексические и тематические параллели у А. С. Пушкина: Вот мельница. Она уж развалилась [РУ]; Лачужки этой нет уж там... [Домик в Коломне]; Где же дом? [Медный всадник]. Формула "Уж нет (того-то)" типична для романтизма: Уж нет вождей победы или И нет уж Минваны [Жуковский, Певец во стане русских воинов, Эолова арфа]; Иных уж нет, а те далече или Уже старушки нет [Пушкин, Евгений Онегин, Вновь я посетил...]; Уж няни нет [Н. Огарев, Юмор, гл. 5].

Пожар, пожар погнал меня сюда. — Параллели к "пожар, пожар" см. в примечаниях к Уйди, уйди, тебя я ненавижу...

ЗТ 24. Я обладать хочу тобой, Варвара!.. — Ср. сходный метрико-синтактико-лекси-ческий рисунок у Пушкина: И выслушать хочу тебя сперва [БГ]. Сходная позиция трехсложного собственного имени в обращении — у А. К. Толстого: Я на тебя рассчитывал, Ирина [ЦФ .5]; у Мея: Тебе во всем поверю я, Григорий! [ЦН 1.1.1]; Садися здесь и выслушай, Бомелий! [ЦН 1.2.5]; Что ж, пар костей не ломит ведь, Петровна? [ЦН П.2].

13//6

Наряду с множеством недостатков у Варвары были два существенных достижения: большая белая грудь и служба. — Фраза с суконным звучанием: "наряду с достижениями, имеются и недостатки" — штамп бесталанных ораторов и журналистов. О слове "достижения" см. ЗТ 32//5.

13//7

Сам Васисуалий никогда и нигде не служил. Служба помешала бы ему думать о значении русской интеллигенции, к каковой социальной прослойке он причислял и себя. — Эти упоминания об интеллигенции и весь образ Васисуалия Лоханкина породили немало споров и недоразумений. Получила хождение легенда, согласно которой Ильф и Петров будто бы выполняли "социальный заказ", состоявший в том, чтобы травить интеллигенцию, "претендовавшую на собственное мнение" 3. Громко возмущаясь карикатурным портретом Лоханкина и спеша под этим предлогом перечеркнуть все творчество Ильфа и Петрова, их критики забывали о том, что такому же или даже еще более непочтительному изображению интеллигентских фигур отдали дань фактически все крупные писатели первой трети века: Л. Андреев, Блок, Эренбург, Набоков, Пастернак, Олеша, Зощенко, Эрдман и др. Ироническое отношение к языку и поведению либеральной интеллигенции было общим местом современной литературы. Следуя своей обычной тактике, соавторы не ввели здесь ничего нового и лишь воспроизвели в сгущенном виде давно отстоявшиеся мотивы и стереотипы.

Тезис об "антиинтеллигентстве" Ильфа и Петрова страдает прежде всего расплывчатостью, поскольку его сторонники, как правило, употребляют термин "интеллигенция" вне исторического контекста. Между тем на протяжении своей истории, включая советский период, понятие это не раз наполнялось новым содержанием и употреблялось в разных значениях одновременно. Утверждение, что соавторы нападали на интеллигенцию (вообще, без уточнения, на какую именно), само по себе бессодержательно. Чтобы решить — и, если будет позволено, закрыть — данный вопрос, стоит еще раз вернуться к нему и разобраться в том, какая интеллигенция представлена и какая не представлена в лице Лоханкина, и намного ли грешнее смеяться над ним, чем, скажем, над Хворобьевым или Воробьяниновым.

В повести Н. Огнева "Костя Рябцев в вузе" (1928, действие в 1925) один из наиболее симпатичных героев, интеллигент Николай Петрович Ожегов (по прозвищу "Никпе-тож") заявляет, что интеллигенция в старом смысле прекратила свое существование, распавшись минимум на четыре "интеллигенции": (а) эмигрантскую, (б) переродившуюся в низменных советских приспособленцев, (в) честно, без претензий и размышлений поставившую свой интеллект на службу революции, и (г) также честную, но при этом размышляющую, мающуюся, "гамлетовскую" (к этой категории он относит и себя). Эта классификация тогдашних интеллигентов, с небольшими коррективами, все еще представляется достоверной, поэтому стоит процитировать ее более пространно, хотя и с сокращениями (ради облегчения чтения не отмечаемыми).

"Это раньше была интеллигенция. Предположим, что вот был такой неоценимый брильянт Кохинур, так вот он упал и разбился вдребезги на тысячу осколков. Собрать его, склеить немыслимо! Нет больше интеллигенции, есть эти маленькие осколки — отдельные интеллигенты. Нет больше интеллигенции — так же, как нет старого дворянства, старых бар, старого чиновничества различных департаментов. Есть нэпманы, есть спецы, есть совработники, есть правозаступники, а интеллигенции той, старой — больше нет и не будет никогда. Ведь, говоря об интеллигенции, мы подразумеваем группу, несущую функцию культурного ускорения. Так вот: разве старые интеллигенты несут эту функцию? Инженеры служат на заводах под контролем рабочих. Какие новые формы общественной жизни творят инженеры? Участвуют ли адвокаты, врачи, бывшие земцы в этом культурном ускорении? Коммунисты, вот кто творит новый быт, новые формы общественной жизни, вот кто несет на себе функцию культурного ускорения...

Интеллигенция разбита историей на тысячи кусков. Одни куски ["категория (а)"] попали за границу и смешались там с грязью. Другие куски здесь у нас в России, в Советском Союзе, и — ах, какое разнообразие они собой представляют.

Одни ["категория (б)"] пристроились к теплым местечкам и сосут не двух, а всех тех маток, которые даются. Это уже, конечно, не наши, их интересуют оклады, спецставки, сверхурочные... Этих, пристроившихся, сбила с панталыку обстановка, голод, лишение удобств, все это им вышибло мозги. Если бы этим господам показать их теперешние портреты двадцать лет тому назад, они отвернулись бы с презрением от собственных изображений. Помилуйте: погоня за жилплощадью, зверская борьба за жизненные удобства, подхалимство из-за окладов, способность устроиться как критерий для определения человека, хамство, часто взятки и полное отсутствие не только идеалов, но и вообще умственных интересов. Эти самые, продавшие шпагу свою, боролись „за народ", за благополучие рабочего и крестьянина, за общую грамотность, за Белинского и Гоголя, которых вместо дурацкого Милорда мужик понесет с базара. И теперь, когда открылась возможность проводить все это в жизнь, идеалы оказались „устаревшими", идеи утоплены в жизненных юбках, а сами интеллигенты отупели и опупели, и нужны неведомые нам катализаторы, чтобы заставить жить эту обалдевшую, осевшую на дно аморфную массу. Эта публика уже отпетая, и ей по дороге больше с нэпманами.

Есть и другая часть ["категория (в)"], другой осколок брильянта, иная прослойка интеллигентов, и она сейчас без подхихикивания, без задних мыслей, без напяленных петушиных перьев отдает революции единственную свою ценность: мозги. В большинстве — это рядовые низовые работники: учителя, фельдшера, врачи, землемеры, техники, агрономы и еще не знаю, какие категории. В меньшинстве это — профессора, ученые, писатели, художники, актеры, то есть работники столиц и крупных центров. Но моя речь не о меньшинстве. Это опять иные прослойки, иная категория, чем рядовые и низовые группы, о которых я упомянул сначала.

Вы, наверное, понимаете, что я говорю об интеллигентах со старым, дореволюционным стажем, со старым образованием ["категория (г)"] — и вот эти-то интеллигенты, и вместе с ними часть молодежи, поставлены в гамлетовскую позицию, поставлены силой вещей, а не по своей собственной воле, поставлены историей, колесом истории, распяты на историческом перекрестке, а жизнь шумно и бурно полой водой бушует мимо них, мимо распятых, и выносит новые творческие формы жизни. Бурное это наводнение, стремительный поток разрушения несет с собой весну жизни, весну народов, весну новой свободы. А распятые оказались присуждены историей к гамлетовской позиции: быть или не быть? С таким вопросом столкнулись сейчас те из русских интеллигентов, что пошли за революцией с самого ее начала, пошли честно и без задних мыслей... Так вот, стоит жить или не стоит?

Мы не хотим быть Гамлетами, товарищи. Мы — в тюрьме; в камере этой тюрьмы воздух сперт, мы остались без воздуха, и это называется порядком вещей. Мы отдельно, и воздух отдельно. Но ведь мы хотим быть слитными с воздухом, мы не можем существовать отдельно друг от друга, словно живем мы в эфирно-безвоздушном пространстве, и земля, и ее чудесный свет — не для нас. Я заглянул внутрь лаборатории новых людей, в комсомол, — и вот для меня чудесный, озаряющий свет вспыхнул во всей своей яркости. И тем горше, тем больней для меня мое интеллигентское распятие, тем больней для меня утрата, и вот поэтому я поднимаю голос против раздельности существования. Оторванный рукав, ампутированный член, отрезанный ломоть, ликвидированная пустота, внутренняя эмиграция, — чорт, чорт, — что мы еще такое? Мы в очереди стояли, а без сахару остались, мы хотели быть солью земли, а оказались антрацитовым пеплом, до воды разбавленным чернилами, спитым, никуда не годным чаем, вообще чем-то совершенно несоленым! А все же куда-то суемся, что-то тщимся из себя доказать, фигурять тщимся, а колесо истории, колесница Джагернаута прет, не считаясь с нами, по нашим телам, по нашим головам, по нашим мозгам, — и мы не можем даже стать в позу и провозгласить: быть или не быть, — потому что всякая поза в данном случае глупа и потому что нас сейчас же лишат козырей посредством разъедающей диалектики..." [Огнев, Костя Рябцев в вузе, 36-41].

К этой типологии можно добавить, что категория (б) — переродившаяся, "продавшая шпагу свою" — не вся состояла из хищников и карьеристов: среди нее, несомненно, было и немало мирных, безамбициозных обывателей, вполне удовлетворенных возможностью спокойно существовать при новой власти (ср. Лоханкина). С другой стороны, и категория (г) — "гамлетовская", шокированная своей неожиданной выключенностью из истории, — едва ли была поголовно одержима жаждой приобщения к "озаряющему свету" социализма, подобно (по его признанию) самому Н. П. Ожегову, или олешинскому Кавалерову, чьи терзания достаточно узнаваемы в никпетожевском описании, или самому создателю "Зависти" и подобным ему интеллигентам-"попутчикам". В этой группе, всерьез сознающей свою интеллигентскую избранность и способной трезво оценивать ситуацию в стране, несомненно имелись резкие критики социалистических утопий и идейные противники режима. К последним близка и еще одна, отсутствующая в типологии Никпетожа, категория (д) — узкая, но престижная прослойка технической и гуманитарной элиты, профессионалы умственного труда, чья европейская образованность и нужность как специалистов делала их потенциально независимым, почти что экстерриториальным сегментом общества.

Нет сомнения, что начинающаяся эпоха индустриализации была трудным временем для всех истинных интеллигентов и интеллектуалов, прежде всего, конечно, типа (г) и (д). Отношение власти к этим лицам, особенно к беспартийным, было холодным и настороженным; ужесточались требования, усиливались карательные и проработочные меры. Это были годы бичевания и самобичевания интеллигенции, в которой старательно подогревали ее традиционное чувство вины и "долга перед народом". В литературе замелькал тип интеллектуала-отщепенца, жалкого мозгляка, отброшенного в сторону победным шествием пролетариата, вынашивающего в своем углу планы мести и реванша. В особенно ядовитых тонах изображаются интеллигенты молодого и среднего поколений, выросшие под знаком культурного расцвета предреволюционных лет. В этих персонажах, представлявших, очевидно, наибольшую опасность для новых руководителей жизни, сквозь густой слой яда и карикатуры более или менее явственно проглядывают черты элитарной рафинированности, ума, образования, незаурядных способностей — лишь для того, чтобы в конечном счете подвергнуться сугубому поруганию и развенчанию. Таковы Иван Бабичев, Кавалеров, Елена Гончарова у Олеши, Володя Сафонов в "Дне втором" Эренбурга, интеллигенты-спецы в советских пьесах, злобствующие из-за своей ущемленности и засилья хамоватых выдвиженцев (например, у А. Афиногенова) и др. Все это, как правило, люди с большими амбициями, которые хотели бы играть видную роль в современной жизни и, несомненно, играли бы ее, если бы не революция. Они озлоблены, так как чувствуют себя насильственно вытесненными со своего законного места в истории двадцатого века.

Легко видеть, что Васисуалий Лоханкин не находится ни в каком родстве с подобными персонажами советской литературы и с их прототипами, притеснявшимися "хамской властью" за духовный аристократизм и независимость. Он не обладает ни одним из характерных признаков интеллигенции типов (г) и (д) и не может прочитываться как пародия на нее. Безосновательно утверждение, будто Лоханкин типизирует черты людей, воплощавших совесть эпохи, понимавших гибельность принципа "все дозволено" и т. п.4 Через его карикатурный облик ни в какой, сколь угодно искаженной, форме не просвечивают ни интеллект, ни культура, ни способности, ни амбиции. Исключенный из пятого класса гимназии, Лоханкин по образованию стоит ниже Митрича, окончившего Пажеский корпус, и читает не Достоевского, а мещанский иллюстрированный журнал гимназических лет. Он не стоит в явной или скрытой оппозиции к советскому строю, ущемленности не испытывает и вполне доволен своей жизнью под крылышком совслужащей жены. "Либерализм", "революция" и "сермяжная правда", о которых размышляет Лоханкин, — это не язык интеллектуалов конца 20-х гг., а скорее обрывки какого-то исчезнувшего древнего наречия. Инсинуации о высмеивании соавторами мыслящих профессионалов, преследовавшихся в эти годы властью (как Г. Г. Шпет, А. Ф. Лосев и др.), образом Лоханкина не подтверждаются.

Эти обвинения мало согласуются и с тем, что мы знаем о гражданской позиции авторов ДС/ЗТ из других их сочинений и из исторических данных. Как справедливо указывает Я. С. Лурье, соавторы были далеки от антиинтеллигентских кампаний и "ни разу не выступили против конкретных интеллигентов, враждебных советской идеологии и претендовавших на собственное мнение" [Курдюмов, В краю непуганых идиотов, 92-93]. Когда им случалось вышучивать тех или иных коллег по литературе и искусству, то объектом насмешки по большей части оказывался как раз трусливый конформизм, а отнюдь не свободомыслие [там же, 93,98-99]. Образцы действительно антиинтеллигентской сатиры тех лет скорее следует искать у других авторов. Можно указать, например, на фельетон А. Зорича "Разговор в вагоне" [ТД 03.1930]. Его отрицательный герой, писатель, представлен как личность весьма рафинированная, чьи мысли куда современнее и содержательнее лоханкинских (т. е. как тип [д] или критически настроенный [г]).

Какой же тип интеллигенции отражает Васисуалий Лоханкин? Как считает Я. Лурье, ему свойственна "готовность принять разумность всего на свете и любого изменения общественного климата, возникавшая у русской интеллигенции на протяжении ее истории постоянно", оппортунистическая склонность интеллигента видеть "провиденциальный смысл" в любых превратностях судьбы — ср. лоханкинское: "А может быть, так надо?" [Курдюмов, В краю непуганых идиотов, 103-104]. Против этого общего положения трудно возражать. Однако попытки автора более узко локализовать фигуру Лоханкина представляются нам спорными. По его словам, указанные инварианты русской интеллигенции нашли свое очередное воплощение в советских "кающихся интеллигентах" 1929-1930 гг. — таких, как Ю. Олеша, Л. Леонов, И. Эренбург, "не только усматривавших глубокий смысл во всем происходящем, но выступавших при этом от имени советской интеллигенции — с пафосом и самобичеванием". Именно в этих попутчиках исследователь склонен видеть "ближайшую параллель Лоханкину". Манеру последнего упиваться собственным страданием, "хлестать свое горе чайными стаканами" он сопоставляет с заявлениями Ю. Олеши о том, как ему противно быть интеллигентом, а также с воплем писателя в одном из фельетонов соавторов: "Братья, меня раздирают противоречия великой эпохи... и я этим горжусь" [На зеленой садовой скамейке, в их кн.: Как создавался Робинзон; см. Курдюмов, 103-104]; ср. сходство слов писателя с характеристикой Я. Ожеговым гамлетовских интеллигентов как "распятых на историческом перекрестке". Иными словами, согласно Н. П. Лурье, Лоханкин представляет советских интеллектуалов категории (г) — мающихся между стремлением быть впущенными в новую жизнь и гуманистическими пережитками прошлого.

Легко видеть, сколь многое в образе Васисуалия не находит себе места в этой схеме. В отличие от Олеши, Леонова и им подобных советских интеллектуалов, он обладает крайне скудным культурным багажом. В противоположность им, он и не думает "меряться с пятилеткой" (читает "Родину" вместо того, чтобы с Варварой восторгаться летчиком Севрюговым), не испытывая по этому поводу никаких угрызений совести. Упоминаемое Никпетожем воздушное голодание гамлетовских интеллигентов ему неведомо. Не чувствует он, подобно Олеше, и стыда за свою интеллигентность, а, напротив, с гордостью причисляет себя к этой прослойке. Ни Олеше, ни Леонову не пришло бы в голову клясться именами П. Милюкова и А. Кони — кумиров Лоханкина; и в такой же степени чужды им сермяжная правда, великая жертва, очищение и тому подобные понятия из идейного багажа Васисуалия.

Вряд ли стоит искать в образе Лоханкина безупречной пригонки к какой-либо из злободневных классификаций. Нет оснований для возведения его ни к тем преследуемым интеллектуалам 20-х гг., пинать которых не стеснялись многие из "верноподданных" литераторов, ни к тем, которые сами себя бичевали за классовую неполноценность. Лоханкин — во многом искусственная, мифологизированная фигура, в которой в карикатурном, хотя и узнаваемом виде отражены избранные (и наиболее уязвимые) черты архетипического, т. е. прежде всего дореволюционного, интеллигента прогрессивно-либераль-ного толка: есть в нем что-то от народника и славянофила, преклоняющегося перед мужичком-богоносцем (сермяжная правда), от либерала-просветителя (А. Кони), от кадета (П. Милюков), от эсера (голодовка) — и все это на фоне таких общероссийских универсалий, как обломовский диван, маниловские прекраснодушные мечтания, полная непрактичность и непригодность к жизни. Есть в нем, конечно, и отмеченный Я. Лурье оппортунизм , но едва ли основательны попытки видеть здесь отражение именно советских (и даже еще конкретнее: писательских) умонастроений. Исследователь сам констатирует, что эта черта была свойственна русской интеллигенции на протяжении всей ее истории.

В разговорах и размышлениях Васисуалия Андреевича мелькают слова, которыми — не без самолюбования — имели обыкновение говорить о дореволюционной интеллигенции ее историки и панегиристы. В первую очередь, сюда относятся разглагольствования Лоханкина о жертвах ("Может, именно в этом искупление, очищение, великая жертва...") 5 и мотив страданий, исканий, попыток ответить на "проклятые вопросы" ("Ив жизни Васисуалия Андреевича наступил период мучительных дум и моральных страданий... Лоханкин... страдал открыто, величаво, он хлестал свое горе чайными стаканами, он упивался им... мог ли он помнить о таких мелочах быта... когда не было еще точно уяснено все многообразное значение русской интеллигенции?.. И покуда его пороли... Васисуалий Андреевич сосредоточенно думал о значении русской интеллигенции..." [3T13]) 6.

Пренебрежение к "мелочам быта" и к практической деятельности ввиду наличия высшей цели, карикатурно отразившееся в истории с лампочкой и в нежелании Лоханкина где-либо служить, отмечалось критиками русской интеллигенции как еще одна характерная ее черта 7.

Таким образом, Васисуалия следует рассматривать прежде всего в ряду масок исчезнувшего мира (старого дворянства, старых бар, старого чиновничества различных департаментов и т. п., говоря словами Никпетожа), которых немало в ДС/ЗТ, в частности, и в Вороньей слободке. Как известно, архетипические интеллигенты внесли в свое время немалую лепту в радикализацию русского общества, в разоружение его перед лицом тоталитарных сил и в дискредитацию духовных ценностей (о чем см. сборник "Вехи"), так что обличители соавторов могли бы не столь поспешно и безоговорочно принимать Лоханкина в свои ряды и брать под защиту.

В эпоху создания ЗТ этот исторический прототип Лоханкина уже в значительной мере разложился и утратил свой подвижнический ореол8. Образовалась категория (б), т. е. бывшие интеллигенты, переродившиеся, с одной стороны, в активных карьерис-тов-приспособленцев, с другой — в мирных обывателей; среди тех и других имели, конечно, широкое остаточное хождение староинтеллигентские понятия и фразеология. Термин "интеллигенция" в советские годы семантически размылся, став самоназванием самых разных прослоек, претендовавших на отличие от простого, необразованного люда. "Интеллигентом", или "интеллигентным человеком" легко называл себя всякий, кто имел хотя бы начальные элементы образования, был знаком с классикой, занимался не физическим трудом (т. е. по-нынешнему "white-collar" — белый воротничок) или просто отличался городским стилем речи. Как бывшие, так и самозванные интеллигенты охотно украшались тем, что Никпетож называет "напяленными петушиными перьями" традиционного интеллигентства (ср., например, ниже, примечание 7 — о библиотеке булгаковского Василисы, весьма сходной с библиотекой Лоханкина).

Если уж искать прообраз Лоханкина среди реальных групп тогдашнего общества, то в первую очередь напрашивается сходство именно с этими дегенерированными формами. Скудный образовательный фон Лоханкина склоняет нас даже к тому, чтобы соотносить его скорее с самозванными интеллигентами, нежели с категорией (б) — бывшими интеллигентами, а ныне беспринципными приспособленцами (в этой связи заслуживает внимания соавторское замечание, что Лоханкин причислял себя к "социальной прослойке"). Его квазипроникновенные изречения и мысли, однако, указывают именно в сторону категории (б), так что в целом, видимо, следует видеть в Лоханкине своеобразное слияние этих двух вариантов. Итак, если он в какой-либо мере и интеллигент, то в лучшем случае старого, изжившего себя типа, как его соседи по квартире бывшие камергер Митрич и князь Гигиенишвили.

В сатирической литературе XX в., как уже говорилось, тип старорежимного интеллигента выводился неоднократно. Довольно близким к Лоханкину персонажем — за вычетом упомянутой выше контаминации с советским бытом, ибо действие происходит в более раннюю эпоху, — является Алексей Спиридонович Тишин из "Хулио Хуренито" И. Эренбурга (1921). Подобно соавторам ДС/ЗТ, автор "Хуренито" дает в своих персонажах конденсацию типических этно-культурно-социальных черт, так что неудивительно сходство понятий и фразеологии Лоханкина и Тишина. Ср.:

"Ничем он [Тишин] не занимался и в опросных листах отелей в рубриках "профессия" гордо ставил „интеллигент"" [гл. 5] — "Сам Васисуалий никогда и нигде не служил. Служба помешала бы ему думать о значении русской интеллигенции, к каковой социальной прослойке он причислял и себя".

"Разве можно читать Ницше и Шопенгауэра, когда младенец пищит рядом?" [Тишин, там же] — "Да и мог ли он [Лоханкин] думать о мелочах быта... когда не было еще точно уяснено все многообразное значение русской интеллигенции?"

"[Тишин] ...любил высказывать свое преклонение перед „сермяжной Русью" и противопоставлять тупой и сытой Европе ее „смиренную наготу"" [там же] — "А может быть... устами простого мужика Митрича говорит великая сермяжная правда".

"[Тишин] вздумал ввиду отсутствия Бога, а также легкомысленного поведения своей новой невесты покончить с собой, для чего ежедневно принимал на глазах у сей, впрочем далеко не пугливой особы, английскую соль, выдавая ее за цианистый калий и требуя клятв верности" [гл. 10] — ср. симуляцию голодовки Лоханкиным ради удержания Варвары.

"В Африке [Алексей Спиридонович, мобилизованный во французский Иностранный легион] исправлял дороги, чистил чьи-то сапоги, ловил негров, усмирял арабов, а проделывая все это, томился над загадкой — где же жертвенность, Христос и святая София?" [гл. 17] — "И покуда его пороли... Васисуалий Андреевич сосредоточенно думал о значении русской интеллигенции..."

"Дайте мне муку крестную" [Тишин, гл. 23] — "Может, именно в этом искупление, очищение, великая жертва..."

Столь близкое сходство двух героев подтверждает в образе Лоханкина роль элементов классического интеллигента дореволюционной формации — ведь только этот тип мог иметь в виду автор "Хуренито". К тому времени он уже вполне выкристаллизовался, "отцвел" и стал законным объектом сатирической стереотипизации.

Ближайшим литературным родичем Васисуалия является безработный интеллигент Экипажев из водевиля В. Катаева "Миллион терзаний" (1930), лишний раз показывающий, что мишенью иронии в кругу Катаева, Ильфа и Петрова был не новейший, а архетипический интеллигент; не актуальное (и опасное для власти) явление, а маска из гардероба истории, скрывающая под собой полное ничтожество. Фразеология Экипажева во многом совпадает с лоханкинской: "русский либерализм", "идеалы", "принципы", "мученичество за идею", "служить бы рад, прислуживаться тошно", "вот до чего довели бедную русскую интеллигенцию", "Радищев, декабристы, октябристы, Пушкин, Лермонтов, Жуковский" и т. п. Несмотря на эти декларации, Экипажев совершенный невежда: путает на портретах В. Белинского с Ф. Дзержинским, Ф. Энгельса с А. Помяловским, не знает ничего о А. Блоке и т. п. Как и герой ЗТ, этот персонаж живет в коммунальной квартире, держит у себя на полке энциклопедию Брокгауза-Ефрона и "поддерживает себя материально" сдачей комнаты.

Со словами "Сам Васисуалий никогда и нигде не служил" можно сопоставить — помимо цитаты "Ничем он не занимался" из пятой главы "Хулио Хуренито" (см. выше) — фразу в рассказе С. Гехта "Полет за 15 рублей", также имеющую в виду довольно жалкого и смешного персонажа: "Сам он нигде и никогда не получал жалованья" [ТД 01.1928].

Словечко "прослойка", употреблявшееся уже Лениным ("прослойка рабочих", "прослойки общественных классов"), имело распространение в газетном языке: "прослойка вождей", "кулацкая прослойка деревни", "различные читательские прослойки", "выросла значительная прослойка женщин-общественниц". В применении к интеллигенции — ср. у Л. Леонова: "Социальная прослойка извергала Скутаревского как инородное тело" [Скутаревский, гл. 17]. Типично для тех лет и употребление архаизмов-канцеляризмов, переходивших в язык из речи партийных и государственных деятелей: "каковой", а также "таковой", "сей", "оный", "коего/коему/кои", "ибо", "дабы" и проч. [НМ 08.1928:169; Селищев, Язык революционной эпохи].

13//7а

Прощай, Васисуалий! Твою хлебную карточку я оставляю на столе. — Ср.: Жорж, прощай. Ушла к Володе!.. / Ключ и паспорт на комоде. — фраза, типичная для супружеских расставаний. Взята из остроумной коллекции афоризмов, объявлений, хроники и т. п., составленной одним из лучших эмигрантских писателей — Дон-Аминадо [Труды и дни (1933); см. в его кн.: Наша маленькая жизнь, 127].

13//8

...Любимый шкаф, где мерцали церковным золотом корешки брокгаузовского энциклопедического словаря. — Самая известная из русских энциклопедий, в 86 томах, изданная в 1890-1907 издательством Брокгауза и Ефрона. Была непременной принадлежностью культурного дома. О присутствии Брокгауза в библиотеках интеллигентских квартир и дворянских усадеб свидетельствуют, среди других, В. Набоков [Другие берега, Х.4],

B. Каверин [Освещенные окна, 88], К. Паустовский [Время больших ожиданий, 3], C. Горный [Только о вещах, 17], А. Мариенгоф [Мой век... // А. Мариенгоф, Роман без вранья, 259]. В последнем случае, заметим мимоходом, идет речь о таком владельце Брокгауза, который, как Лоханкин, лишь претендует на интеллигентность: некий биржевик, размахнувшись, купил целых четыре комплекта, заняв им целую стену... Словарь Брокгауза был одной из регалий российского ancien regime, и превратности его судьбы часто играют роль характерных виньеток в воспоминаниях о первой четверти прошлого века. Так, в 1908-1909 "охранники по ночам раздирали тюфяки и перетряхивали 80 томов энциклопедии Брокгауза и Ефрона" [Эренбург, Люди, годы, жизнь, 1:81]. Словарь Брокгауза среди прочего брошенного имущества остается в квартирах "буржуазии" при поспешном бегстве ее за границу. А в голодные и холодные годы военного коммунизма он вместе с другой роскошно оформленной продукцией той же фирмы идет на растопку печей, уносится на толкучку, обменивается на продукты питания.

В советские годы энциклопедия эта нередко упоминается с иронией, как один из атрибутов старорежимной респектабельности, перенятой мещанами; например, на полках обывателя Василисы [Булгаков, Белая гвардия] "в зеленом свете мягко блестели корешки Гончарова и Достоевского и мощным строем стоял золото-черный конногвардеец Брокгауз-Ефрон. Уют". Тем не менее Брокгауз продолжал широко использоваться для справочных нужд вплоть до появления БСЭ, да и значительно позже. "По части энциклопедической мы, партийные, советские работники, до сих пор без особого ропота признавали „всю власть" за Брокгаузом-Ефроном и за Гранатом... Штабеля брокгаузовских кирпичей недоступно высились на полках советских редакций и школ, надменно взирая на революцию и прочие людские суеты" [Кольцов, Важный кирпич (1926), Избр. произведения, т. 1]; о Брокгаузе в редакции "Станка" см. ДС 29//12. По прошествии советских десятилетий, несмотря на выход трех изданий БСЭ, ценность этого уникального источника информации не только не упала, но все возрастает (недавно в России вышло его репринтное переиздание).

Как бы в признание символической мощи Брокгауза пишущие о нем почти всегда прибегали к тропам с оттенками престижа, высокой ценности, мощи, с непременным упоминанием драгоценных материалов: "церковное золото" [ЗТ], "золото-черный конногвардеец" [Булгаков], "большая твердая черно-золотая изгородь" [Горный], "Длинная стена громадного кабинета сверкала золотом" [Мариенгоф], "надменно взирая на революцию" [Кольцов], и т. п.

13//9

Подолгу стаивал Васисуалий перед шкафом, переводя взоры с корешка на корешок. — Возможное фразеологическое заимствование из А. Белого: "Тут подолгу он сиживал..."[см. цитату в ДС 11//15] или "Он, бывало, часами простаивал перед зеркалом, наблюдая, как растут его уши" [Петербург, 331]. У А. Белого речь идет о детстве героя, что согласуется с темой регресса в детство в образе Лоханкина [см. ниже, примечание 11].

13//10

По ранжиру вытянулись там... Большая медицинская энциклопедия, "Жизнь животных", пудовый том "Мужчина и женщина", а также "Земля и люди" Элизе Реклю. — Большая медицинская энциклопедия — в 35 томах — выходила в советские годы (1928-1936); так что если речь идет об этом издании, то на полке Васисуалия могли стоять лишь первые его тома. В отличие от других книг Лоханкина, БМЭ имела не золоченый переплет, а строгий темно-зеленый, с простым геометрическим кантом 30-х гг. "Жизнь животных" А. Э. Брема в 10 томах вышла в русском переводе незадолго до Первой мировой войны.

"Мужчина и женщина" — дореволюционное (изд. "Просвещение", 1896) переводное с немецкого издание в 3 томах, наиболее полная для своего времени энциклопедия секса, любви и половой жизни, в золототисненых переплетах, с многочисленными фотографиями "ню" на мелованной бумаге. Она стоит в книжном шкафу старорежимного адвоката, причем в том же окружении, что и у Лоханкина — рядом со словарем Брокгауза и другими книгами с золотыми корешками [Шварц, Живу беспокойно..., 597].

"Земля и люди" — популярный труд по всеобщей истории и географии французского писателя Элизе Реклю (1830-1905), вышел в русском переводе в 19 томах в 1898-1901.

Библиотека Лоханкина состоит из обоймы тогдашних " роскошных изданий ", иметь которые считалось шиком среди претендентов на интеллигентность (потом эта роль перешла к книгам издательства "Academia", а позже — к подписным изданиям). В 1929-ЮЗО, судя по газетным объявлениям, эти "дивные образцы переплетного искусства" имелись в книжных магазинах в избытке и рассылались по удешевленной цене 9. Спрос на них угас надолго: еще в 1950-1952, будучи школьником, комментатор имел возможность любоваться изданиями "Мужчина и женщина" и "Земля и люди" почти во всех букинистических витринах Москвы.

В повести Ю. Слезкина "Козел в огороде" (1927) нэпман А. Л. Клейнершехет читает увесистый том "Вселенной и человечества" Э. Реклю — другой "книги для чтения" провинциальной интеллигенции начала XX века.

Чтение заведомо устарелых, принадлежащих иной эпохе книг, — мотив, встречающийся, например, в "Истории села Горюхина" Пушкина, где читается "Письмовник" Курганова; в "Домике в Коломне" (В ней вкус был образованный. Она / Читала сочине-нья Эмина) и др.

13//11

...Он радостно вздыхал, вытаскивал из-под шкафа "Родину" за 1899 год в переплете цвета морской волны с пеной и брызгами, рассматривал картинки англо-бурской войны, объявление неизвестной дамы под названием: "Вот как я увеличила свой бюст на шесть дюймов" — и прочие интересные штучки. — "Родина" — иллюстрированный еженедельник для семейного чтения, выходил в 1879-1917. Издание того же типа и формата, что и "Нива", с беллетристикой, репродукциями картин, официальной хроникой, популярными научными статьями и др. "Родина", однако, уступала "Ниве" по литературному и общекультурному уровню. Для интеллигенции журнал этот был синонимом посредственного вкуса: например, художник Н. В. Кузьмин вспоминает, что "„Родина" была плохоньким, дешевым журнальчиком". С. Я. Маршак характеризует ее как "мещанский журнал, от которого несет мышами и затхлостью" [Кузьмин, Штрих и слово, 5-6; Маршак, В начале жизни, 451]. Чтение "Родины" как признак низкой культуры упоминается у сатириконовцев Саши Черного [Сатиры, Послание 2-е] и В. Горянского [Сознательный читатель, НС 45.1914], у которого ею упиваются обыватели Петровы (Никогда я не видел семьи более пошлой и узкой). В стихотворении И. Северянина его читает дама, во многом похожая на Эллочку Щукину из ДС: Ее отношенье к искусству одно чего стоит! / Она даже знает, что Пушкин был... чудный поэт! / Взгрустнется ль — "Разлукою" душу свою успокоит / И "Родину" любит просматривать прожитых лет [Роскошная женщина (1927), в его кн.: Классические розы, Белград, 1931].

Англо-бурская война 1899-1902, о которой много писали газеты и иллюстрированные журналы, вносила струю романтики в затишье конца 1890-х гг. "Буров знали все, — пишет В. Шкловский, — знали цилиндр президента Крюгера, и сейчас я помню фамилию бурского генерала Девета и узнал бы его по портрету". Дети и подростки рубежа веков увлекались игрой в англичан и буров, а иные и пытались убежать на театр военных действий, "к бурам". "В Александровском парке хорошо было играть в англо-бурскую войну, известную по картинкам „Нивы“, которую выписывали у нас в семье", — вспоминает В. Катаев, и о том же говорит Маршак: "С того времени, как взрослые вокруг нас заговорили о войне в Трансваале, мы, ребята, превратились в буров и англичан" [Шкловский, Жили-были, 36; Катаев, Разбитая жизнь, 420; Дон-Аминадо, Поезд на третьем пути, 12; Дорошевич, Иванов Павел; Маршак, В начале жизни, 526 и др.].

Интерес к картинкам "Родины" может, таким образом, отражать регресс Лоханки-на в детство. Он укрывается от тревог взрослой жизни под крылом матери, которую ему заменяет Варвара (ср. слова "осиротевший Лоханкин", упоминание о варвариной "большой белой груди", возглас "Мамочка!" во время экзекуции и др.).

Объявления типа "Вот как я увеличила свой бюст..." не были обнаружены нами в "Родине" конца 1890-х гг., но обильно представлены в последующие годы belle epoque, когда господствовало мнение (как видно, разделявшееся и Лоханкиным — см. выше, примечание 6), что "красота женщины несовместима с недостаточной округлостью форм" [Ни 1913]. Предвоенные журналы пестрят рекламами на эту тему, например: "Метаморфоза бюста" (благодаря открытию Жанны Гренье) или "Каким образом можно получить красивую грудь" (с помощью пилюль Марбор), а также письмами читательниц вроде: "Я была очень худа, мой бюст был плоский, а плечи угловаты, так что даже лучшие платья, несмотря на все старания первоклассного парижского ателье, висели на мне, как на вешалке. Однако счастливый случай направил меня на верный путь... Нет больше плоского бюста и угловатых костлявых плеч" [Ни 17.1913]. В той форме, в какой она цитируется в ЗТ, данная реклама могла быть взята из "Синего журнала", где в 1913 печаталось объявление: "Каким образом мне удалось в течение месяца увеличить свой бюст на шесть дюймов".

Чтение дореволюционного журнала — типичное занятие отвернувшихся от советской жизни твердолобых староверов и затхлых обывателей. В "Мандате" Н. Эрдмана бывший генерал читает "Русские ведомости" и "Всемирную иллюстрацию" военных лет: "Не могу без политики. Всю жизнь по утрам интересовался политикой" [д. 3, явл. 1-2]. В рассказе И. Эренбурга "В розовом домике" дочь читает папаше-генералу "Московские ведомости" ("„На обеде у предводителя дворянства присутствовали...“, „высочайшим рескриптом назначается...”"), скрывая от него падение монархии [в его кн.: Бубновый валет]. В "Крокодиле" описывается "Вечер непьющего обывателя": Дома вечером Федот, / Он не склонен к пиву. / За четырнадцатый год / Он читает "Ниву" [Кр 19.1927].

Чтение старых новостей как знак застоя и праздности восходит к классике: Сужденья черпают из забытых газет / Времен очаковских и покоренья Крыма [Горе от ума]; Обломов-отец читает домашним третьегодичные газеты: "В Вене такой-то посланник вручил свои кредитивные грамоты". У Чехова семья убивает время, разглядывая "Ниву" 1878 г.: "„Памятник Леонардо да-Винчи перед галереей Виктора Эммануила в Милане”... „Хоботок обыкновенной мухи, видимый в микроскоп”" и т. п. [Накануне поста].

В рассказе А. Аверченко "Скептик" выведен персонаж, в ряде черт предвещающий Лоханкина: "Стеша был молодец 19-ти лет, всю свою пока недолгую жизнь пробродивший из угла в угол, самоуглубленный дурень, ленивый, как корова, и прожорливый, как удав [курсив мой. — Ю. Щ.; см. выше, примечание 4 о "фараоновой корове"; помимо словесного, отметим параллелизм с цитатой из Л. Андреева в синтаксисе]. С утра, восстав от сна, он умывался, напивался чаю и опять ложился на диван... Лежа на диване и перелистывая „Ниву“ за 1880 г., ждал обеда" [в кн.: Аверченко, Черным по белому]. О другом возможном прототипе Лоханкина у Аверченко см. ЗТ 21//5.

" Переплет цвета морской волны с брызгами " — гоголизм: ср. у Чичикова фрак " брусничного цвета с искрой" и сукно "наваринского дыму с пламенем" [Гоголь, Мертвые души, т. 1, гл. 7 и т. 2, "заключительная глава"].

13//12

С уходом Варвары исчезла бы и материальная база, на которой покоилось благополучие достойнейшего представителя мыслящего человечества. — "Мнимый гений, живущий за счет жены" (друга, родственника и т. п.) — мотив, представленный столь разными героями как Фома Опискин и С. Т. Верховенский [Достоевский, "Село Степанчиково", "Бесы"], м-р Манталини [Диккенс, "Николас Никльби"], Экдал [Ибсен, "Дикая утка"], Серебряков [Чехов, "Дядя Ваня"], Подсекальников [Эрдман, "Самоубийца"]. Персонаж этого типа претендует на особую чувствительность, свойственную художественным натурам; требует к себе внимания; юродствует, говорит выспренним языком, становится в позу обиженного, изгнанника, нищего; угрожает покончить с собой, уйти, просить милостыню, заняться унизительной работой ("...Уйду пешком, чтобы кончить жизнь у купца гувернером...", С. Т. Верховенский — "...Уйду я прочь и прокляну притом", В. А. Лоханкин); иногда и в самом деле уходит, но неизменно возвращается или приводится домой.

13//13

— Полюбуйся, Сашук! — закричала Варвара... — Сашук, Васюк (так называют друг друга герои комедии В. Катаева "Квадратура круга"), Женюк, Мишук и т. п. — именования, характерные для плебейского молодежного стиля 20-х гг.

13//14

Подлый собственник! Понимаешь, этот крепостник объявил голодовку из-за того, что я хочу от него уйти. — Передовая Варвара ругает мужа словами, отражающими феминистские веяния времени. Семья рассматривалась как устарелый, реакционный институт; ревность, попытки удержать жену у домашнего очага — как покушение на ее независимость. Более того, Наталья Тарпова в одноименном романе С. Семенова уходит от мужа, как только замечает, что тот начал ее ревновать: "В таком мужнином к себе отношении Тарпова увидела стеснение своей личности — и ушла, дав на будущее себе зарок быть осторожнее и избегать длительных связей". Установка эпохи четко выражена в письме брата героини: "Пролетариат принес женщине полное раскрепощение и освободил ее от всех буржуазных условностей" [кн. 1: 75, 85; см. также ЗТ 12//13].

13//15

Ну, подумайте, что вы делаете? На втором году пятилетки... — Апеллировать по малым поводам к великой эпохе, называемой по ее ключевым признакам, — нередкий прием в тогдашней юмористике. У женщины в коммунальной квартире украли белье, она расстраивается, соседи ее урезонивают: "Вы только подумайте, Анна Осиповна! Теперь, когда акулы мирового империализма готовятся на нас войной, можно ли тратить нервы на какие-то маленькие, личные огорчения?" [А. Архангельский, Мировой масштаб, Ог 16.10.27]. Пожилой бухгалтер, решив приволокнуться за молодой девицей, сбривает свою давно холеную бороду, а сожаления заглушает так: "Будет сентиментальничать. Ты живешь в эпоху диктатуры пролетариата, в эпоху материализма, в эпоху рационализма" [Л. Лесная, Борода главбуха, КП 01.1928]; ср. характерный пример сходной структуры фразы, но применительно к царским временам, в рассказе Н. Москвина [ЗТ 8//27].

Особенно часто сочеталось с тривиальностями порицание типа "на таком-то году" (пятилетки, революции): "Стыдно на 11-м году революции воду за собой не сливать", — говорит ответственная съемщица жильцу [Кр 41.1927]. То же у Маяковского в киносценарии "Тов. Копытко, или Долой жир": "Что за глупые шутки... на 10-м году?.. На 10-м году... и сквозняк... На 10-м году... без вилки!.. Не могу же я на 10-м году босыми ногами по холодному полу" и др. Или у М. Зощенко: "Пора бы на 11-й год понимать" и т. п. [Закорючка; Выгодная комбинация и др.]10. В каламбурном духе: "Оркестранты возбудили ходатайство о том, чтобы убрать в оркестрах дирижеров, ибо на девятом году революции стыдно работать из-под палки" [Новости театра, музыки, кино, Пу 13.1926]. "Второй год пятилетки" — название 1930 г. в агитпропе эпохи (ср., например, разворот фотоматериалов под таким заглавием в КН 01.1930).

13//16

...Васисуалий [в сне Варвары] глодал белые шпоры на сапогах военного врача. — Едва ли у советского военврача, брата Птибурдукова, были шпоры; да и выше о нем сказано: ушел, "стуча сапогами" (а не "звеня шпорами"). Шпоры военврача, видимо, извлечены из детских воспоминаний братьев Катаевых. В мемуарной книге В. Катаева говорится о военном враче "в блестящих штиблетах с длинными носами и маленькими шпорами", снимавшем комнату у родителей автора. То же в его повести "Хуторок в степи": "Военный врач нежно позванивал маленькими серебряными шпорами" [Разбитая жизнь, 251; Собр. соч., т. 5: 292].

13//17

Ив жизни Васисуалия Андреевича наступил период мучительных дум и моральных страданий. — Ср. ту же модель фразы: "И для Ивана Дмитрича наступили мучительные дни и ночи" [Чехов, Палата № 6].

13//18

Не такова ли судьба всех стоящих выше толпы людей с тонкой конституцией? Галилей, Милюков, А. Ф. Кони. — Лоханкин вспоминает деятелей, пострадавших "за правду". Галилей (1564-1642) был предан суду инквизиции за защиту учения Коперника. Милюков [см. ДС1//9] вместе с возглавлявшейся им кадетской партией подвергался поношениям как крайне правых, так и социалистов. Правительство учреждало над ним полицейский надзор, черносотенцы окрестили его "еврейским наймитом" и грозились убить, большевики в ноябре 1917 объявили "врагом народа". Кони Анатолий Федорович (1844-1927) — судебный и общественный деятель либерального направления, публицист, мемуарист. В 1878 суд под его председательством оправдал революционерку В. Засулич, что навлекло на Кони нападки правых кругов. Был кумиром начинающих юристов, подражавших даже стилю его бакенбард [Дон-Аминадо, Поезд на третьем пути]. После революции, несмотря на старость и слабое здоровье, Кони вел просветительскую и филантропическую работу, читал лекции советским студентам в холодных аудиториях, почитался в качестве подвижника, учителя жизни и "последнего из могикан" русской либеральной интеллигенции. В журналах появлялись фотографии престарелого Кони в его кабинете, на фоне величественных книжных шкафов с золочеными переплетами, что могло послужить моделью для Лоханкина [см.: С. Ф. Ольденбург, Памяти Кони: из воспоминаний, КП 41.1927; А. В. Луначарский, Воспоминания о Кони, Ог 02.10.27].

13//19 ...Большой коммунальной квартиры номер три... [ее] прозвали даже "Вороньей слободкой") — "Воронья слободка" фигурирует в рассказах о городе Колоколамске как одна из коммунальных квартир, устроенных жителями города в "освоенном" ими небоскребе [Чу 02.1929].

Коммунальные квартиры возникли в больших городах России в годы военного коммунизма. Революция и Гражданская война вызвали небывалое передвижение человеческих масс. Пролетариат из лачуг и подвалов переселялся в дома, отнятые у буржуазии. Жители провинции и деревни хлынули в столицы. Все это создало к началу 20-х гг. острейшую нехватку жилой площади.

В бывшие меблированные комнаты и в многокомнатные апартаменты, прежде принадлежавшие одному хозяину, вселялась пестрая публика разных классов и состояний, перемешанных революцией: "от рабочего до мирового ученого" [Гладков, Энергия, IV.2.1]. Каждой семье доставалось обычно не более одной комнаты, причем жильем служили и подсобные помещения: чуланы, антресоли, ванные, каморки для прислуги. Смотря по размерам, в квартире могло жить от двух-трех до нескольких десятков семей. Среди жильцов нередко был и бывший владелец, ныне занимавший лишь клочок своей прежней территории. Выборное лицо, именуемое "ответственным съемщиком", отвечало перед домоуправлением за коммунальные платежи и поддержание порядка. Обитатели "коммуналки" имели общую кухню (где каждому отводился кусочек пространства, достаточный, чтобы поставить стол с насквозь протертой клеенкой и примус), общий туалет и ванную комнату (если и она не была превращена в жилье), общий коридор (загроможденный старьем, а в больших квартирах — бесконечный, по-казарменному голый и серый, напоминающий, по словам Б. Петрова, канцелярию воинского начальника, с лабиринтом колен и ответвлений, с дверями по обеим сторонам). Первая, захламленная разновидность коммунального коридора обрисована в отзывах современного журналиста и советского писателя:

"Коридор квартиры номер 37 узок, как щель. В первобытном состоянии коридор был широким и прохладным. Теперь сундуками, комодами, гардеробами, ящиками стены заставлены до потолка. Остался узкий черный тоннель, ведущий от парадного до уборной. Ходить надобно умело и робко. Пойдешь смело, и висок твой ударится об острый угол какой-то мебели или, как часто бывает с новыми людьми, в лицо шлепнется чья-то белая одежда, которую сушат в коридоре одинокие жительницы-франтихи" [В московской квартире тесновато..., Ог 27.02.27]. В дневнике К. Чуковского за 26 февраля 1933 записано: "В квартирах устанавливался особый... запах — от скопления человеческих тел. И в каждой квартире каждую минуту слышно спускание клозетной воды, клозет работает без перерыву" [Чуковский. Дневник 1901-1933].

Коридор второго типа, просторный и тоскливо-пустынный, наделяется почти поэтическими чертами — как антипод буржуазной уютной замкнутости — в рассказе В. Шкловского:

"Коридоры в московских квартирах, как улицы.

В больших квартирах коридоры, как улицы. Комнаты, как дома.

Обои в коридорах кажутся случайностью: на стенах должны быть окна.

Где-нибудь у двери сидят дети.

Нужно было бы посыпать паркет песком и поставить урны.

На потолке — тусклая скупая желтая лампа.

Кончается улица коридора тупиком, уборной, ванной, холодом.

Один коридор такой, казалось мне, шел с улицы на улицу, совсем переулок.

Он выходил на два парадных..." [Шкловский, Рассказы, 94.]

Бывавший частым гостем одной из таких больших квартир в послевоенные годы, комментатор ручается за точность и меткость образа.

Сочетание обоих видов коридора находим в воспоминаниях об одном из крупнейших художников XX в.:

"В конце длинного захламленного коридора с дверьми направо и налево с указателями фамилий жильцов последняя дверь вела к Филонову [Курдов, Памятные дни и годы, 43].

Английский гость, как большинство иностранцев, выносит из московской "коммуналки" самые мрачные впечатления:

"У меня есть друг, в чьей просторной квартире я бывал в течение многих лет. Когда я посетил его прошлой осенью, он с семьей из трех человек занимал в ней одну комнату. В остальных жили люди, чужие ему и друг другу... Я заходил и в другие общие квартиры, и вид их был ужасен. Стекла на двойных окнах потеряли свою прозрачность из-за пыли и дыма; там, где выпадал кусок стекла или рамы, прореха затыкалась тряпкой или бумагой. Еще издали вам перехватывал дух запах чеснока, лука, застоявшегося табачного дыма, белья и всяческих зловонных испарений. Из-за густого чада трудно было разглядеть фигуры жильцов... Почти в каждой комнате лежали на полу больные, кашляя и отхаркиваясь. Сквозь узкие перегородки, разделявшие комнаты, неслась оглушительная ругань мужчин и женщин, осыпавших друг друга обвинениями и угрозами..." [Dillon. Russia Today and Yesterday, 50].

Сложный организм коммунальной жизни еще ожидает своих исследователей. В цитированном очерке Н. Погодина (с фотографиями А. Шайхета) представлен средний, сравнительно доброкачественный вариант — во всяком случае без драк из-за примусного ежика или гротеска вроде проживания в ванне. Но и здесь бывают точки и фронты напряженности, везде одни и те же: общий телефон, уборная, дверной звонок; домашние животные (всегдашний объект ненависти и притеснений, если хозяева не ладят) и т. п. В особенно бурные моменты все квартирные звуки сливаются в единую "симфонию" : на кухонных столах ревет армия примусов; у учительницы музыки разучиваются дуэты и арии; две женщины препираются из-за числа звонков ("Научите звонить правильно ваших гостей — швейцаров для вас нет"); дочка нэпмана и ее друзья танцуют фокстроты под патефон (а возражать неудобно, так как нэпман оплачивает общий телефонный счет); дети в коридоре играют в жмурки или сидят на горшках; рабочий в валенках "наяривает рьяно" на гармошке; больной лежит в постели; инженер работает над проектом; поэт сочиняет вслух стихи (своей комнаты поэт не имеет и живет в углу, отгороженный от общего коридора ковром).

Личные дела квартиросъемщика протекали у всех на глазах, и сохранить интимность удавалось редко: "Каждый досконально знал жизнь другого, знал ее во всех деталях, знал белье соседа, его любовниц, его обеды, его долги и болезни... Обыск у одного, понос у другого создавали бессонницу двадцати семи душ. Кухня была общей, и меню каждого оценивалось с точки зрения этики, эстетики, а также возможности вынужденного переселения в Нарым" [Оренбург, Рвач: Профессор Петряков. Квартирный кризис. Неудачная любовь].

Долгое соседство сближало жильцов, волей-неволей превращая их в своего рода семью с общими проблемами, развлечениями, интересами. Семейственность отнюдь не означала мир и дружбу: интриги, склоки, взаимная слежка, доносы и травля были довольно обычной картиной. Однако не были редкостью и вполне человечные отношения между собратьями по коммунальному гнезду. Автор этих комментариев провел свое детство (1937-1952) в средненаселенной (шесть комнат) квартире, расположенной в солидном доме предвоенной постройки. Обитатели ее жили дружно, заботились друг о друге, взаимно присматривали за детьми, любили животных, совместно проводили досуг. Кухня служила своего рода салоном, где обсуждались книги и спектакли, читались стихи. Три пожилые дамы немецко-шведского происхождения, чья семья некогда занимала всю квартиру, воплощали культурную память века. В их маленьком мире сберегались и усвоенные в благородном пансионе три языка, и культ Наполеона, и преданность театру Незлобина с романтическим Лихачевым-"Орленком", и размашисто надписанные фотопортреты оперных певцов, и старинные альбомы с редкими ныне марками и с рельефными хромолитографированными фигурками полководцев и солдат всех армий (так называемые "викторианские наклейки", "Victorian scraps", ныне предмет охоты коллекционеров на интернетовских аукционах). Из увлечений уже более позднего времени — полярная эпопея "Челюскина" и его спасателей, ныне полузабытые сценки с куклами "бибабо" на пальцах Сергея Образцова и программки его театра, патриотическая песня и сатира военных лет и многое другое. Все эти культурные накопления отнюдь не вызывали, как можно бы ожидать, косых взглядов у более "демократического" крыла жильцов, а, напротив, обеспечивали трем старым девам теплоту и общее уважение. В их комнате, самой большой в квартире, с большим светлым эркером, соединялся коммунальный музей или кабинет древностей с уютным, для всех открытым клубом и чашкой чая 11.

Общая квартира, "густо набитая жильцами и переделенная вкривь и вкось, как мир после Версаля" [братья Тур, Эфемерида, в их кн.: Средь бела дня], — место действия многих произведений советской литературы, театра, кино. Авторов привлекала красочная, гротескная сторона коммунального сожительства, парадоксальность типов и ситуаций, порождаемых теснотой квартирного пространства. Многие известные писатели, среди них — Ахматова, Пастернак, Маяковский, Булгаков, Ильф, на разных этапах своей биографии жили — а иные и умирали — на виду у коммунальных соседей. Их зарисовки, при всех сатирических деформациях, являются ценным материалом по истории этого неповторимого советского института.

В литературе до 1940-х гг. "коммуналка" обычно рисуется в остросатирическом тоне, как злокачественное гнездо обывательства, пошлости и склоки. Странности совместного пользования жизненными удобствами предстают в карикатурных формах. Им посвящены многие рассказы М. Зощенко ("Кризис", "Нервные люди" и др.). Объектом сатиры был сам homo communalis с его своеобразной психикой, выработанной годами сдавленного бытия, с параноидной подозрительностью и пристрастием к мелочнейшей регламентации, с привычкой выговаривать соседям по пустячным поводам, с причудливыми правилами повседневной жизни. "На входной двери красовался длиннейший список фамилий с пометками „звонить три раза“ или „стучать раз, но сильно”, „два долгих звонка, один короткий”. Все 27 обитателей квартиры должны были, прислушиваясь, считать звонки или удары, отличая долгие от коротких" [Эренбург, Рвач, 328]; у комментатора до сих пор звенит в ушах родное "раз-два-три-четыре". Дядя Силантий Арнольдыч в одноименном рассказе Б. Петрова, переехав в новую отдельную квартиру своего племянника, продолжает по привычке развешивать предписания: "Граждане! Помните, что вы здесь не одни! Люди ждут!" [в уборной] и т. п. В ванну он сваливает старое барахло, газовую плиту переделывает в печку-буржуйку и т. д., вынуждая хозяев отправить его, наконец, на прежнее место жительства. Квартиры, сплошь населенные "пролетариатом", стоявшие на низшей ступени бескультурья, где жильцы могли драться из-за ежика и плевать друг другу в кастрюли, — отнюдь не преувеличение тогдашних сатириков (М. Зощенко, П. Романов и др.), а реальность, подтверждаемая множеством свидетельств. На их фоне "Воронья слободка" с ее бывшими князьями и камергерами, интеллигентами, дореволюционными дамами и полярными летчиками выглядит относительно благоприятно: это еще не самый нижний круг коммунального ада, но некое подобие респектабельного общежития.

Наряду с карикатурами разрабатывались и драматические варианты коммунальной темы, отражавшие точку зрения квартиранта с более тонкой конституцией. Красочную картину "коммуналки" в ее более злокачественной, классово-политизированной форме дает Пантелеймон Романов, решающий тему в трагическом ключе (роман "Товарищ Кисляков", 1930). Насыщенную враждой и интригами жизнь ленинградских "коммуналок" примерно того же времени, что и в ЗТ, живо описывает в своих мемуарах киноактриса Б. Кузьмина [О том, что помню]. Весьма распространенный сценарий рисует легкоранимую личность из творческой интеллигенции, которую безжалостно травит банда жильцов — хамов и мещан. Героиня пьесы Ю. Олеши "Список благодеяний" (1931), актриса, обвиняется соседями в краже "пятка яблок"; эти оскорбления, наряду с отсутствием духовной свободы, толкают ее в невозвращение и гибель. В повести А. Н. Толстого "Гадюка" (1928) жертвой кухонных интриг становится женщина, прошедшая через Гражданскую войну и еще живущая романтикой тех лет. Этого не могут простить ей соседи — типичная нэповская коллекция спекулянтов, бывших аристократов, совслужащих и проституток. Сходная ситуация в рассказе П. Романова "Кошка" (1925). Пародийный отголосок подобных сюжетов об уязвимом благородном существе, волей судьбы попавшем в среду хамов (архетип "гадкого утенка"), легко различить в истории Лоханкина.

Ввиду упорства, с которым держался в советской жизни институт коммунальных квартир, у иных энтузиастов появились тенденции принимать его за данность, как своего рода модель социалистического общежития, подлежащую усовершенствованию, но не устранению. Как вспоминает В. Шефнер, футурологические мечты подростков 30-х гг. включали и коммунальный образ жизни. Как заметил нам А. К. Жолковский, в этом проявляется философская связующая нить между советской "коммуналкой" и коммуной в духе снов Веры Павловны и других социалистических утопий:

"Будущее, притом очень близкое, почти зримое, чудилось нам... Скоро все будут жить в просторных коммунальных квартирах. Это будут не коммуналки, а коммуны в прямом смысле этого слова. Там все люди — друзья друг другу. Двери комнат выходят в широкий коридор. В конце его — большая кухня. Примусы, керосинки — все общее, никаких склок и ссор из-за них нет. Рядом с кухней — общая столовая; в ней коллективно завтракают, ужинают... Никаких замков, никаких запоров, ибо воров нет. Задвижки — только в сортирах и ванных, на внутренней стороне дверей..." и т. п. [Шефнер, Бархатный путь, 46].

В более поздней беллетристике мотив коммунальной квартиры чаще стыдливо замалчивался, но после Великой Отечественной войны он постепенно всплывает снова, однако с иным акцентом и уже не всегда с тем безусловно отрицательным знаком, что в 20-е гг. Умудренные историческим опытом, писатели стали видеть в квартирном общежитии не столько курьез переходного времени, долженствующий растаять под лучами коммунизма, сколько характерную и знаменательную для нашего времени форму быта. С одной стороны, квартира воплощает братство и взаимопомощь людей перед лицом испытаний и невыносимых условий существования. В этом духе выдержаны, например, повесть Ю. Трифонова "Дом на набережной" (1976) или повесть И. Грековой "Вдовий пароход" (1981). С другой, "коммуналка" изображается как ячейка тоталитарного уклада, сосредоточившая в себе его типичные язвы: тиранию, доносы, страх, бесправие. Этот угол зрения представлен в романах В. Гроссмана "Жизнь и судьба" (1961), Б. Ямпольского "Московская улица" (1960-е гг.) и др.

Типологическими предшественниками коммунальных квартир можно считать всякого рода семейные пансионы и дома гостиничного типа в романах XIX в.: "пансион Воке" (Бальзак, "Отец Горио"); "Ноевы ковчеги", в которых живут Девушкин, Прохарчин и Мармеладов (Достоевский); меблированные комнаты миссис Лиррипер (Диккенс) и др. Своеобразная атмосфера этих приютов для неприкаянных одиночек, богатая возможностями трагикомического развития, — одно из жанрово-тематических открытий европейского реализма. Одна из черт этих литературно прославленных общежитий, перешедшая и в советские квартиры, — семейственность: "Все до единого из жильцов Устиньи Федоровны жили между собой словно братья родные" [Господин Прохарчин]. Сцены из жизни больших квартир, предвосхищающих советскую действительность, имеются в предреволюционной литературе. Ср., например, петербургские очерки Л. Гумилевского "Жильцы" [1915-1916, в его кн.: Чужие крыши]. Среди прочего, мы встречаем здесь мотив массовых поветрий, захватывающих обитателей общежития. Прослышав о якобы предстоящей конфискации подушек и одеял, владельцы спешат отнести эти предметы в ломбард — подобно тому, как жильцы "Вороньей слободки" в предвидении пожара бегут страховать свое имущество.

В. Ардов свидетельствует:

"[В 1929] совместная работа в „Чудаке" очень сблизила меня с... [Ильфом и Петровым]. Часто я заходил к Е. П. Петрову в его комнатки в Кропоткинском переулке (эта квартира довольно точно описана в „Золотом теленке" под названием „Вороньей слободки"). Такое название Евгений Петрович сперва дал своему реальному жилищу, а потом уже перенес его в роман вместе с похожим описанием обстановки и обитателей этой квартиры. Была в действительной „Вороньей слободке" в Кропоткинском и „ничья бабушка", и „трудящийся Востока — бывший грузинский князь", и многие другие персонажи, описанные в „Теленке"" [в кн.: Воспоминания об Ильфе и Петрове].

13//20

Центростремительная сила сутяжничества подхватывала его, втягивала в канцелярии юрисконсультов, вихрем проносила через прокуренные судебные коридоры и вталкивала в камеры товарищеских и народных судов. И долго еще скитался непокорный квартирант... И до самой своей смерти квартирант будет сыпать юридическими словечками... — Параллельное наблюдение находим у М. Кольцова: "Всеобщая сутяжная страсть овладела обывателем, как безумие. В эту страсть втянуты все, от чернорабочих до изысканных интеллигентов" [В самоварном чаду (1926), Избр. произведения, т. 1; курсив мой. — Ю. Щ.].

Пассаж насыщен отзвуками "гуманного места" "Шинели" Гоголя: "Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей... И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему маленький чиновник с лысинкою на лбу... И закрывал себя рукою молодой человек, и много раз потом содрогался он на веку своем..." (сходства с ЗТ выделены нами).

13//21

...Летчик Севрюгов, к несчастию своему проживавший в квартире номер три, вылетел по срочной командировке Осоавиахима за Полярный круг... [До слов:] В тот великий день, когда ледоколы достигли наконец палатки Севрюгова... — Ср. запись: "Новелла о полюсе" [ИЗК, 171]. Возможно, что фамилия "Севрюгов" произведена соавторами под влиянием фамилии известного в 30-ые гг. летчика Б. В. Стерлигова — для русского уха эти имена звучат родственно [Вентцель, Комм, к Комм., 265-266].

История Севрюгова вымышлена, но содержит черты подлинного события: спасения экспедиции Умберто Нобиле. В мае 1928 дирижабль "Италия" с 16 аэронавтами на борту вылетел к Северному полюсу, достиг его, но на обратном пути потерпел аварию и потерял связь с внешним миром. На поиски Нобиле направился ряд экспедиций, в их числе советские ледоколы "Малыгин" и "Красин". В спасательных операциях участвовали летчики М. С. Бабушкин и Б. Г. Чухновский; их смелые полеты, в ходе которых они сами пропадали и вновь отыскивались, получили широкое освещение в прессе. Особенно громкая слава пришлась на долю Чухновского, который участвовал в рейсе "Красина" и 10 июля 1928 вылетел с дрейфующей льдины на поиск оставшихся в живых аэронавтов "Италии". В тот же день ему удалось разглядеть их в ледяной пустыне и сообщить координаты на судно, однако сам он потерпел аварию и вынужден был сесть на лед. При этом Чухновский настоял на том, чтобы "Красин" сперва спас истощенных, отчаявшихся итальянцев и лишь затем его самого. 12 июля "Красин" подобрал остатки экипажа Нобиле (группы Цаппи и Вильери), а 15-го подошел к месту посадки Чухновского и принял на борт самолет и его команду [Самойлович, Спасательная экспедиция на ледоколе "Красин"; его же, На спасение экспедиции Нобиле; Е. Петров, Гослото; Миндлин, Необыкновенные собеседники]. Спасательная деятельность Чухновского продолжалась и позже, в период действия ЗТ [см.: На поиски американских летчиков, КН 03.1930 и др.].

Имена, связанные с экспедицией: "Италия", "Нобиле", "Вильери" и т. д. — были в ходу в речи, в сравнениях, шутках и т. д.: "Быт (в спектакле Камерного театра) где-то затерялся, как затерялась группа Вильери" [См 31.1928]. Эпопея спасения Нобиле отразилась в современной литературе, например, в "Клопе" и ряде стихов Маяковского, в стихах "Новые витязи" Э. Багрицкого, в рассказе В. Инбер "Не плачь, Нинель!", в повести Б. Лавренева "Белая гибель" и во многих других произведениях, а также в документальном фильме "Подвиг во льдах" и в эстрадных обозрениях вроде "Туда, где льды" (1929), созданном в московском мюзик-холле лучшими силами в лице Д. Гутмана, В. Ти-пота, братьев Стенберг, К. Голейзовского и И. Дунаевского [Уварова, Эстрадный театр, 200]. Были, несомненно, и халтурные отклики — вроде упоминаемых соавторами чарльстона "Мне тепло с моей крошкой на полюсе" (вероятно, выдумка) или обозрения "А вам не холодно?" 12.

Вопросы огоньковской "Викторины": "12. Что такое „Италия4'"? Ответ: "Дирижабль экспедиции Нобиле" [Ог 02.09.28]; "28. Какой советский ледокол вышел последним на спасение экспедиции Нобиле? Ответ: "Красин" [Ог 29.07.28].

13//22

А не летай, не летай! Человек ходить должен, а не летать. Ходить должен, ходить. И он [Пряхин] переворачивал валенок над стонущим огнем. — В словах и манипуляциях бывшего дворника Пряхина уже предвосхищается тема готовящейся экзекуции над Лоханкиным. Когда проваливается интрига Пряхина с соседями против Севрюгова, они — в порядке реванша — обращают свою злобу на Васисуалия, в некотором смысле тоже "витающего в облаках". Ср. валенки, "прогретые на шестке", как атрибут дворника в ДС 11//1.

Наказание, "ученье" кого-то за отход от установленного порядка вещей — характерный мотив при изображении консервативной обывательской среды, карикатурно воплощаемой в фигуре Пряхина. Обычный метод — порка, для которой типичен и определенный ритмический аккомпанемент, обязательно с повторением одного и того же глагола в императиве/инфинитиве. Пряхин с его "А не летай, не летай!", "Ходить должен, ходить" (причем поворачиваемый над огнем валенок должен восприниматься как субститут объекта порки) напоминает чеховского сторожа Игната, который "учит" щенка за его авантюристские повадки: "...больно оттрепал его за уши и потом, наказывая его хворостиной, все приговаривал: — Ходи в дверь! Ходи в дверь! Ходи в дверь!" [Белолобый]. Ср. ту же фигуру у Грибоедова: Вот эдаких людей бы сечь-то / И приговаривать: писать, писать, писать!, у С. Юшкевича: "Я... приказал бы такого молодца разложить и всыпать ему полсотни горячих. И приговаривал бы: не играй на бирже, не играй, каналья!" [Леон Дрей, 258]. О словесном сопровождении разных видов расправы см. также ДС 21//8.

Все эти ритуальные моменты: вдалбливание ключевого слова, акцент на том, что "должно", мотив наказания, злорадство — часто распространяются и на другие ситуации, где охранительно настроенный мужик внушает интеллигенту идеи типа "Каждый сверчок знай свой шесток". Ср.:

"Вас у губернатора, должно, наказывать будут... Есть губернаторская наука, есть архимандритская наука, есть офицерская наука, есть докторская наука, и для каждого звания есть своя наука. А вы не держитесь своей науки, и этого вам нельзя дозволить" [мясник Прокофий — интеллигенту Полозневу; Чехов, Моя жизнь; повторы "есть... наука" тоже своеобразно имитируют ритмику телесных наказаний].

Злорадство по поводу исчезновения летчика Севрюгова совершенно естественно для фигуры отставного дворника Никиты Пряхина. Недоверие, неприязнь к летанию является в литературе конца XIX и начала XX в. чертой мужика и обывателя. Классическая фраза: "Вестимо, от хорошего житья не полетишь" — принадлежит еще И. Ф. Горбунову [Воздухоплаватель, Поли. собр. соч., т. 1]. "—Чего барину не полететь, — народ обеспеченный. — Летают? А пусть себе летают. Мне-то что!.. Мужики и извозчики чрезвычайно равнодушны. Посмотрит сонными глазами на парящего Фармана и сплюнет" [Тэффи, Аэродром]. "Ежели [авиатор] в наших местах спустится — целым не вырвется. Первое — машину эту самую его потревожим, а второе..." — рассуждают обыватели в сатириконовской юмореске [В. В. С., Летит, Ст 25. 1913]. Страх и ругань деревенских при виде воздушного шара описывает в газетной статье Л. Андреев [Свободный полет, Поли. собр. соч., т. 6].

Юмористы разрабатывают тему "авиация и полиция". "Я тебе полетаю!.. В участок!" — кричит пристав авиатору в фельетоне В. Гиляровского [С дозволения начальства, Соч., т. 2]. В фельетоне Вл. Азова "Ужасы авиации" представлена полицейская точка зрения на полеты, которые-де помогают смутьянам читать запрещенные книги, проводить "митинги на высоте 2000 футов", основывать воздушные школы и типографии для печатания нелегальных изданий. "Евреи, пользуясь летательными аппаратами, бессовестно нарушают черту оседлости... В Ялте градоначальник приказал, во избежание воздухоплавания, покрыть весь город парусиновым тентом" и т. д. [в его кн.: "Цветные стекла"; кавычки Азова].

В другом сатириконовском рассказе крестьянин-самоучка изготовляет летательный аппарат, на котором его и подвергают порке старшина с десятскими, приговаривая: "Будешь летать, чортов сын? Будешь?" [О. Д’Ор, Самородок // О. Д’Ор, Рыбьи пляски; опять повторы глагола]. Напомним, что дворник — воплощение охранительного начала, правая рука властей, угрюмый недоброжелатель интеллигента. В лютой ненависти Пряхина к Лохан-кину повторяется конфронтация дворника и Полесова из первого романа [см. ДС 10//17].

В этих обывательских настроениях, общих для Пряхина и Лоханкина, находит свою крайность то относительное равнодушие русского общества начала XX века к путешествиям, полярным экспедициям, воздухоплаванию и т. п., о котором мемуарист не без сарказма пишет:

"Маленькая Норвегия... молилась на Нансена и Амундсена — людей дела, людей могучей воли... Мы, русские, почти и не слышали о своих Седовых, Брусиловых и Русановых. Не знали их. Самая идея сорваться с места и плыть на полюс, подниматься на Эвересты и Гауризанкары, ставить рекорды высоты полета выглядела в глазах тогдашнего общества нерусской, несерьезной идеей. Все то же обывательское „от хорошей жизни не полетишь" тяготело над нашей действительностью... Пусть Англия и Германия лезут куда-то в тропики, спускаются в глубины океанов... Нам бы свои, „тутошние", истовые дела закончить" [Успенский, Записки старого петербуржца, 231-232].

Антилетная тема перешла и в советскую антиобывательскую сатиру. В фельетоне В. Катаева "Летят!" бывший чиновник злобствует при виде краснозвездных аэропланов над Москвой: "И где только закон такой есть, чтобы коммунистам позволялось, извините за выражение, по воздуху летать?" [1923, Собр. соч., т. 2]. В рассказе М. Зощенко "Агитатор" мужики злобно отвергают призыв жертвовать деньги "на ероплан". В рассказе М. Слонимского "Черныш" соседи по коммунальной квартире на вопрос "Живет ли здесь летчик?" отвечают: "Ходят тут, на воздушный флот последние деньги тянут. Нет летчиков и не надо!" [гл. 5 (1925)].

13//23

— Долетался, желтоглазый, — бормотала бабушка, имени-фамилии которой никто не знал. — "Желтоглазый" — в старом обиходе эпитет извозчика. Желтизна белков указывает на пристрастие к спиртному. Ср.: "—Ужли, сударь, на эфтой тройке поедете? — Молчи, желтоглазый! На твоей что ли ехать? Разве у тебя лошади? "[диалог извозчиков; И. Горбунов, С легкой руки, Поли. собр. соч., т. 1]; "— Гужеед желтоглазый! — краткое, но меткое определение, которое так хорошо действует на извозчичью душу" [Тэффи, Письма издалека]; "Чорт желтоглазый" [седок — извозчику; О. Дымов. Похороны по первому разряду. В кн. Русский смех]; "[Извозчик-троечник Синица] ...сверкал глазами, когда говорил, и вдруг становились видны желтые белки" [Каверин, Открытая книга: Юность, гл. 1].

Извозчичья терминология сатирически прилагается в эти годы к лицам разных профессий: таксистам [ЗТ 2//15 со сноской 3], художникам [ЗТ 8//46], архивариусам [ДС 11//10], аферистам-самозванцам [ЗТ 6//13], гробовщикам [ДС 1//1: "От долговременного употребления внутрь горячительных напитков глаза мастера были ярко-желтыми, как у кота, и горели неугасимым огнем"].

Ввиду неразвитости автомобилизма, услуги извозчика еще находили широкий спрос, но сам он высмеивался как фигура буффонная и деклассированная, как тупой, аполитичный, толстокожий элемент, своего рода динозавр советских городов. Популярным приемом шуток и острот было проведение через топос извозчика различных явлений жизни, например, растраты [см. ДС 20//22]. В знаменитом сатирическом журнале "Чудак" в 1929 имелась рубрика "Слезай, приехали!" В фельетоне Н. Адуева "Перспективы" репертуар московских театров и судьба пьес отражены через разговоры извозчиков, для которых театральный разъезд — источник пропитания: "Подыхать нам с мерином надо! Ползаработка отняли — „Турбиных" в первом МХАТе сняли!" и т. д. [Современный театр ll.10.27]. А как, например, связать "извозчичий" мотив с популярнейшей в 1925-1927 темой радио, радиоприема, уличных громкоговорителей и т. п. [см. ДС 8//13]? Пожалуйста: "Извозчики [в Харькове] объезжают громкоговорительные улицы — лошади шарахаются. Иногда извозчики отказываются даже ездить на наиболее радийные улицы. Либо просят набавить „за беспокойство"" [С. Гехт, Ог 21.11.26]. Лексиконом вымирающей извозчичьей культуры травестировались такие более современные виды транспорта, как автомобиль (козлевичевская "Антилопа", см. ЗТ 3//22), моторный катер [М. Зуев-Ордынец, Волжское понизовье, КП 34.1929] и наконец, неизбежно, — самолет ("желтоглазый" Севрюгов, известный фильм "Воздушный извозчик" и др.).

Все эти советские шутки, впрочем, возникали на давно освоенной почве, так как глумливое, маскарадное использование кучерской топики было известно уже в классике. Ср. фигуру "бывшего кучера, а ныне воспитателя юношества" Вральмана в фонвизин-ском "Недоросле" или параллель между кучерами и судейскими в "Соперниках" Р. Шеридана [д. III, карт. 2].

Как заметил в своей полемике с нашим комментарием А. Д. Вентцель, эпитет "желтоглазый" применительно к летчику имел основу в жизни: "Стекла в авиационных очках делались из желтого, а иногда прямо-таки коричневого или оранжевого целлулоида; так что авиаторы в их профессиональном наряде... были на самом деле желтоглазыми" [Комм, к Комм., 266-268]. А. Вентцель вспоминает желтые авиаторские очки среди предметов в доме летчика Стерлигова (ономастический прообраз Севрюгова), с чьим сыном он учился в одном классе. Между прочим, желтого цвета были и шоферские очки: "Родители, надев одинаковые желтые очки с замшевыми шорами, уселись в красный открытый автомобиль" [Набоков, Дар, гл. 2; действие в 1916].

Указание А. Д. Вентцеля правильно и необходимо: авиаторы и в самом деле надевали профессиональные желтые очки, а я по незнанию не сказал об этом. Однако исторически достоверна и связь эпитета "желтоглазый" с извозчиками, их пьянством. Более того, ни один из этих двух фактов не отменяет другого; напротив, они органично сливаются в каламбур. Перед нами характерное для Ильфа и Петрова совмещение нескольких разнородных культурных фонов, лишь повышающее виртуозность ненамеренной бабушкиной остроты.

13//24

...Гражданин Гигиенишвили... — Каламбурная фамилия, образованная скрещением "гигиены" с распространенной грузинской фамилией ГигиНЕЙшвили. И "Гигиенишвили", и "бывший князь, а ныне трудящийся Востока" встречаются в заготовках Ильфа [ИЗК, 140, 243].

13//25

— ...Я, например, давно имею право на дополнительную площадь... — ...Ему хорошо там на льду сидеть, а тут, например, Дуня все права имеет. Тем более по закону жилец не имеет права больше двух месяцев отсутствовать. — Разговоры о "правах" — непременный элемент препирательств и ссор в коммунальной квартире. Ср. фельетон В. Ардова "Свидетель"

(1927):

"Милохумовы непрерывно защищали свои права, например: право на одну шестую часть плиты; право на треть сарая во дворе; право шуметь до 11 часов вечера и право требовать тишины после этого часа; право занимать ванную в течение двух часов и право громко возмущаться, когда так поступает противная сторона... — Уберите-ка чайник, — гневно сказала Мария Степановна. — Мы тоже, кажется, имеем право..." [Юмористические рассказы].

Споры о "правах" особенно часто разгорались в случае освобождения одной из комнат, на которую тут же объявлялось много претендентов. В повести М. Волкова "Жил-товарищество № 1331" ситуация напоминает ЗТ: один из жильцов, поэт, покушается на самоубийство, попадает в больницу; среди соседей начинаются споры о том, "кто больше имеет права" на его комнату; вылечившись, поэт находит свою жилплощадь занятой [НМ 05.1928]. Другой вариант — в рассказе М. Зощенко "Пустое дело": один из соседей арестован по уголовному делу, остальные зарятся на его комнату. В повести соавторов "Светлая личность" идет тяжба о комнате умершего пенсионера Гадинга. Соединение хорошо обкатанного сатирического мотива о выбывшем жильце и его комнате с топосом полярного летчика ("привитое" вдобавок к общеизвестному в те дни факту) представляется одним из многих блестящих сюжетно-тематических решений в ЗТ.

История пропавшего квартиросъемщика восходит к кругу сюжетов, где отсутствующий считается умершим и теряет все: имение, жилье, права, жену, имя и т. п. (Мартин Герр из сборника "Питаваль", "Полковник Шабер" Бальзака, Айвенго В. Скотта, Майлз Хендон в "Принце и нищем" М. Твена и др.)

13//26

— Может, такой никакой параллели и вовсе нету. Этого мы не знаем. В гимназиях не обучались. — Камергер Александр Дмитриевич Суховейко, alias Митрич 13, мимикрирующий под "простого мужика", пользуется "пролетарской" фразеологией 20-х гг. Ср.: "Мы в университетах не обучались, в квартирах по 15 комнат с ваннами не жили" [Шариков — Преображенскому; М. Булгаков, Собачье сердце]; "Оно, конечно, Гаврила вузов не кончал" [Зощенко, Юрист из провинции (1926)]. В знаменитом фильме братьев Васильевых народный полководец Чапаев говорит о себе: "Я ведь академиев не проходил. Я их не закончил".

13//27

Митрич говорил сущую правду. В гимназии он не обучался. Он окончил Пажеский корпус. — "Простому мужику Митричу" довелось обучаться в самом привилегированном военноучебном заведении России. В Императорском Пажеском корпусе в Петербурге получали офицерскую подготовку сыновья и внуки прославленных генералов и адмиралов, дети великих князей и высоких сановников, иностранные принцы. Выпускники Корпуса имели право сами выбирать себе род оружия и полк; отличники на последнем курсе проходили стажировку в качестве камер-пажей членов царской семьи. Среди профессоров были известные фигуры, например, будущий начальник штаба Ставки и Верховный главнокомандующий генерал М. В. Алексеев, химик академик В. Н. Ипатьев, священник о. Григорий Петров и др. Более сорока лет преподавал в Корпусе историю Р. В. Менжинский — отец В. Р. Менжинского, председателя ОГПУ в период действия ДС/ЗТ.

В то время как военная подготовка в Пажеском корпусе была шире, чем в большинстве военно-учебных заведений, общеобразовательные предметы — за исключением, пожалуй, языков, которым уделялось повышенное внимание — давались примерно в том же объеме, что в обычных учебных заведениях. По словам генерала Б. В. Геруа, учившегося в Корпусе в начале 1890-х гг. (т. е. примерно в одно время с Митричем), "с географией было недурно, и мы вынесли довольно приличный запас знаний, достаточный, чтобы не заблудиться на свете". Тем не менее Геруа признается в серьезных лакунах своего образования именно по части географии, говоря, что уже офицером "читал Шерлока Холмса в грубом русском переводе и многого не понимал в английской жизни. Что такое, например, Сити?" Неудивительно, что бывший паж Митрич не имеет понятия о 84-й параллели — вещи куда более отвлеченной, чем лондонское Сити. [Н. Воронович, Записки камер-пажа императрицы, 6-8,17-18; Б. Геруа, Воспоминания о моей жизни, т. 1:49-52,189.]

13//28

— Айсберги! — говорил Митрич насмешливо. — Это мы понять можем. Десять лет как жизни нет. Все Айсберги, Вайсберги, Айзенберги, всякие там Рабиновичи. — Антисемитизм в конце 20-х гг. был довольно актуальной темой. Официально он все еще обличался как уродливое наследие старого строя, подлежащее изжитию, фактически же приобретал все большие размеры. Антиеврейские настроения усиливаются как в партии, так и среди населения, питаясь различными факторами. Одни (рядовые обыватели) ворчали на евреев по старой российской привычке, другие (часть советских и партийных работников) роптали против их влияния в государственном аппарате, третьи (левые критики нэпа) отождествляли с еврейством новую советскую буржуазию (нэпман в тогдашних карикатурах почти всегда был евреем), четвертые (антисоветски настроенные) видели в них первопричину революции и ненавистной большевистской диктатуры. К последним относится, например, В. В. Шульгин, который в рассказах о своей поездке в СССР не скупится на тяжеловесные антисемитские сарказмы и анекдоты, сетуя на засилье евреев в советской Москве. К этим элементам принадлежит, конечно, и бывший камергер Митрич. [Despreaux, Trois ans chez les Tsars rouges, 101-104; Istrati, Soviets 1929, 86-87; London, Elle a dix ans, la Russie rouge, 243- 247; Schoulguine, La resurrection de la Russie, 188.]

У Ильфа имеется запись: "Как колоколамцы нашли Амундсена. Сначала шли айсберги, потом вайсберги, а еще дальше — айзенберги" [ИЗК, 192]. В рассказах о Колоколамске такого эпизода нет; в ЗТ, как мы видим, найдена другая форма сопряжения коммунальной и арктической тематики.

"Понять можем" — стилизованная мужицко-лакейская фразеология. Ср.: "Разве оне могут что об любви понимать?" [говорит Сергей; Лесков, Леди Макбет Мценского уезда]; "Он завсегда женские дела понимать может" [Горбунов, Самодур].

13//29

— А может быть, так надо, — ответил муж, поднимая фараонскую бороду... — Словами "Так надо" кончается "Война и мир" (перед эпилогом): "— Нет, нет, это так надо... [сказала Наташа]. Да, Мари? Так надо..."; и ранее: "„Ну что же делать; уж если нельзя без этого? Что же делать?! Значит, так надо", — сказал он [Пьер] себе" [IV.4.18-19].

Это не исключает, конечно, и более непосредственных источников фразы в "интеллигентском" стиле речи рубежа двух столетий. В фельетоне Дон-Аминадо "лохматый студент" образца 1905 г. обличает мещанство и пытается изнасиловать "честную епархиалку": "Девушка отбивается, кричит благим матом, а он как будто помешанный: — Молчи, мещанка! Молчи, так надо! — А потом, само собой разумеется, идет прямо навстречу Солнцу" [Цорн (1926), в кн.: Наша маленькая жизнь]. В аналогичном контексте: "Так было нужно" [жена объясняет мужу свои шашни с другим; Гейер. Эволюция театра. В кн.: Русская театральная пародия]. Ср. также: "— Что же, — подумал Пар-нок, — может быть, так и нужно, может, той визитки уже нет..." [Мандельштам, Египетская марка, гл. 1].

13//30

Рассеянный Лоханкин... проморгал начало конфликта, который привел вскоре к ужасающему, небывалому даже в жилищной практике событию. — Намеченное в записи Ильфа: "В Коло-коламске жильцы выпороли жильца за то, что он не тушил свет в уборной" [ИЗК, 194], — событие это совмещает два ходячих мотива: (1) "негашение лампочки в уборной", типичный грех в коммунальных квартирах [см. ниже, примечание 31], и (2) "телесное наказание „всем миром"", практиковавшееся в деревенской общине [см. ниже, примечание 33].

Сделав жертвой экзекуции интеллектуала Лоханкина, соавторы привлекли третий традиционный мотив — об "утонченной личности, унижаемой хамами". Чувствительный, легкоранимый человек вынужден жить среди плебеев, которые над ним грубо издеваются, уличают в постыдных провинностях, терроризируют и т. п. Вина героя часто связана с теми или иными любовными поползновениями (см. ниже). Но иногда, как в случае Лоханкина, она имеет чисто бытовой характер: в "Пещере" Е. Замятина хамсосед обвиняет интеллигента в краже дров, в "Списке благодеяний" Олеши артистку травят за "пяток яблок". Кульминацией может быть та или иная унизительная процедура, чаще всего порка: того, кто претендует на отрыв от низменной реальности, грубо возвращают к ней. Это происходит в "Невском проспекте" Гоголя (немцы-ремесленники и поручик Пирогов), в "Леди Макбет Мценского уезда" Лескова, в "Печенеге" Чехова (солдаты высекли черкесскую княгиню, чей плач на могиле убитого мужа мешал им спать), в новелле А. Н. Толстого "Прогулка" (кузнец порет акцизного чиновника, ухаживающего за его дочерью), в его же "Ибикусе" (несколько офицеров порют штатского за "трусость") и т. п. Помещика Максимова в "Братьях Карамазовых" порют "за образование", зато, что он знает наизусть эпиграммы [III.8.7; параллелизм с Лоханкиным отмечен в кн.: Каганская, Бар-Селла, Мастер Гамбс и Маргарита, 43]. В других случаях герою дают подзатыльник, его спускают с лестницы, выбрасывают за дверь, дергают за бороду и т. п. Соотношение между героем и его обидчиками может сдвигаться в пользу последних, если они репрезентируют естественную жизнь, а его претензии на избранность носят извращенный или антигуманный характер, — например, в чеховском "Человеке в футляре", где в конфликте Беликова и Коваленко узнаются некоторые черты мотива "утонченный и хамы".

13//31

Лоханкин и лампочка в уборной. — Неаккуратное обращение с предметами общего пользования — типичная провинность в общих квартирах, частый источник склок. "Кофейник нельзя в раковину выпоражнивать", — выговаривает герою соседка в романе И. Эренбурга "Рвач" [Профессор Петряков. Квартирный кризис. Неудачная любовь]. В фельетоне В. Ардова "Лозунгофикация" (1926) мотив "неаккуратного обращения" (в том числе и негашение света в уборной) совмещен с двумя другими: "лозунгами" [см. ДС 8//10] и "страстью к регламентации", к развешиванию записок [см. выше, примечание 19]:

"Коридор. Телефон в коридоре, а по стенам, натурально, обои. Ну, и всякий норовит фамильицу, адресок, телефонный номеришко тут же, не сходя с места, на обоях написать. Приходится, конечно, бороться и пресекать. Как пресекать? Лозунгом. Таким: Враг трудовой стране / Записывающий на стене! Потом и насчет ванны и уборной: сами ведь знаете, света никогда не гасят. И я сейчас припечатываю лозунгишкой: Не выключающему свет / В трудовой уборной места нет! Но самое раздолье для лозунгования — это на кухне. Грешный человек, там я целую азбуку сочинил... Начинается так: (А) Активным элементом будь, / А газ закрыть не забудь! (Б) Берущий сковороду без разрешения / Безусловно, непролетарского происхождения! (В) Ведро помойное не уберешь — / В спину революции лишний нож!.. (К) Контрреволюция в том зарыта, / Кто пачкает чужое корыто!" и т. д. [Юмористические рассказы].

Конфликт на почве невыключения света в уборной представлен также в водевиле В. Катаева "Миллион терзаний" [см. выше, примечание 7].

В литературной топографии коммунальной квартиры уборная наделена особой символической значимостью. В "Рваче" И. Эренбурга полупомешанный от страха профессор кончает с собой в уборной, "в этом темном и вонючем сердце квартиры № 32, под надписью „Мочить не разрешается"" [Жизненность одних. Нежизненность других]. Тема смерти в коммунальной уборной затронута и в "Самоубийце" Н. Эрдмана [д. 1, явл. 4-10]. В рассказе И. Ильфа уборная характеризуется как "изразцовая святая святых" жильца Мармеладова, любителя письменных предписаний и запретов [Разбитая скрижаль]. Уборная как нельзя более подходит на роль сатирической эмблемы: это храм "материально-телесного низа" и отбросов (каковые могут ассоциироваться с архетипом смерти-возрождения), а в плане сюжета и композиции это общий для всех, постоянно функционирующий узел, около которого разгораются квартирные страсти [см.: Романов, Товарищ Кисляков, гл. 4, 35]. Другим подобным местом, с несколько ослабленным, но все же ощутимым подтекстом низа и перерождающего огня, является кухня — пункт сбора всех жильцов, сцена многих квартирных трагикомедий.

13//32

Лоханкин еще не постигал значительности происходящего, но уже смутно почудилось ему, что некое кольцо готово сомкнуться. — Ср. у 3. Гиппиус: Ничто не изменилось, с тех пор как умер звук, / Но точно где-то властно сомкнули тайный круг [Часы стоят].

13//33

...[Гигиенишвили] ударом в спину вытолкнул его на середину кухни... Здесь собралась вся квартира... С антресолей свешивалась голова ничьей бабушки. — Телесное наказание "всем миром" описано Некрасовым: Судей сошлось десятка три, / Решили дать по лозочке, / И каждый дал лозу [проворовавшемуся лакею; Кому на Руси жить хорошо, гл. 4], П. Д. Боборыкиным [Василий Теркин, 1.17], сатириконовцем Д’Ором [см. выше, примечание 22]. Поклонник "сермяжной правды", Лоханкин удостоился наказания, в некотором роде созвучного его мировоззрению (при том, что порка является и типичным моментом ситуации "утонченный и хамы", см. выше, примечание 30, — характерная для соавторов концентрация мотивов и функций разного происхождения).

Не разбирающийся в событиях периферийный наблюдатель (старик, ребенок, животное и т. п.) — типичный персонаж в сценах важных собраний и советов. Ср. собрание жильцов пансиона у Достоевского: "Сверху, с печки, с испуганным любопытством глядели головы Авдотьи-работницы и хозяйкиной кошки-фаворитки" [Господин Прохар-чин]; чтение манифеста 19 февраля 1861 в крестьянской избе: Даже с печи не слезавший / Много-много лет, / Свесил голову и смотрит, /Хоть не слышит, дед [А. Н. Майков, Картинка]; военный совет в Филях: "Малаша робко и радостно смотрела с печи на лица, мундиры и кресты генералов" [Война и мир, III.3.4].

13//34

— Что? Общее собрание будет? — спросил Васисуалий Андреевич тоненьким голосом. — Будет, будет, — сказал Никита Пряхин, приближаясь к Лоханкину... — Ложись! — закричал он вдруг, дохнув на Васисуалия не то водкой, не то скипидаром. — "Он так много и долго пьет, что изо рта у него пахнет уже не спиртом, а скипидаром" [ИЗК, 242].

Сходный диалог, при параллелизме ролей и общего контекста, происходит между инженером Перри и палачом в "Епифанских шлюзах" А. Платонова (1927): "Остался... [палач] — огромный хам, в одних штанах на пуговице и без рубашки.

— Скидывай портки!

Перри начал снимать рубашку.

— Я тебе сказываю — портки прочь, вор!..

— Где ж твой топор? — спросил Перри...

— Топор! — сказал палач. — Я и без топора с тобой управлюсь!"

Другая возможная перекличка Пряхина с платоновским палачом — наличие сходных эпитетов в соответственных "дескриптивных зонах" этих персонажей: "...скатился в объятия воющего палача" [Епифанские шлюзы, там же] — "...переворачивал валенок над стонущим огнем" [см. выше, примечание 22].

В чеховской "Палате № 6" интеллигента Андрея Ефимыча истязает сторож, отставной солдат Никита, имеющий черты сходства с Пряхиным и подобными ему (в частности, приказывает Андрею Ефимычу раздеться). Другое возможное созвучие с этим рассказом см. выше, в примечании 17.

13//35

Кофе тебе будет, какава! — Представление о кофе и какао как об элементах праздного обеспеченного быта восходит к давним временам. В европейской сатире XVII-XVIII вв. они часто упоминаются среди предметов роскоши, ввозимых из разных стран мира на потребу светских сибаритов. В русской литературе неторопливый ритуал утреннего кофе богатых бездельников на фоне чьих-то трудов ради человечества представлен у Кантемира (сатира 2.140-142); Державина (А я, проспавши до полудни, / Курю табак и кофей пью ); Маяковского (Так вот и буду в Летнем саду / пить мой утренний кофе); A. Н. Толстого ("Ради нас, плотвы несчастной, чтобы мы спокойно попивали кофеек" [французские оккупационные войска в Одессе проливают кровь; Ибикус, кн. 2]) и др.

В народе оба напитка считались роскошью и приберегались для особенных дней: "Толковали бабы, что по праздникам Марфута какао и кофий пила" [Соколов-Микитов, На своей земле]; для дорогих гостей: "Кофий это, барышня, кофий. Вот сейчас заварю. Пять лет берегла для гостя дорогого, вот погляди-ка сама, какой кофий-то" [Замятин, Алатырь]. Характерен также народный взгляд на кофе как на напиток нерусский, чуждый национальному духу. "Чай — вон, кофий — вон: брага", — говорит у Б. Пильняка славянофильски настроенный мужик [Голый год].

В советской России натуральный кофе можно было покупать и пить в частном секторе. С вытеснением нэпмана исчез и кофе, оставшись доступным лишь элите: дипломатам, спецам, крупным партийным работникам. Еще в 1927, при сравнительном изобилии, иностранный специалист отмечает, что в Харькове кофе нигде не достанешь. А. Слонимский в 1932 сообщает, что во всем Ленинграде кофе можно выпить только в отеле "Астория" за валюту. По словам американского инженера, даже в ресторане "Гранд Отель", единственном месте в Москве, где могли питаться иностранцы, кофе в 1930 можно было получить лишь искусственный, притом без молока и сахара [Noe, Golden Days, 71; Slonimski, Misere et grandeur..., 145; Rukeyser, Working for the Soviets, 217].

У В. Катаева в водевиле "Миллион терзаний" (1930) хозяин угощает гостей: "Чаю? Кофе? Какао? Впрочем, кажется, кофе и какао нет" [о других совпадениях с этой пьесой см. выше, примечания 7 и 31]. М. Шагинян в рассказе "Прыжок" (1926) описывает кофейную церемонию на даче спеца:

"По утрам, когда советские служащие уезжали в город, на балконе у спецдамы благоухал кофейник с мокко и слезился кусочек льда на янтарном деревенском масле... Спеддама перетирала мытые чашки, щипчиками накладывала в них сахар... Найдите-ка теперь дома, где все это случается, где сахар пахнет в саксонской чашке, где бахрома у салфеточек выглажена и отливает синевой. — Да, знаете ли, такого кофе, как у вас... — неизменно начинала служащая, разрезая пополам поджаренный калач и густо намазывая его маслом. — Нужна культура, чтоб подать такой кофе".

Рядовому населению вместо натурального кофе предлагались заменители под различными неаппетитными названиями: "Желудин" и т. п. В "Дне втором" И. Эренбурга один из героев рассказывает: "Я сегодня был в кооперативе — три сорта кофе: из японской сои, из гималайского жита, еще из какого-то ванильного суррогата — так и напечатано. Спрашиваю: „А нет ли у вас, гражданочка, кофе из кофе?“" [гл. 15].

Что касается какао, то оно было в конце 20-х гг. и вовсе немыслимой роскошью. В меню правительственного санатория в Крыму в 1929-1931 оно значится наряду с такими деликатесами, как фрукты, осетрина, пирожные, мясо [Геллер, Пекрич, Утопия у власти, т. 1: 252-253]. Какао ощущалось как продукт не только недоступный, но в каком-то смысле и философски несовместимый с пролетарской диктатурой. В очерке B. Катаева царский генерал, работающий в штабе М. Фрунзе, пьет довоенное какао "Эйнем" и предвидит, что пьет его в последний раз — ведь у большевиков какао быть не может [Пролетарский полководец //В. Катаев, Почти дневник]. В стихах Маяковского какао не раз упоминается как услада буржуев, закономерно отсутствующая в рабоче-крестьянской республике: За тучей / берегом // лежит / Америка. // Лежала, / лакала // кофе, какао [Хорошо, гл. 12]. Упрекая Ф. Гладкова в приукрашивании сельской жизни, поэт иронизирует: Прочесть, / что написал пока он, // так все колхозцы / пьют какао [Работникам стиха и прозы, на лето едущим в колхозы (1928)].

"Кофе тебе будет, какава!" — формула, в сгущенном виде передающая все презрение дворника Пряхина к "образованному" Васисуалию.

13//36

— Я не виноват!.. — Все не виноваты. — Диалог Лоханкина и его мучителей имеет оттенок сатириконовского стиля. Ср. "— Знаю, знаю я, зачем ты на дачу едешь. — Да, ей-Богу, отдохнуть. — Знаем мы этот отдых. — Заработался я. — Знаем, как ты заработался!" и т. д. [А. Аверченко, Фабрикант, Ст 28.1912].

13//37 

— Давай, давай, Никитушко! — хлопотливо молвил камергер Митрич... — За разговорами до свету не справимся. — Мужиковствующему камергеру Митричу свойственны обороты литературно-сермяжной речи. Ср., в частности, императивы: "Соединись с нами, Аввакумушко!" [Житие протопопа Аввакума]; "Отворь ворота, Архипушко! отворь, батюшко!" [Щедрин, История одного города]; частые у Некрасова: Прости, прости, Матренушка, Иди-ка ты, Романушка [Кому на Руси...] и т. п.

13//38

— От меня жена ушла! — надрывался Васисуалий. — Наказание героя хамами часто сочетается с унижением по любовной линии: либо женщина оставила героя, либо расправа происходит в ее присутствии, либо то и другое сразу. Типично также присутствие при наказании или участие в нем удачливого соперника. В "Епифанских шлюзах" А. Платонова, как и в ЗТ, героя незадолго до экзекуции бросила оставшаяся в Англии невеста. В "Докторе Живаго" та же ситуация в смягченном виде: недавно покинутый женой доктор подвергается насмешкам дворника Маркела и его гостей. В "Приглашении на казнь" В. Набокова жена осужденного Цинцинната обманывает его с каждым встречным и переходит в лагерь его мучителей. Наказание на глазах у женщины плюс увод ее от героя хамами: "Невский проспект" Н. Гоголя (поручик Пирогов и немцы); "Человек в футляре" А. Чехова (с той оговоркой, что наказывающий — Коваленко — не хам, хотя и наделен витальностью, типичной для этой роли); "Приключения Растегина" и "Прогулка" А. Н. Толстого; "Картофельный эльф" Набокова; "Груня" Куприна; "Дело Артамоновых" Горького (офицер Маврин отнимает у Якова женщину и при ней дергает его за бороду); " Зависть" Олеши (Кавалерова бьют по лицу и выталкивают из дома на глазах Вали) и т. п. В "Вечере" Бабеля, в "Камере обскура" Набокова экзекуция отсутствует, однако сексуальное унижение, причиняемое герою женщиной в союзе с ее любовником -хамом, представлено в полной мере. Жертвой травли или наказания, усугубляемых обидой в любовном плане, может быть и женщина, как в лесковской "Леди Макбет Мценского уезда" (измена Сергея и порка) или в "Гадюке" А. Н. Толстого.

13//39

...Разглядывая темные, панцирные ногти на ноге Никиты. — Хамам, унижающим нежного героя, придаются черты звероподобия, отталкивающей животной силы: персонаж этого типа предстает голым по пояс, босым, в нижнем белье, он обезьяноподобен, покрыт волосами, издает неприятный запах и т. п. Таков Ноздрев, чуть-чуть не подвергнувший экзекуции Чичикова из-за шашек: "...хозяин... ничего не имел у себя под халатом, кроме открытой груди, на которой росла какая-то борода". Таковы мучители у В. Набокова в "Приглашении на казнь" (тюремщик Родион, пахнущий чесноком, палач мсье Пьер с воняющими ногами) и в "Камере обскура" (Горн — по пояс, а то и совершенно голый, обросший шерстью). В "Приключениях Растегина" А. Н. Толстого Семочка Окоемов, спускающий героя с лестницы, "снимал сапоги, чтобы не тосковали ноги... высунул огромную босую ногу". В "Растратчиках" Катаева любовное приключение героя кончается тем, что "из-за занавески вышел сонный детина в подштанниках и, сказавши негромким басом: „Вы, кажется, гражданин, позволили себе скандалить?", взял Ванечку железной рукой за шиворот, вынес, как котенка, на улицу и посадил перед домом на тумбочку" [гл. 7]. В "Епифанских шлюзах" палач имеет те же признаки [см. выше, примечание 33]. В "Зависти" Андрей Бабичев предстает перед Кавалеровым в кальсонах, вызывая в нем содрогание своей жизненной силой и душевной толстокожестью; позже он спустит Кавалерова с лестницы и преградит ему путь к Вале. В "Вечере" Бабеля удачливый соперник интеллигента Галина, " мордатый повар Василий... подтягивая штаны к соскам, спрашивает Галина о цивильном листе разных королей" (ср. использование любознательным Бабичевым знаний Кавалерова в "Зависти").

Заметную роль в подобных сценах играют ужасающего вида ногти на ногах мучителя. Эту деталь мы встречаем уже в "Шинели" Гоголя, в сцене, где Акакий Акакиевич заискивает перед Петровичем и выходит от него "совершенно уничтоженный": "Ноги Петровича, по обычаю портных, сидящих за работою, были нагишом. И прежде всего бросился в глаза большой палец, очень известный Акакию Акакиевичу, с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп". В "Камере обскура" Горн имеет "грязные и зазубренные ногти на ногах", а в рассказе "Облако, озеро, башня" героя истязает спутник по туристической экскурсии — "упрямое и обстоятельное чудовище в арестантских подштанниках, с перламутровыми когтями на грязных ногах и медвежьим мехом между толстыми грудями". В "Вечёре" Бабеля любовное унижение Галина рисуется в намеренно отталкивающих чертах: "Четыре ноги с толстыми пятками высунулись в прохладу, и мы увидели любящие икры Ирины и большой палец Василия с кривым и черным ногтем". Повторяемость данной детали легко понять ввиду ее смысловой емкости: в ней совмещаются моменты вульгарной беззастенчивости, обычно связываемой с демонстрацией босой ноги, и сокрушительной, безжалостной силы, выражаемой через образ железных когтей, зубов и проч. Возможно и то, что когтистые ноги несут зооморфные и хтонические коннотации, вполне уместные в мотивах рассматриваемого типа. Интерпретаторы демонологического толка прямо говорят, что "Никита Пряхин — бес", и что его "„темный, панцирный ноготь" — это уже не ноготь, а... коготь" [Каганская, Бар-Селла, Мастер Гамбс и Маргарита, 41,43]. Однако типологическое объяснение, возводящее данную деталь к широко распространенному в литературе мотиву (заведомо не всегда с демонической подоплекой), кажется нам более объективным.

13//40

И покуда его пороли... а бабушка покрикивала с антресолей: "Так его, болезного, так его, родименького!"... — Как все жильцы Слободки, ничья бабушка отмечена сгущенной речевой характерностью. В литературе из народной жизни речь стариков и старух пересыпана словечками "касатик", "родимый", "кормилец", "сердечный", "рожоный", "болезный" [все взяты из произведений Д. В. Григоровича]. "Никого-то у тебя нету, как я погляжу, болезный ты мой!" — говорит "выжившая из ума старушонка" [А. А. Тихонов-Луговой. Швейцар // Писатели чеховской поры, т. 2]. Ванюша Цветочкин, то Незабудкин, бишь, — / Старушка уверяла, — он летит, болезный [В. Хлебников, Журавль].

13//41

Последним взял розги Митрич... Но Лоханкину не пришлось отведать камергерской лозы.

"Розга и лоза — один и тот же „инструмент" — это прут аршина в два длиною. У него огромный размах и сильный удар. Розга свистит в воздухе, как стальная рапира. После каждых двух ударов берется новый прут, а то измочалится и не будет, пожалуй, так больно. Чтоб при сильном, изо всей силы, размахе прутнк не сломался, к нему с половины подвязан другой прутик. Если секут тонким концом прута, — это „розги". Если ударяют толстым концом, тонкий держа в руке, — это „лозы" или „комли". Наказание куда более мучительное и искалечивающее человека. „Лозы" отменены, оставлены только „розги"" [Дорошевич, Исчезнут ли тягчайшие наказания?, Избранные рассказы и очерки].

Выражение "отведать камергерской лозы" отдает Пажеским корпусом Митрича; ср.: "Какой из тебя офицер-то выйдет, если не будешь знать, что такое кадетская розга!" [А. В. Жиркевич. Розги // Писатели чеховской поры, т. 2].

13//42

Так это у вас "Сд. пр. ком. в. уд. в. н. м. од. ин. хол."? А она в самом деле "пр." и имеет "в. уд.*? — Юмор по поводу сокращений в газетных объявлениях мы находим у сатириконовцев, например: "Гимн. 8 кл. г. по вс. пр. тр. пр., р. ие ст. Зиам. 5, Н. Ф., др." = "Гимназист 8 класса готовит по всем предметам теоретически и практически, расстоянием не стесняется. Знаменская, 5, Н. Ф." или: "Квартира шесть к., др., пар., шв., тел." = "Квартира из шести комнат, парадная, швейцар, телефон" (в обоих объявлениях в текст попадает бессмысленное "др."). Переговоры между автором объявления и клиенткой похожи на разговор Бендера с Лоханкиным: "[Дама] ...указала на загадочные слова: „пр. тр. пр. др.“. — Так вот, пожалуйста, чтоб это все было" [Тэффи, Репетитор; Осенние дрязги].

13//43

В общем, скажите, из какого класса гимназии вас вытурили за неуспешность? Из шестого? — Из пятого, — ответил Лоханкин. — Исключение из такого-то класса (почти всегда пятого) является столь же необходимым общим местом гимназической топики, как и другие исключения — латинские [см. ЗТ17//6]. Ср. многие ссылки в литературе на это инициационное событие в жизни подростка: "[Сашу] исключили из пятого класса гимназии" [Чехов, Задача]. "Его уволили из пятого класса гимназии за то, что никак не мог понять ut consecutivum" [Чехов, Три сестры, д. 3]. "Верно, какой-нибудь мальчишка подбил [рабочих на забастовку], самого-то выгнали из пятого класса" [Эренбург, Жизнь и гибель Николая Курбова, гл. 5; сам И. Эренбург был исключен из шестого — см. Люди, годы, жизнь, т. 1: 65]. "Колю выключили из пятого класса древлянской гимназии за организацию возмущения пятиклассников по поводу трудных экстемпоралий по латинскому языку" [И. Наживин, Перун (1927), гл. 14]. "Я училась в гимназии и вышла из пятого класса" [Юшкевич, Леон Дрей, 119]. "С трудом переходил я из класса в класс [киевской гимназии]... и наконец был торжественно исключен из пятого класса" [Вертинский, Дорогой длинною..., 19]. "По причине нестерпимых насмешек вышел он из пятого класса гимназии недоучкой" [И. Бачелис, Блуждающая почка, ТД 07.1929 — очерк о совбюрократе]. "Был вышиблен из пятого класса гимназии за тихие успехи и ношение бороды" [Н. Архипов, Выигрыш // Н. Архипов, Юмористические рассказы].

Из шестого класса исключается Василий Теркин — герой одноименного романа П. Боборыкина, которого, напомним, деревенский "мир" также порет розгами за "образованность" [см. выше, примечание 33]; кстати, вполне ли случайны созвучия: Василий Теркин — Васисуалий Теткин [см. выше, примечание 1] — Васисуалий Лоханкин?.. Как и в ЗТ [см. ниже, примечание 44] воспоминание об исключении у П. Боборыкина насмешливо соотнесено с фазами прохождения программы: "Всю греческую и латинскую премудрость прошел я до шестого класса, откуда и был выключен" [П.З]. Об исключении из пятого — шестого классов рассказывается в мемуарах В. Каверина [Освещенные окна, 164,167, 202]иС. Прегель [Мое детство, 1:153]. Манера соавторов давать наиболее отстоявшиеся стереотипы требовала, чтобы Лоханкин был исключен именно из пятого класса, тогда как Остапом предположен следующий по частоте исключения класс — шестой.

13//44

Значит, до физики Краевича вы не дошли? — К. Д. Краевич (1833-92) — преподаватель гимназии, автор стандартного учебника физики, изучение которой начиналось в шестом классе классических гимназий. Физика Краевича использовалась и в советской школе.

"Какой таинственный смысл был в словах и сочетаниях, в именах авторов, в названиях книг и учебников!

Вторая часть хрестоматии Смирновского. История Иловайского. Учебник арифметики Малинина и Буренина. География Блпатьевского. Задачник Евтушевского. Алгебра Киселева. Физика Краевича. Латинская грамматика Ходобая.

А Записки Цезаря о Галльской войне, с предисловием Поспишиля!

А Метаморфозы Овидия Назона, в обработке для детей и юношества, под редакцией Авенариуса!

Энеида. Одиссея. Илиада.

А словари и подстрочники к Виргилию и Гомеру!

И все это не так, на воздух, на фу-фу, а с допущения цензурой и с одобрения ученого Комитета при Святейшем Правительствующем Синоде.

Что и говорить, крепкая была постройка, основательная.

...А вот поди же ты! Пришел ветер с пустыни и развеял в прах" [Дон-Аминадо, Поезд на третьем пути, 11-12].

13//45

Вы не в церкви, вас не обманут. — Эти слова Бендера, по-видимому, намекают на частые выпады агитпропа против "церковного обмана". — "Идите, идите, вы не в церкви, вас не обманут" [ИЗК, 232].

Примечания к комментариям

1 [к 13//1]. В книге напечатано "Висасуалий" — видимо, опечатка.

2 [к 13//5]. Некоторые лоханкинские ямбы — шестистопные, и тоже правильные, т. е. с цезурой после третьей стопы: Ты гнида жалкая и мерзкая притом; Уйди, Птибурдуков, не то тебе по вые.... Перебой пятистопного ямба отдельными шестистопными стихами — известная в русской поэзии черта. Укороченные ямбы Лоханкина не всегда подчиняются правилу словораздела после второй стопы: Ты хам, Птибурдуков, мерзавец.

3 [к 13//7]. Историю вопроса об "антиинтеллигентской" позиции Ильфа и Петрова и обзор соответствующей литературы см. в кн. Я. С. Лурье [Курдюмов, В краю непуганых идиотов, 9-30]. Запоздалой попыткой возродить эти взгляды явились статьи Л. И. Сараскиной в начале 1990-х гг.

4 [к 13//7]. Мандельштам, Воспоминания, 345.

5 [к 13//7]. Ср.: "Русской интеллигенции, особенно в прежних поколениях, свойственно... чувство виноватости перед народом, это своего рода „социальное покаяние", конечно, не перед Богом, но перед „народом" или „пролетариатом"... К этому надо еще присоединить ее жертвенность, эту неизменную готовность на великие жертвы у лучших ее представителей "[С. Булгаков. Героизм и подвижничество // Вехи, 30]. И критики, и защитники интеллигенции отмечают ее "народопоклонство" [Н. А. Гредескул. Перелом российской интеллигенции и ее действительный смысл // Интеллигенция в России, 14].

6 [к 13//7]. По словам историка интеллигенции, последняя "хотела бы решить все вопросы, в том числе и неразрешимые, над которыми тщетно трудились величайшие умы". Она "то и дело прерывает свою работу недоуменными вопросами вроде: „что такое интеллигенция и в чем смысл ее существования?" [ср. лоханкинские: „Вдумайся только в роль русской интеллигенции, в ее значение" или: „Мог ли он помнить о мелочах быта, когда не было еще уяснено значение русской интеллигенции?"], „кто виноват?", что она не находит своего настоящего дела, „что делать?"". На первом плане в истории интеллигенции — "психология, психология исканий, томлений мысли, душевных мук идеологов, „отщепенцев", „лишних людей", „кающихся дворян"" [ср.: "И в жизни Васисуалия Андреевича наступил период мучительных дум и моральных страданий"]. Предмет этой истории — "то, что передумали, перечувствовали.... благороднейшие умы эпохи... все то, что пережила русская интеллигенция в 90-х гг. прошлого века и в начале нынешнего... все то, ради чего страдали и жертвовали собою лучшие люди России... Напряженно искала она ответа на вопрос „что делать?"" [Д. Н. Овсянико-Куликовский, Психология русской интеллигенции // Интеллигенция в России* 197; Д. Н. Овсянико-Куликовский, История русской интеллигенции // Собр. соч., т. 7: 5-10; т. 9: 174, 168; т. 8: 114].

7 [к 13//7]. Об этом пренебрежении писал, в частности, А. С. Изгоев, говоря, что в свете интеллигентского подвижнического идеала "всякие заботы об устройстве своей личной жизни, об исполнении взятого на себя частного и общественного дела, о выработке реальных норм для своих отношений к окружающим — провозглашаются делом буржуазным. Человек живет, женится, плодит детей — что поделать! — это неизбежная, но маленькая частность, которая, однако, не должна отклонять от основной задачи. То же самое и по отношению к „службе" — она необходима для пропитания, если интеллигент не может сделаться „профессиональным революционером", живущим на средства организации... Средний интеллигент в России большею частью не любит своего дела и не знает его. Он — плохой учитель, плохой инженер, плохой журналист, непрактичный техник и проч. и проч. Его профессия представляет для него нечто случайное, побочное, не заслуживающее уважения" [Об интеллигентной молодежи // Вехи, 119,122].

8 [к 13//7]. Дореволюционный интеллигент-народолюбец подвергался насмешкам по многим линиям — в частности, за то, что отшатнулся от народа в результате революции. В сатирических куплетах говорится о том, как он Благоговел пред мужичком / Тургеневского склада, а когда совершилась революция, кричит: Ой! Караул! Городовой! / Спаси от печенега! [В. Князев, Песенка о русском интеллигенте, в журн. "Гильотина", 1918; цит. по кн.: Стыкалин, Кременская, Советская сатирическая печать, 378]. См. также "историю русского интеллигента" в юмореске М. Вольпина "Душа" [выдержки в ЗТ 15// 7, сноска 2].

9 [к 13//10]. Из объявлений КП за 1928: "„Мужчина и женщина". Роск. изд. „Просвещения", множ. хромо и фотогр., рис., снимков. 3 т., роск. переплет". В тех же объявлениях упоминается "Реальная энциклопедия практической медицины" в 17 томах (1915). Пе ее ли имеют в виду соавторы, говоря о "Большой медицинской энциклопедии"?

10 [к 13//15]. Один из фельетонистов предполагает в выражении "на таком-то году" гимназический субстрат: "Стыдно, молодой человек, в четвертом классе гимназии не знать аблативус абсо-лютус" [Вл. Паслов, "Стыдно на десятом году...", См 43.1927].

11 [к 13//19]. Три пожилые сестры — культурные феи этой коммунальной квартиры — носили фамилию Нейенган ("Нейенганы" /, которая ввиду военного времени редко упоминалась; для меня они были просто "тетями" — Олей, Шурой и Женей, а для Старших — Ольгой Николаевной и т. д. Сообщаю об этом, так как твердо знаю, что помимо меня уже не осталось помнящих их имена и лица, а мне всегда хотелось уберечь их от полного забвения, и вот последний шанс это сделать.

Многие из улиц, переулков, скверов этого района тоже сменили названия — благодаря людям "с именами", которые в разное время жили в этих местах. Квартира, о которой я хочу рассказать, расположена недалеко от Чистых прудов (Машков переулок, позже улица Чаплыгина, дом 1а, кв. 30, первый из девяти этажей, с окнами во двор). Кроме теоретика авиации академика С. А. Чаплыгина, в нашем доме проживала Е. П. Пешкова, у которой бывали Горький и Ленин (есть памятная доска). Среди соседей по подъезду были прославленный полярник-радист Эрнст Теодорович Кренкель, чьи мемуары цитируются в этой книге (помню его всем знакомое по фотографиям бульдожье лицо) и будущий математик Н. Н. Бахвалов (полный, серьезный мальчик в очках, не принадлежавший к миру дворовых ребят и выходивший из дома только в сопровождении взрослых). В соседнем подъезде, в неотличимо похожей на нашу "коммуналке", жил мой товарищ, ныне покойный, а тогда только еще начинающий беллетрист Владимир Амлинский с отцом-профессором, смирным историком биологии Ильей Ефимовичем. Проживая с пятнадцати лет в других, менее населенных квартирах Москвы (сначала на Каляевской, откуда только что съехал авиаконструктор А. Н. Туполев, затем на Новом Арбате, где до дня своего ареста жил с семьей расстрелянный по "правотроцкистскому делу" нарком финансов СССР Г. Гринько), автор этих строк не раз навещал дом своего детства и бродил по тихому лабиринту окрестных переулков. Этот район богат памятниками: из гущи домиков близ Чистопрудного бульвара высится к небу ажурная Меншикова башня, а близ нее, в Кривоколенном переулке, приютилась известная литераторской Москве редакция "Красной нови". Вдоль улицы Кирова, бывшей Мясницкой, возвышались строения эпохи "модерн": романского стиля Главный почтамт (топографический центр столицы и место встреч филателистов); напротив него — почерневшее от сажи драконно-пагодное здание магазина "Чаеуправление", вот уже более столетия бьющее в нос густым запахом кофе; тут же напротив булочная знаменитого Филиппова. Вокруг Мясницкой раскинулась серия нео-конструктивистских павильонов первой линии метро ("Кировская", "Дзержинская", "Красные ворота"). Многие места связаны здесь с биографиями Пушкина (дом и сад Юсупова, "у Харитонья в переулке"), Лермонтова (Каланчевская площадь), Эйзенштейна (Чистопрудный бульвар), писателей "южан" (квартира В. Катаева на углу улицы Жуковского, бывшего Мыльникова переулка, через улицу от нашего дома, где Юрий Олеша в присутствии редактора А. К. Воронского читал братьям-писателям "Зависть", а на другом заседании обсуждался замысел А. Эрлиха о двенадцати стульях). Почему я не подумал удержать в памяти каждый камень, дверной наличник и подъезд окружающих переулков и домов! Помню, впрочем, угловой эркер старого дома на Жуковского, где, наверное, и происходило чтение Олеши, а внизу шумные орды мальчишек играли в войну, во всех направлениях перебегая Харитоньевский и Машков переулки... Там, во дворике так называемого "дома два", жил мой приятель, рыжий и насмешливый Евгений Михельсон, с которым мы делили филателистические страсти, благо Кузнецкий мост недалеко. Женька, где ты?

Я снова посетил этот почти не изменившийся уголок в центре Москвы в 1989 г., когда горбачевская перестройка после многих лет запрета открыла людям доступ в родные места. Поперек улицы, ровно напротив "нашего" подъезда, трепыхался на ветру транспарант "Театральная студия Олега Табакова". Из всего огромного дома выбор табаковских Мельпомены и Талии почему-то пал именно на нашу "квартиру тридцать", из которой я и тигровый кот Киня выходили через окно в глубокий и полутемный колодец двора, отдававшийся звучным эхом. В подъезде оказалось, что по чьей-то счастливой идее лепнина art nouveau с фигурным номером "30" над дверью нашей квартиры — одной среди всех — замурована массивной нашлепкой из штукатурки. Приоткрытая дверь позволила мне зайти внутрь и прогуляться среди циркулировавших студийцев вдоль длинного коридора — того, в котором я днем ездил на трехколесном велосипеде, распевая "Если завтра война, если завтра в поход, если черная сила нагрянет..." (чем, как потом шутили соседи, эту войну и накликал), а ночью спасался от осколков стекла в своей детской кроватке во время немецких бомбежек. (Соседний дом — представительство Латвийской ССР — был разрушен прямым попаданием бомбы и стоял в гранитных руинах еще много лет после войны.) "С чувством неизъяснимым" (пушкинское выражение) заглянул я в былые места: в кухню (она же гостиная и салон, где собиралось квартирное общество, по редкой прихоти судьбы не знавшее не только пресловутых споров, "чей ежик", но и более мелких разногласий); потом в уборную, которая одна из прежних помещений сохранила свою прежнюю функцию, а с нею и бедные подробности коммунальных лет: тусклую лампочку и сомнительного вида темную бутыль в углу за унитазом. Заглянул и в "нашу" комнату: где я прежде учил школьные уроки, там теперь трещали машинистки за канцелярским барьером. Мысленно выселив их из картины, я разместил по комнате немногочисленную утварь: дочерна вытертый и расплющенный диван, в чьих недрах сберегалось несколько археологических слоев старья, позже верно последовавшего за нами и на новые места жительства (тогда ведь ничего не выбрасывали); кровать на колесиках, с никелированными шариками (помню себя в ней больным, читающим "Генриха IV" в переводе Б. Пастернака и с гравюрами Ф. Константинова, книга и сейчас еще со мной); старорежимный письменный стол с краснодревесными излишествами и с кусками давно отставшего зеленого сукна; квадратный обеденный стол, какой бывает в каморке дворника, а над ним оранжевый пышногрудый многогранник абажура с привешенным к нему желтым целлулоидным утенком — игрушкой образца 1937 г. Нашел место на стене, где во время оно висела незамысловатая тарелка из пропыленного, промятого черного картона с иголкой и примусным крантиком для регулировки звука.

Вместе с тенью репродуктора пробудилась в памяти еженощная триада: я в постели, следует минута тишины, пульсирующей нежными звуками ночного города ("И в полночь с Красной площади гудочки..."); затем — под тот же шумок морской раковины — раздумчивый звон кремлевских часов; и наконец, уже в стерильной радиозаписи, "Интернационал", еще не замененный новым гимном. Через скромный диск вошла в память и осталась там железная эпоха: речи А. Вышинского, эпопея папанинцев, сводки Информбюро, победные салюты и траурные мелодии; одна из них еще доносится из глубин памяти вместе с именем "Марина Раскова" (БСЭ уточняет дату события — январь 1943 года). Затем потянулось послевоенное время: конферанс Мирова и Дарского (еще не смененного Новицким, к которому радиослушатели, кажется, так и не успели привыкнуть; так или иначе, их любимцем и гвоздем пары так и остался неторопливый, недоверчивый, неуловимо-насмешливый Лев Миров); обстоятельные отчеты Рины Зеленой о детских заботах и треволнениях; с утра ожидаемые "Театру микрофона", "Концерт-загадка", "Концерт по заявкам" и "Клуб знаменитых капитанов"; футбольный марш, а потом деловитый говорок Вадима Синявского; вечерами трансляции опер из Большого театра (список действующих лиц и исполнителей зачитывается девушкой уже на фоне начинающегося действия); чтение Д. Н. Орловым глав из "Тихого Дона"; репортажи о шествии по стране Нового года; лирические голоса — Розы Баглановой со слегка азиатским кокетством ("Ах, Самара-городок...") и Татьяны Благосклоновой, покорявшей зал одной своей соловьиной трелью, без музыкального сопровождения ("В моем садочке ветер веет..."). Всем запомнился торжественный распев Юрия Левитана, а концом нашего радиодетства и целой эпохи стало загадочное "дыхание Чейн-Стокса", заставшее нас уже на новой квартире, переезд в которую состоялся в начале 1953 года.

Ныне из этих помещений, оголенных от всех остатков жилья, несся стрекот машинок (вспомним посещение Бендером новых "Рогов и копыт"). По заурядному виду учреждения никак нельзя было бы догадаться ни о его коммунальном прошлом, ни о театральном настоящем. Странно знакомым показался в коридоре громадный бесформенный шкаф, никогда на моей памяти не имевший определенного хозяина, — так сказать, "ничей шкаф", — до потолка заваленный всяким завязанным в брезент и тряпки хламом, и если избежавший переселения на свалку, то единственно благодаря своим мамонтовым габаритам.

Я зашел в этот подъезд еще через пять лет. Театрального транспаранта уже не было, а подход к квартире пресекал вопросом "Вам чего?" человек с ружьем, занимавший пост за столиком на площадке первого этажа. В былое время здесь восседал в своем кресле общий друг, монументальный швейцар и лифтер Василий Васильич в дворницком картузе и черной поддевке, с обширной черной бородой и с "Правдой" в руках. Он приветствовал жильцов радостным лицом и зычным басом, превосходно отдававшимся под просторными сводами лестничной клетки, где чугунные перила змеились растительными узорами art nouveau (вспомним сходный подъезд, где под мыльным дождем танцевал Эрнест Павлович Щукин). Квартирка, где жил Василий Васильич со своей старушкой тетей Пашей и худой, болезненной 40-50-летней дочерью Верой, находилась в традиционном царстве швейцаров и дворников — под парадной лестницей (ср. каморку Тихона, место первой встречи концессионеров). Василий Васильич незабываем, его веселый раскатистый бас (фирменная черта швейцаров, см. ДС 6//8-9) до сих пор звучит в ушах, да и двух его смирных женщин я помню зрительно, как и кабинку подведомственного ему лифта, ажурно отделанную красным деревом, лаком и зеркалами. Колоритную фигуру Василия Васильича нельзя было представить себе на каком-либо ином фоне, например на улице, в очереди или в толпе: он был исконной частью дома и подъезда, и вне этой площадки и лифта не смотрелся (о неразрывной связи дворников и швейцаров с домом см. в ДС 5//22). Как оказалось, вооруженный его преемник охранял ювелирную фирму, водворившуюся на месте театральной студии. Почему-то я счел нужным ответить ему: "Я здесь родился", но домогаться допуска не стал и повернул назад. Надеюсь быть удачливее в следующий приезд.

12 [к 13//21]. Не исключено, что хотя бы некоторая доля соавторского сарказма распространяется и на упомянутое обозрение "Туда, где льды", которое, несмотря на звездный состав создателей, подверглось разносным рецензиям в современной прессе [Уварова, 202].

13 [к 13//26]. Двусмысленность мужицкой мимикрии этого персонажа поддерживается тем, что простонародные формы имен — в частности, "Митрич" (Дмитриевич) — были модны в салонной культуре: "Маруся Венкстерн вышла замуж за милого всем Сергея Дмитриевича Бахарева, или просто Митрича, как мы его называли... Маруся и Митрич, как первая пара в полонезе..." [Гиацинтова, С памятью наедине, 437-438].