Алексей Балабанов, по отчеству Октябринович

Пример тавтологии: «бедные люди».

Владимир Набоков

Что можно вечерком пересмотреть из Алексея Балабанова?

Посмотрите для затравки «Счастливые дни». Это первая полнометражная картина режиссера, снятая якобы по мотивам произведений Беккета. Не знаю, не знаю. Беккетом никаким не пахнет. Черно-белое, безумно стильное, чарующе-болезненное кино – где бродит по Городу молодой Сухоруков, еще не отлившийся в бронзе, с еле намеченными, расплывчатыми, точно у намокшего рисунка, чертами лица.

Он только что родился, как герой сумасшедшего рассказа Фицджеральда – гномиком-старичком с забинтованной головой, там темечко, которое он угрожает показать (небось открытый родничок новорожденного?). А выморочный Город скрывает за обшарпанными фасадами и черные каморки, и дивные двухсветные залы, и жестоковыйных хозяек, и трепетных красавиц, впрочем, все это припасено не для нашего героя, чья жизнь никогда не начнется, ведь он – чей-то сон.

И самое замечательное в этой картине – ежик и ослик. Ежика герой картины носит с собой (без мотива), вынимает из кармана, зверь бежит, топоча лапами, сразу превращая фильм в мультфильм и выдавая Балабанова с головой.

Такого никогда не случится в нынешнем кино мертвяков (кличка «арт-хаус»), никогда не поместится в нем трогательно-живое ни для чего, просто так, потому что ноет душа от невысказанной жалости и нежности, как она ныла у Балабанова.

А смирный ослик живет в Городе, точно в этот Город мгновенно можно попасть из Иерусалима библейских времен и Рима евангельских…

Что-то особенное случилось у Балабанова с Петербургом, произошла химическая реакция соединения души автора с духом города, приютил он его и усыновил – а Балабанов щедро платил изъяснениями в любви, снимая последние дни «Санкт-Петербурга трамвайного», загробного и реального, живого для мертвых, мертвого для живых.

Балабанов понравился Петербургу, потому как город наш по прихоти своего создателя вообще обожает заспиртованных уродов и в банках, и в натуре, а милый добрый Леша был, по собственному убеждению, «урожденным уродом» и собратьев своих уродов по-братски же и любил.

Не по-братски он любил красоту – но на нее смотрел нечасто, восхищенно – печальными глазами. Предпочитал красавиц, которых можно поместить в кино изготовления Дранкова или Ханжонкова (в мыслях своих) – Анжелика Неволина, Ингеборга Дапкунайте, Рената Литвинова плюс весь Санкт-Петербург (особенно если снимать его с воды).

Он был киноман, даже киноманьяк. Мог смотреть что угодно, подряд, без разбору, скажем, на кинофестивалях прилежно и с наслаждением глядел часами на экран, сердечно радуясь своему превращению в зрителя.

Зритель кино – он же как будто нерожденный младенец, ему делать ничего не надо. Спит и видит дивные (кошмарные) сны.

А жизнь Балабанова мучила. Он словно не мог в нее по-настоящему родиться, то есть рождался, потом залезал обратно и снова рождался, и все равно не имел определенной формы. Не знал, как себя вести. Не умел толком общаться, разве уж с самыми-самыми ближними. Балабанов на светском приеме – это песня. Помню, как на премьерном банкете одного московского мажора, своего ровесника, вместо дежурного поздравления Балабанов сказал с ужасом и недоумением: «Слушай, чего ты такое говно снял, разве можно такое говно снимать!» Приглашай после этого его на премьеры…

Никогда не встречался мне человек кино, до такой степени лишенный внешних приспособлений к жизни, защитного слоя, всяких маскарадных ухищрений. (Наверное, таким был Шукшин, но он был воспитан иным временем и другим состоянием народа, да и деревенская основательность отчасти спасла – ненадолго.) Известно – есть «внутренний человек» и «внешний», так у Балабанова никакого «внешнего человека» не было в помине. Патологическая искренность. Весь нутром наружу, всеми «кишочками души», даже бывало неловко и страшно – ни тени лукавства, ни грамма притворства; невозможно, так не живут.

Его, скажем, подозревали в ксенофобии – и напрасно, поскольку в душе Балабанова, в сути его творческой личности, свободно размещался весь мир как повод для любви и решительно все народы на свете (особенно якуты – «Река», «Кочегар»).

Но в художнике, как правило, сидит «подселенец» от среды рождения и обитания, не знаю как – а пробирается в самое нутро. Даже в Пушкине сидел чопорный, верный трону и уязвленный неудачами рода русский дворянин. Разве что Чехову своего подселенца удалось извести начисто (вместе с жизнью)….

В Балабанове проживал на правах симбиоза «обычный русский» парень из провинции, из городских мещан, которому литр не выпивка и сто км не скорость и которого «все задолбали». Назвать его некультурным мурлом в сердитую минуту можно, однако парень вполне способен вытащить тонущего ребенка, за своих родных пасть порвет и другу последнюю рубаху отдаст. И режиссер точно просекал все его движения и реакции. И на вопросы про евреев и Кавказ отвечал по существу дела – он сам никакой не антисемит или чеченофоб, но в России ни евреев, ни кавказцев не любят. Народ не любит, понимаете?

Поймете, когда поздно будет.

Парень этот взял за руку Балабанова и вывел его, художника тонкого и сложного, окольным путем к народу – а то бы режиссер так и бродил в «Замке» (второй фильм Балабанова). «Обыкновенный русский» определил и нарастание агрессии в балабановских героях, которые научились стрелять и убивать (в «Брате» и «Войне»). Но как только парень терял бдительность, Балабанов тут же начинал снимать что-нибудь грустное про красивых, нежных и обреченных. Какое-нибудь там «Мне не больно» с его прихотливо-воздушной структурой или изысканно-душераздирающий «Морфий»…

«Трещина в мире прошла через сердце поэта». Сейчас, когда сытые, здоровые, циничные люди изображают из себя страдальцев за весь мир (производя отвратительный этот их арт-хаус), надо бы напомнить об этом. Что угодно делай, твори-пробуй, но – если прошло через твое сердце.

Через балабановское – много чего прошло. Он от сердца и умер. (Рак он, кстати, победил, и это абсолютно логично, если знать Балабанова, разве мог он допустить какое-то деление чужих клеток внутри себя!)

Сильно стеснялся, похоже на то, своей внешности, некрасивости (которую никто в обществе и не осознавал именно как некрасивость, при таком-то его таланте, уме, обаянии, искренности). Вспоминал травмирующие события детства и юности, переживая их заново. Короче, диагноз ясен: патологическая чувствительность.

Отсюда развивается материя и дух его кино, и здесь исток трагизма большинства его фильмов, трагизма, который фактами биографии необъясним. О чем тоскуем-плачем и от каких причин водочку глотаем? Полная свобода в творчестве, прекрасная семья, преданные друзья, постоянно возрастающий успех…

Однако в любимчиках у жизни (или судьбы?) Балабанов никогда не был. Набрасывались на него супостаты с каким-то особым сладострастием – от милиции (брали сразу, ни за что, просто за вид его оборванский) до лесных клещей (никого рядом не кусали, Балабанова чуяли вмиг). Милицию, кстати, режиссер отблагодарил от всего сердца, фильмом «Груз 200»… Аварий автомобильных бессчетно, ломаных рук-ног всех не упомнишь – судьба, тяжело дыша, точно в стихотворении, шла по его следу, «как сумасшедший с бритвою в руке». Когда в Кармадоне погиб Сергей Бодров, «брат» – герой, созданный мечтой режиссера о прекрасном и справедливом, Алексей в отчаянии решил, что это зверство учинила именно его, балабановская, злая судьба. Отчего-то винил себя, чудак (или была в этом какая-то неведомая правда?)…

Он так и не перешел на цифру, снимал по старинке на пленку, и фильмы Балабанова запечатлели строй, цвет, вкус его личности с криминалистической точностью – до такой степени, что, взяв с них «пробу», можно было бы, предполагаю, восстановить балабановскую спираль ДНК. Душа переливалась в кино, создавая неповторимое сочетание мрака и света, – страдальческая русская душа, в которой личная боль сплелась в единый узел с историческим страданием. С резким ощущением русской беды, которую в одиночку не вынести, надо для здоровья уметь отключаться от мученической пульсации этой земли – а он не умел отключаться, не мог, не хотел и не собирался этого мочь и хотеть.

«Лёшфильм» (Лёшей его называли, никогда Лёхой или там Алёшей), авторское кино Алексея Балабанова, объявилось, значит, в 1991 году («Счастливые дни», – и критикам понравилось, а народ и до сих пор в глаза этого кинца не видел. Да оно ему и не по зубам, и не по мозгам. Для массовой аудитории Балабанов – режиссер «Брата» и «Груза 200». Но принципиальной отлички мнения немногих от мнения многих по отношению к Балабанову нет: Балабанов – интеллигент, но интеллигент родом из «новой общности, советского народа».

Творя эту общность, трамбуя и прессуя ее, история не щадила никого, и дикую жестокость хладнокровно вымешивала с тихой нежностью. Интеллигенция слилась с народом, при этом одичав и опустившись, – но зато народ стал гораздо образованней и культурней.

Можно сказать, конечно, что попросту все стали уродами, жуткой смесью и взвесью неслиянных частиц. Балабанов прекрасно знал, что он как раз смесь и взвесь. Гармонии даже и не искал, не думал в эту сторону – чем думать? Больной головой?

В здоровом обществе о больных принято заботиться, не коря их болезнью, – в обществе больном болезнь вызывает злобу и ненависть. «Ты что, больной?» – это русское ругательство. Своих больных героев Балабанов не жалеет, не умиляется им, слезок не льет. Он их простодушно любит, как родных, и куда больше, чем себя, потому что себя Балабанов не любил. Как художник он был куда выше, умнее, чище и благороднее «обыкновенного русского парня».

Он знал, что, когда русские были сильны, они были беспощадны и бессовестно обижали малые и немалые народы. А устроив беспредел в девяностых годах XX века, вскоре премило забыли об этом, все им как с гуся вода, отряхнулись – и снова стали сооружать совсем новенькую, всю в офисах и кредитах, пластиковую жизнь.

(Русские мужчины, конечно. Тут Балабанова не собьешь. Плохих, скверных женщин в его фильмах почти что не сыщешь, разве в эпизодах попадаются халды. Нет, женщины – особая статья душевного расхода нашего режиссера.)

Если угодно, Балабанов явил миру «невозможность упорядоченности» как личную и национальную особенность – невозможность упорядоченности нигде, кроме как в искусстве.

С одной лишь русской бедой и виной за душой Балабанов бы тупо и быстро спился, как его бесчисленные братья по этой беде и вине. А он стал мастером – магистром кино, кудесником Мерлином, творцом своего «синема-фантома». Он создавал не набор кадров, а глубокий творческий мир, затягивающий внутрь, – казалось, что жизнь в балабановских лентах происходит сама собой, а мы ее только смотрим-наблюдаем. Он упорно стоял на том, что в самых истоках кинематографа заложено темное и жестокое начало. И не одно лишь парадно-торжествующее «прибытие поезда» знаменует новое искусство, но и воспаленно-мерзкие картинки, созданные вечным желанием подглядеть запретное, ублажить внутреннего гада…

Ты родился героем, хочешь спасать, помогать, учить, лечить? Смотри, брат, не надорвись, тьма египетская сторожит за окном, жаждет тебя проглотить, как проглотила она доктора Полякова («Морфий», и в нем последнее актерское открытие Балабанова – Леонид Бичевин). Снег, волки и голос Вертинского, назойливо выпевающий – «что вы плачете здесь, одинокая глупая деточка…»

Власть как шеренга гладких и вечно что-то затевающих начальников Балабановым не воспринималась. Здесь, как выражаются оперативные работники, «на земле», она неощутима. «На земле» ощутимо только то, что зеленая зима – она еще ничего, вот белая – это ужас, а те бандиты, что не носят форму, – от них еще можно спастись, а которые форму носят, – всё, конец фильма.

И все-таки идти, пока не упадешь. Конечно, так. Это было его кредо – и он держался долго (четырнадцать фильмов). И во всех мы найдем движение человека в пространстве, сопровожденное движением музыки (как осмысленного времени). Человек идет пешком, едет на поезде, катере или машине, пересекает заснеженные поля или городские площади, идет упрямо, идет никуда, это не нужно для сюжета, это режиссерская «песня души»…

Бывает, что человек в одиночестве пьет и слушает любимую музыку – одну и ту же, маниакально, по многу раз, до исчезновения плоти, до горячки, до амнезии. Обычно так несчастные вызывают-выманивают наружу свою душу. Это ритуальное состояние и впечатал Алексей Балабанов в свое кино.

Корни кинематографа Балабанова, этого причудливого «ленфильмовского декаданса» – в авторском кино XX века, а крона – в будущем, когда всякая ручная работа, личная интонация, свой почерк станут восприниматься как невозможное чудо. Как «современное искусство», закрыв пути для развития живописи и, соответственно, прекратив поставку новых шедевров, космически повысило стоимость полотен старых мастеров – так и новое «пластмассовое кино» маркетологов скоро взвинтит ценность натуральных авторских лент до изумления.

Я даже предполагаю в будущем появление множества киноманских сект.

И среди них особо горделивой повадкой будут отличаться, скорее всего, «балабановцы». Ведь их кумир оставил им столько прекрасных артефактов!

А чтоб их добыть из своей души, шел через несчастья и болезни, сквозь похмельную пургу и корчи стыда за свою землю и жалости к ней, трудился, перемалывал горе в муку – Алексей Балабанов, по отчеству Октябринович.

2013

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК