ГОЛОВА МЕДУЗЫ{90}

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГОЛОВА МЕДУЗЫ{90}

Болезненно желтел свет газовых ламп, ненужный и подслепый. И к стеклу с улицы приложилась лиловая синева, жутко-прозрачная, насквозь зеленовато-просвеченная.

Все столы и столики были заняты. За одним, маленьким, близко подвинутым к узкому концу длинного, сидел Незнакомов{91}. Совершенно прекрасное лицо, холодное, строгое, в окружении светлых, скульптурных кудрей, странно сочеталось с мертвенностью голубо-тусклых глаз{92}. Перед ним стояли бутылка и наполовину выпитый стакан красного вина.

Сидела, спиной к нему, председательствуя за узким краем длинного, тесно усаженного стола, молодая высокая женщина с крепким, белым досиня затылком под черным гладким гребнем блестящих волос.

Женщина сидела прямая, неподвижная, молчаливая; по синебелым узким пальцам, оплетшим бокал с бледно-золотистым вином, стекала серебристая пена.

И в алом сердце своего стакана Незнакомов видел невидимые ему черные глаза из бледного строгого лица, жесткие, неумолимые, далекие, безусловные. Они глядели вверх, пронизывая его взгляд, как пустоту, дальше, через его мозг, в невозможную даль{93}. И ему становилось пронзительно, как от ледяной иглы, и стыли длинные красивые руки, нежные, как женские. И не мог оторваться. И змеились там, во влаге, блестящие волосы вокруг строгого лба, где таилась угроза. Он не отрывал глаз от видения в алом сердце красного вина.

А там ярилась похоть, и развязывался шум вокруг строгой женщины. Критик с кабаньим лицом, только что заказавший еще две бутылки шампанского, наклонялся, принюхиваясь толстыми, вздутыми, как волдыри, ноздрями, к мерцающим под сквозною вуалью ткани плечам. Хохотал. Всех звал кончать пир к своей богатой любовнице. Рыжий барон, которого толстый, потный и вислый профессор направо называл баронессой, испитой и высокий, с намекающим, двойственным взглядом серых бесстыдных глаз и повислым носом с тонкими расширенными крыльями, зорко и жадно следил за соседом, восемнадцатилетним мальчиком с пугливым, прячущимся взором карих глаз. Из-под спадающих волн каштановых кудрей он бросал украдкой воровские призывы молчаливой и неумолимой. Рыжий барон поил его, притираясь коленом к его колену, и нежные дивно-смуглые щеки юноши бледнели матово, а вырезанные по-детски полные губы под первым пухом усов нервно кривились, и, отвечая нашептываниям соседа, юноша как-то беспомощно картавил. Профессор, редковолосый, бородатый, с пуговкой между двумя подушками щек и детским взором, еще молодой, все корячился, поводя бревнами плеч, дурачился и бранил себя громко и хохотливо, чтобы быть услышанным и оправданным. Вихрастый, курносый маленький бутафор, втиснув несуразную голову в высокие плечики, хихикал, смачно поводя размоклыми, вывернутыми губами под подстриженными жесткими усами. Художник, быстроглазый, черноокий, с вывороченными ноздрями задорного носика и мулатским цветом одутлого, слишком моложавого лица, жеманничал с непонятным соседом, мощевидным, в серых очках и без возраста, который, мало обращая внимания на него, ловил и глотал на полпути молящие сигналы юноши к молчаливой женщине. Блестели в бутоньерках{94} красные пятна камелий и гвоздик, а перед женщиной стоял большой букет очень темных алых роз. И запах вянущих цветов мешался с паркетною пылью, паром кушаний и надушенным потом. Вяло и недовольно толкалась и перешептывалась прислуга в чужих фраках. А лиловая синева за окном прозрачнела, белея, и газ желтел, ненужный и больной.

Так кончалась ресторанная ночь, и там, в далеком краю зала, на круглых часах между резных листьев высокой бумажной пальмы, Незнакомов заметил дальнозоркими глазами, как заползала стрелка за половину второго часа.

Он заказал себе вторую бутылку красного вина и увидел, как длинно шагал через комнату деревянною походкою великорослый, сухожилый, неподвижный на длинных ногах, обтянутых спортсменскими чулками, человек.

Без минутного колебания, без бокового взора новопришлый отмерял расстояние по прямому направлению к столу Незнакомова. Домерил. Отодвинув стул напротив, нагнул деревянным кивком голову и, в виде извинения буркнув непонятное, переломил туловище и сел.

У севшего были непомерно большие щеки, и он с трудом справлялся со своими челюстями: все старался прижать их плотнее, но нижняя немного отвисала, дальше выдвигаясь, нежели верхняя, и обнажая поблескивавшие два ряда крупных золотистых зубов. Лицо было большое-большое, и очень белое, и гладко, мягко выбритое. А свинцово-серые глаза — совсем мертвые под веками без ресниц, отяжелелыми, как у человека недосыпающего.

— Есть другие места, — заговорил он, отрывисто и небрежно вытаскивая слова сквозь зубы, — я сюда. Здесь всегда.

— Это ничего, — отвечал Незнакомов с обстоятельною ясностью произношения.

— Мистер Фэрес. Мое имя.

— Здравствуйте, мистер Фэрес. А я — Незнакомов. Вы англичанин?

— Да. Вы здесь часто?

— Здесь? Да, мистер Фэрес. Каждый вечер. Только обыкновенно вон в том углу, против длинного стола. Оттуда лучше всех видно. А сегодня было занято.

— Аэу, так.

Англичанин спросил себе виски с содовой водой и уставился, застылый, в белое пятно крепкой женской шеи под блестящим гребнем черных волос.

Незнакомов не мог более глядеть в свой стакан. Им овладевало беспокойство. Неизмеримые щеки и мертвый свинцовый взгляд англичанина словно присасывали голубо-тусклую пустоту его глаз. Он, несвойственно волнуясь, спросил:

— А вы, собственно, зачем?..

И несвойственно запнулся.

— Что зачем? — переспросил тот беззвучно.

— Я хотел сказать, мистер Фэрес, зачем — сзади?

— Аэу! Сзади? Женщина сзади лучше. С лица не то. Мягко.

— Вы находите? — несвойственное волнение Незнакомова росло. — Это интересно.

— Аэу! Интересно. Находите? Мне и сзади скоро скучно.

— Скучно?

Англичанин наконец отвел медленные серые зрачки от женщины и направил их прилипающий взгляд на Незнакомова. Молча он положил правую руку на стол ладонью вверх. Рука была большая, широкая и казалась мягкою, несмотря на силу, и ладонь показалась Незнакомову очень белою и странно гладкою, потому что ее не бороздили линии жизненных исполнений. Только через ровное, однотонное русло воли и судьбы перерезалась непонятно резкая, решающая черта. И Незнакомов глядел, не понимая, но притянутый. Толкнул нечаянно стакан с красным вином, и алая влага разлилась, подтекла под белую недвинувшуюся руку.

Пальцы рук на красном винном пятне немного растопырились, и каждый из них, длинный и сильный, ожил сам по себе, как бы своею отдельною жизнью, и линии каждого стали так отдельно выразительны. У конца каждого щупальный мускул слегка напухал, нервно напряженный.

Оба они теперь долго и внимательно рассматривали неподвижно лежащую руку. Потом, не поднимая глаз, англичанин лениво выцедил:

— Скульптор.

Покорно Незнакомов подтвердил:

— Я так и думал, мистер Фэрес. Мы братья. Я художник.

— Аэу!

— Я люблю искусство, мистер Фэрес.

— Мягко! — с гадливостью буркнул скульптор.

— Мягко?

Незнакомов терялся. Но неподвижный англичанин вдруг заерзал всею тяжестью широких костей на своем нетвердом стуле, и рука повернулась мгновенно ладонью вниз, а пальцы быстро, жадно и упорно задвигались. Как бы нечаянно ударились по пальцам, к ним мимовольно протянувшимся, Незнакомова, — мягко мчащимся упором отронули всю бледную, женственную, худощавую руку и вновь упали неподвижно навзничь на красное пятно на скатерти. Незнакомов, содрогнувшись, отдернул руку. Скульптор сказал:

— Я всегда пальцами. Глазами нет. И всегда мягко. Вот собака. Есть такое место, под плечом. Тонет глубоко в мякоть, как..

— Прель.

— Аэу! Не знал: прель. You see[79]. Вы видите. Молоко теплое.

— Парное.

— Аэу! Не знал. Вы видите. Гадко. Камень люблю. Теперь не люблю. Камень обманет. Тоже.

Незнакомов сильно взволновался.

— Вот это неправда, мистер Фэрес, про камень. Это неправда. Камень не обманет. И краски тоже не обманут. Нужно только узнать, чего они хотят…

— Аэу! Кто хотят?

— Краски. И камень тоже.

— Про камень знаю.

— А я про краски. Они хотят белого цвета. Но не могут, пока у них тени. Вы узнали, что у красок есть тени и оттого они не могут стать белым?{95}

— Аэу! Я вижу, что все, значит, тени.

— Да. Вот тогда радуга, когда у каждого цвета появится тень.

— Я вижу. Так. Для того, чтобы без тени было, я здесь.

— А! Белые ночи.

— Вы видите. Можете понимать.

— Но, видите ли, весь мир от теней стал.

— Аэу! Не любите?

— Мир-то? Нет, ничего. Я скоро полюблю мир, мистер Фэрес. Вот как пойму еще получше.

Англичанин не слушал теперь. Снова, отвернувшись, притянулся серыми зрачками к белому пятну крепкой двуствольной шеи близко возле. Там пили уже новые бутылки изо льда. И шумели больше. Художник показывал эскизы своих иллюстраций к какому-то заграничному порнографическому изданию. Бранили Ропса{96} за дутый шарлатанизм. Хихикали. В стакане, вновь наполненном красною влагою, Незнакомов наблюдал бледное лицо неизвестной. Она сидела тоскующая, далекая. Улыбалась непонятно. Отвечала вежливо и далеко. Если поднять глаза и поглядеть на тот стол, видны были бледные руки с голубыми жилками, вытянутые по скатерти. Они давали тонкие пальцы поцелуям критика с кабаньим лицом. Незнакомов не любил критика.

Лица стали лиловыми в белом дне ночном, и предметы без теней, потому что газ не имел силы на тени. В белое окно глядело странное, бледное, ясное здание с окнами и стенами, совсем настоящее и неподвижное, но без уверенности и без растяжения.

Скульптор отнял глаза от шеи женщины и перенес зрачки на Незнакомова.

— Я рассвет не люблю, — заговорил он, выплевывая слова с гадливостью из прижатых зубов и улавливая отпадающую в отвращении тяжелую челюсть. — В Лондоне я всегда рано. Белый свет, мягкий. Отвратительно. Живой, толстый. Он беременный.

— День родится, мистер Фэрес.

— Вы видите. И мимо. Все пойдет мимо. Я лежу. Все будет мимо до темноты. Долго жду до темноты. А я сам пустой, и такое раздражение, круглое, мягкое.

— Дряблое.

— Дряблое. Аэу! Так! Не знал. Шаги есть на улице, дряблые. Звон дин-дон в церкви — и побежал, побежал по белому. Так же овцы. Топот мягкий и мимо, по камню. Я голову под подушку.

Снова волнуясь не в меру, Незнакомов прервал:

— Ну а часы, мистер Фэрес?

Фэрес поднял слишком огромную руку и закачал ею около своего лица, отмеряя с неумолимою строгостью грани ударов. Он пришептывал с омерзением:

— Тик-так. Тик-так. Бьет — бьет. Бьет — бьет. Мимо — мимо. Мимо — мимо. Кусочки — кусочки.

Он опустил руку.

— Часы старые. Большой, медный, круглый внизу качается. Глупое лицо. Я голову под подушку. Вы видите. С вами можно. И хуже. Рука под одеялом. Вот пальцы!

Он подвигал живыми пальцами перед лицом Незнакомова. Они казались каждый отдельным жадным зверьком, вроде змейки; а большое, с бесконечными щеками и отпадающей челюстью, лицо Фэреса — дряблою, белою тенью. Зубы гадливо не разжимались.

— Наверх бегут. Щупают. Тепло, мягко. Как вы сказали?

— Я сказал — прель, мистер Фэрес.

— Аэу! Я вижу. Прель. Червяк. Червяк в животе. Вставать не могу. Все мимо. Хочу, чтобы стояло и не мягко. Прежде лепил глиняную Иду. Настоящая, мягкая. Как вы сказали?

— Парное молоко, мистер Фэрес.

— Вы видите. Парное молоко. И червь в ней есть. И все одно и то же. Пальцы лгут. Вот так пробегут, и все изменится. Я, если бы пальцы отрезать, не стал жить. Скучно. Лежу там и плачу. Так до вечера. Ночью лепил. Ида днем придет, закроет окна занавесью. Я двенадцать часов не люблю. Тоже теней нет у вещей. Свету много. Так все, как вода…

— Льется.

— Аэу! Совсем так. Льется, и мимо. Там садик был. Если вышел, земля мягкая, прель, парное молоко и черви…

— Дряблые.

— Аэу! Вы видите. Совсем так. Дряблые. Куда я пойду? Я один. Все проходит. Лежу. Плачу. Ночью — только темно — она, Ида. Тискает, трется. Ба! ба! Прель! И все опять начинать.

Он замолчал, совсем усталый, даже плечи припустились, и стал он пониже ростом. Снова мертвые глаза оперлись о твердую, двуствольную шею женщины вблизи, и с усталою злобою он бормотал:

— Жестко, а? Как думаете? Женщина сзади лучше.

Он снова одеревенел, и безмерные щеки натянулись. Даже челюсть нижнюю он как-то уловил и насадил тверже, так что зубы открылись под сухими, вытянутыми губами. Он казался лилово-серым в странном свете.

Незнакомов вздрагивал легкою дрожью, и ему было слегка приятно ощущение страха. Казалось ему, большой лилово-белый паук обматывает его сетью. Неподвижно сидит, а сеть как-то плетется, липнет{97}. И кровь тихо и верно высасывается из его стынущих жил. Он уж не мог смотреть в свой стакан. Глядел в те глаза, устремленные к затылку женщины, и, не улавливая лилово-седых зрачков, видел только свинцовую их голубизну, и его глаза бледнели и пустели, повторяя те. Какой-то беспорядок происходил в его мозгу, он бормотал, стараясь быть отчетливым:

— Послушайте, мистер Фэрес, как это может быть, что вы, собственно, все в постели в Лондоне лежали, а сегодня вы здесь оказались? И зачем вам в Петербурге жить?

— Здесь. Аэу! — неспешно отвечал англичанин и не отнимал глаз от пятна под затылком перед собою. — Здесь вот как. Много Ид. Все то же самое, и опять нужно, и мимо. Я потом стал целовать сзади, где крепко. А теперь и это не стоит. Просто гляжу. Каждую ночь.

— Да как же вы нашли ее затылок, если вы всегда в постели плакали там у себя?

— Аэу! Как? Первый еще в Лондоне. Этот здесь. Сюда вот как. — И, говоря, он не отворачивал от своего магнита мертвых глаз. — Тот тоже жесткий. Тот — как старый мрамор, как молоко у вас делают.

— С налетом золотым…

— Аэу! Вы видите. Он ехал на станцию. Я за ним. В вагоне я с ним. Она все молчала. Что-то думала. Мне еще лучше. Я близко к нему. Она на вашу границу. Я с ней. Ее на границе ваши солдаты окружили. Я гляжу. Она в карман только успела. И ножиком — маленький для карандаша — и дзик так по шее, от него к переду. Солдаты закричали, шум. Я поближе. Она лежала. И кровь, много крови, как корова. А он бледный, бледный стал. Но как с… Вы сказали.

— С золотым налетом.

— Аэу! Да. Без налета. Мне так нравится. Я сам хочу.

Глаза англичанина оторвались от магнита шеи, широко раскрылись на Незнакомова, и белки стали выпуклыми, безмерными — лиловыми полушариями. Незнакомов дрожал мелкою дрожью и охотно гримасничал, отражая мимовольно ужас тех выкатившихся свинцовых глаз. Ему стало трудно дышать.

— Что же вы хотите, мистер Фэрес?

Фэрес поднял тяжелую руку и провел ею от затылка к груди вдоль своей бурой, обнаженной под мягким отложным воротничком шеи.

Совсем неожиданным, хриплым голосом Незнакомов произнес:

— Зарезаться.

И очнулся вдруг. К чему было бояться? Разве в этом было страшное? И сам он только что на алом дне не видел худшего? Не пронзался его мозг ледяной иглой?.. Он сказал спокойно и стараясь быть очень явственным:

— Это совсем не то, мистер Фэрес. Это очень балаганно.

Англичанин не понял.

— Балаганно. Вы так сказали. Что это?

— Видите ли, мистер Фэрес, не в крови совсем дело, а в гибели. Если сердце пожелало гибели, то уж все сделано. Все забыто, что по ту сторону, и любовь не спасает. Это и хорошо, что нет спасения. Потому что тогда жизнь, такая жалкая, — уже вся проклята. К чему же тогда еще резаться?

— Аэу! К чему же резаться? Вам не нравится? А мне нравится.

Англичанин вновь глядел, не отрываясь, в свой магнит. И вдруг Незнакомов понял, что Фэрес тоже безумен, и ему стало весело. Он допил вино. Спросил еще бутылку. И сказал тихо:

— Я пью не для пьянства.

— Аэу! Так. А для чего?

— Чтобы она мне явилась.

— Кто?

Незнакомов еще раз испугался — и сильнее прежнего, потому что от себя самого, — но отвечал решительно:

— Непонятная… Она скажет последнее.

И ждал расспросов, как обреченный сказать все. Побледнел и не спускал глаз с тех мертвых, долго глядевших теперь в его глаза, — как жертва с мучителя.

Но Фэрес вдруг оторвал глаза и, спокойно повернув их к шее под черным гребнем волос женщины, заявил:

— Аэу!.. У меня по утрам.

Незнакомов вздрогнул. Этого он не ждал и не мог допустить. Если тот тоже безумен, то не его же безумием, потому что если двое безумны одинаково, значит — уже сомнительно самое безумие, оно просто жизнь{98}. Но куда же тогда спастись от жизни? Откуда посмотреть на жизнь? Он спешил себе несвойственно и себе несвойственно спотыкался в словах:

— У вас? Кто? У вас тоже?

Англичанин, не отодвигая взгляда, отвечал:

— Голова.

— Одна голова? — с надеждою спрашивал Незнакомов.

— Вы видите. С вами можно. Одна голова.

— Ее голова?

— Аэу! Ее? Чья голова?

— Этой, видите ли. Эта непонятная… Вы, мистер Фэрес, что думаете? что она проститутка, кокотка? Это все равно, мистер Фэрес. Мне это очень знакомо. И не нужно больше. А я живу. Значит, помимо живу. Вот для чего.

И он указал на свой недопитый стакан с красным вином.

— Пить?

— Нет, глядеть. Здесь глаза.

— Глаза. Аэу! Вы видите. У меня тоже глаза.

Незнакомов пугался мучительно.

— У вас?

— Да. Это голова. Глядите. Вы понимаете. Это моя голова. Я не гляжу на нее. Она глядит на меня. Так без конца, и ничего больше. Это такая скука!

Незнакомов повторил невольно:

— И ничего больше…

— То есть не то чтобы ничего, — пояснил англичанин, поворачиваясь всем веским, хотя и сухим телом к Незнакомову.

— Она некоторые раза изменяется. Некоторые раза растет сама. Это так сначала она совсем маленькая, как голова у булавки, потом все шире, шире и всю комнату наполняет, а если в окно посмотрю, так всю ночь наполняет, всю ночь. Она одна, и больше ничего нет. А иногда совсем другая вещь: она совсем пропадает, и только ее глаза. Всюду ее глаза на меня глядят. Из всех вещей. И я гляжу. И те глаза — мои глаза. А мои глаза — те глаза.

— А чего они просят, все те ваши глаза? — спросил Незнакомов, сильно интересуясь.

— Аэу! Просят? Это я очень хорошо понимаю. Камня просят. Вы не понимаете? Камня просят.

Незнакомов не двигался, и они долго молчали. Холодная игла сползла из мозга по спине даже до ног, и трудно стало пошевелиться. Вдруг все остановилось. Он погрузился в пурпуровый мрак. Это была еще краска крови, но уже он не слышал ее водяного бега, кругового, безначального, бесконечного, бесформенного. Казалось, жидкая кровь и дряблое тело поняли закон линии и незыблемость предела. И в глухой мудрости, дивно исчисленными изломами, стеснялось все это вялое, парное, безгранное в твердо отмеченные, извечно неизбежные формы кристаллов…. Это ли разгадка?. Это ли последняя цель?. Это ли приятие высшей жизни? Эта сияющая, четкогранная каменность?

Незнакомов с трудом двинул губами, чтобы прошептать неожиданные себе два слова:

— Голова Медузы.

Англичанин словно ждал этих слов и не удивился им. Но, окончательно повернувши всю свою тяжесть к Незнакомову, заговорил дальше о своем, уже глядя свинцовыми глазами в глаза Незнакомова:

— Слышали, как лава лопается?

— Звяк, бряк. Знаю.

— Вы видите. Звяк! бряк! Как гром медный. Это большие, как в море…

— Медные валы.

— Вы видите. Медные валы.

— Накатываются. Перекатываются. Застывают. Я был под Этной.

— Аэу! Да, да.

— Ну, понимаю. Чего же вы хотите?

— Хочу? Аэу! Хочу каменную женщину. Я еще в Лондоне такую рубил. Только в доме нельзя. Она сидит. Тело — гора в землю врастает. Глаза глядят, как пушки из пещер. Я потолок снял. Все равно. Нельзя. А я хочу на горе ее сделать. Голова глядит через долину. Глаза из пещер. Через долину вторая женщина. Голова лежит.

— Запрокинулась.

— Запрокинулась. Аэу! Да. Опять ее лицо. Она мертвая. Тело также гора. Это вторая гора через долину. Поняли? Веки на глазах под большими лугами.

— Как арки пещер.

— Аэу! Да. Это очень спокойно.

— Вечный покой.

— Аэу! Это у вас поют так. Это очень хорошо. Только вы мне скажите, пожалуйста: где же здесь Смерть? Та, которая глядит? Или та, которая закрыла веки? И где же мягко? И где тик-так? Тик-так?

И он помахал огромною, бледною ладонью перед лицом Незнакомова и, задохнувшись вдруг, потянул воздух в свой большой, словно каменный нос, с шипом и стоном. Потом уронил махавшую руку всею тяжестью на женственную руку Незнакомова. Незнакомов не высвобождал своей руки. Он спросил, весь стиснутый, очень тихо:

— А долина?

Англичанин вдруг резко расхохотался.

— Долина? Аэу! Долина узкая. Долина — река. Только это не вода. Вода блестит, играет, бежит, бежит прочь, и снова… Это лава, которая уже застыла. Га, га, га! Вся лава застыла. Они так лились, один на другой, и застыли.

— Га, га, га! — с странным торжеством вырвалось у Незнакомова.

— Каждый вал — титан. Много титанов{99}. Го, го, го! Не в студии обучать титанов!

— Ковать титанов, — поправил, себя не замечая, Незнакомов.

— Звяк, бряк! — вспомнил Фэрес. — Громовый! Титаны великие. Лица у титанов кривые — оттого, что мука, мука у титанов.

— Скорчило.

— Скорчило. Да, это — как змею над огнем. Лбы у них, как океаны. Тоже мука — валы. Брови — это леса, все кривые.

— В излом.

— В излом? Аэу! Да. Глаза некоторые туда втиснуло. Другие…

— Выперло.

— Выперло. Хотят скакать, лопнуть. Это медные пузыри. Губы — трещины. Это как будто земля тряслась и лопнула. А груди натянулись, ребра рвут на боках такие, как узлы, мускулы. А ноги уже вместе так…

— Сплавились.

— Это от огня прежде. А теперь холодные. Только идти не могут, и они толкают гору, где женщина глядит. А головы здесь…

— Темена.

— Темена. Аэу! Очень хорошо. Темена толкают гору, где женщина мертвая. Ничего. Не бойтесь.

— Не столкнут.

— Не столкнут. Вы видите. Так кончились Воля и Время.

— А! Вот что!..

Теперь пальцы англичанина согнулись под тонкую ладонь Незнакомова и всею каменною силою впивались в скрытую под тою большою рукою узкую руку.

Незнакомову нравилась боль, и он не двигал руки. На его слишком прекрасном для подвижности лице, застылом в божественной каменности, странно и почти жутко задергался один верхний уголок брови, отчего по глади высокого, строгого лба затрепеталась, как отсвет, легкая рябь. Но рука его покоилась неподвижно в окаменелом пожатии большого друга…