Кто съел оттепель?
Кто съел оттепель?
В: Кто съел оттепель?
О: Адепты консюмеризма.
Несвобода, равенство, скотство
Консюмеристское общество оказывается парадоксально менее свободным, чем диктатура.
Все это — не о фильме Валерия Тодоровского «Стиляги», который, думаю, к марту уже перестанет быть актуальной темой. «Стиляги» — только повод, хотя и серьезный. К Тодоровскому-режиссеру у меня нет претензий, все это звучно, сочно и подчас смешно, хотя донельзя шаблонно; но в мюзикле — если он не гениальный, как Jesus Christ, а хороший, как Moulin Rouge, — как раз и должны участвовать шаблоны, ходячие штампы, и петь при этом надо что-нибудь неожиданное. Богемный художник с абсентом, жестокий импресарио, роковая красавица с чахоткой (у Лурманна). Коммунальный пролетарий в трусах и с баяном, комсомолка с либидозно-патриотической страстью в глазах, дипломатический сынок с коком (у Тодоровского). Я про другое — про главную подмену, которая и погубила эту картину, несмотря на весь ее успех у прибабахнутого кризисом среднего класса. «Стиляги» — последний продукт эры путинского консюмеризма, когда уже показалось было, что потребление — действительно главная задача человечества. Мир, кажется, чуть раньше нас очнулся от этого постиндустриального гипноза, но там и кризис начался за полгода до нашего.
Консюмеризм — это когда потребление может стать политическим актом: когда, надев штаны определенной расцветки и слушая музыку определенного жанра, ты высказываешься нравственно и политически. Когда, выбирая марку одежды, ты либо вписываешься в социум, либо противопоставляешь себя ему. Беда нашей эпохи — в безмерном опошлении всего, к чему она прикасается: стиляги не избежали этой участи. Истинный стиляга — совершенно не тот, кто вдруг с какой-то радости пожелал надеть галстук цвета «пожар в джунглях», ботинки на пресловутой «манной каше» и пиджак заковыристого фасона. Стиляга даже не тот, кто выучил на саксе «Поезд А» или Summertime. Что такое стиляги — подробней и наглядней всего расписано в «Ожоге»: это люди, вдруг ощутившие за плечами Ночную Мать Европу с ее сырыми ветрами. Только путинский гламур может трактовать стилягу как человека, который хочет пристойно (или непристойно, но модно) одеваться и барать классных барух, они же чувихи. В принципе к физиологии можно свести что угодно — марксизм, например, выводит все из классовой морали, а национализм из нацпринадлежности, и марксизм, безусловно, лучше, поскольку предполагает не столько врожденный, сколько приобретенный критерий. Но объяснять явление стиляжничества исключительно желанием «быть не как все» — значит действительно ничего не понимать в пятидесятых годах, потому что, как заметил один остроумный блогер, у стиляг ничуть не менее жесткий дресс-код, чем у комсомольских вожаков. Больше того — со стадностью (стайностью) у них тоже все в большом порядке, по крайней мере в фильме Тодоровского. Что же касается дипломатических сынков, то про них в том же «Ожоге» истинный стиляга высказался исчерпывающе: «Да какого же хера они ко мне вяжутся, подумал Пантелей, дети медных отцов и свояки посланников? Что у меня общего с этими хозяевами жизни, с их красными книжечками, „мерседесами“, пистонами? Со всеми их парижами? У меня есть свой Париж, тот самый… every moment…» — и вполне обоснованно обращается к обладателю стильного блейзера: «Сука пайковая!»
Вот то-то и оно. Случилась вечная российская путаница. Революция идейных западников, уставших от сталинской вони, превратилась в революцию потребителей, желавших пить и жрать. Во второй раз это случилось уже на наших глазах — в восьмидесятые, когда результатами борьбы Сахарова и Солженицына воспользовались олигархи и быки. И на взгляд сегодняшнего офисного мидл-класса все это именно так и выглядит — стиляги боролись за право слушать Эллингтона и не носить «Москвошвей».
Между тем именно среди носителей несчастного «Москвошвея» полно было истинных революционеров, приличных людей, мечтавших сначала о социализме с человеческим лицом, потом о капитализме с человеческим лицом, потом о чем угодно, лишь бы с человеческим, — но получается почему-то либо социализм с капиталистическим, как в семидесятые, либо капитализм с социалистическим, как в нулевые, а человеческого как не было, так и нет.
Оттепель сожрали не только те, кто ввел танки в Прагу и начал сажать диссидентов. Оттепель сожрали — точнее, скомпрометировали — еще и те, кто всегда понимает свободу как свободу инстинкта, а отмену казармы как разрешение скотства. Современный офисный планктон — люби, не люби этого определения, а всем своим поведением он его подтверждает, — полагает себя свободным и продвинутым на том основании, что легко отличает по вкусу вино одного урожая от вина другого, а также свободно может провести каникулы в любой точке земшара. Выясняется, однако, что к свободе все это не имеет никакого отношения — и что одинаково одетые комсомольцы пятидесятых, которые стригли и нагибали стиляг в аллеях парка Горького, были-таки внутренне свободней, чем активные потребители нулевых, завсегдатаи «Ашанов» и ЖЖ. Этих комсомольцев трудней было загнать в стойло — среди них находилась пара-тройка индивидуумов, помнивших, что такое человеческое достоинство. А люди нулевых променяли свой вкус, принципы и убеждения на сомнительную стабильность с той же легкостью, с какой меняют устаревшую бытовую технику на модифицированные ее образцы.
И тут мы подходим не просто к печальному, а к роковому вопросу. Вот в 1964 году Стругацкие написали «Хищные вещи века» — книгу о консюмеристской утопии, о стране, где есть все, только смысла нет, и желание жить испарилось. А недавно Борис Стругацкий заметил: мы думали, это антиутопия, но как бы она не оказалась утопией… Да, собственно, уже в 1967 году, в «Гадких лебедях», Виктор Банев говорил детям: а ведь выпивать и закусывать quantum satis не так уж плохо, дорогие ребята, в истории человечества мало было эпох, когда оно могло предаться этому занятию… Банев — типичный шестидесятник. Идейные борцы — непримиримые люди — его страшат. «Ирония и жалость», повторяет он за Фицджеральдом. И если при этом можно выпивать и закусывать — то хорошо.
Но что-то я не верю в консюмеристские утопии, потому что — страшно сказать — они оскотинивают общество гораздо быстрее, чем любые диктатуры. В диктатурах процент свободомыслящих и нестандартных людей оказывается парадоксальным образом больше, чем в постиндустриальных потребительских империях. Когда-то меня поразил фильм Юрия Кары «Завтра была война»: почему среди самой растлительской, самой омерзительной диктатуры выросло такое чистое поколение, сумевшее спасти страну во время войны? И почему наша молодая свобода начинает с такого повального, поголовного растления? Помнится, ответа на этот вопрос у меня в 1988 году не было. Но нет и сейчас, 20 лет спустя.
Я только знаю, что в России путинской больше рабов и меньше борцов, чем в России сталинской. Хотя и в той, и в другой одинаково велик соблазн снять музыкальную комедию о коллективном всенародном усыновлении негритенка.
№ 3, март 2009 года
Дмитрий Быков