< СТАТЬЯ АНРИ ДЕ МОНТЕРЛАНА >

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

< СТАТЬЯ АНРИ ДЕ МОНТЕРЛАНА >

Писатель пишет о себе, «pro domo sua», лишь в крайнем случае, когда надо в чужой критике что-либо опровергнуть, исправить. Обыкновенно опровергается или исправляется какая-нибудь мелочь, факт, дата, ссылка на источник… И только по раздражению, с каким порой это делается, догадываешься, что хотелось бы писателю в ответ на постороннюю критику поговорить о себе по существу, объяснить себя, комментировать себя. Но это невозможно: «не принято». Очень жаль, что не принято, потому что самокритика и самокомментарии могли бы дать много чрезвычайно интересного — наряду с ворохами вздора, конечно. Когда-то это предложил Мандельштам. Собралось несколько поэтов, читались стихи, затем тут же обсуждались. Как всегда и везде в таких случаях, обсуждение шло мимо прочитанной вещи. Высказывались мнения сами по себе очень правильные и осторожные, но связь этих мнений со стихами, к которым они относились, была призрачна. Этого не замечают слушатели, но это с недоумением ощущает автор. Мандельштам и предложил: «Позвольте, я сам себя разберу»… Ему не дали этого сделать и почти что подняли на смех. Почему? Потому, что «не принято», и только. Можно вообще не признавать критики и считать ее делом праздным. Это вопрос особый. Но тот, кто теоретические «умствования» признает, согласится, что «самообъяснения» поэта столь трудного и ума столь причудливо-острого, как Мандельштам, a priori были бы интереснее всего, что до сих пор о нем написано.

Вот отчего мне это вспомнилось: в «Nouvelles Litteraires» Анри де Монтерлан поместил заметку о Дельтее. О Дельтее только заглавие. В действительности Монтерлан пишет о себе «pro domo», без особого стеснения, без притворного стыда, задорно и самоуверенно. Если бы Монтерлан был еще смелее, он прямо о себе бы и говорил, не прячась за Дельтея. Замечу мимоходом, что предмет для восхвалений и оправданий он выбрал неудачный: Дельтей — прескверный писатель. Но это не важно. Заметка Монтерлана крайне интересна и как «комментарий» к нему самому, и по темам, которых она касается.

Заметка эта вся посвящена защите понятия «ridicule»: излишней пестроты, «красочности», неумеренного лиризма, всяких прихотей и причуд, безвкусицы и беспорядка. Мне кажется, что это исключительно интересный вопрос, к которому при чтении теперешней литературы — русской еще больше, чем французской — не раз приходится возвращаться. Часто думаешь, читая Пастернака или Пильняка: «Да, талантливо… Но как он не чувствует, что это нелепо ? Как ему не стыдно ? Это одинаково относится к стилю и содержанию. И тут есть большая опасность . Ощутив нелепость, хотя бы один только раз, идешь дальше, дальше, становишься все требовательней, разборчивей, и в конце концов, чувствуя свою правоту, все же упираешься в тупик. Нелепо или «ridicule» становится все, в чем не чувствуется присутствие цели и в чем есть словесная ложь. Нелепа всякая игра, забава, всякая резвость. И не нелепо только то, что вполне чисто, разумно, — признаемся — бедно. Как идеал, впереди остается пустая белая страница, молчание, ибо «мысль изреченная есть ложь» – не парадокс, а истиннейшая истина. Творчество же требует компромисса и примирения с какой-то хотя бы малейшей дозой «ридикюльности». Даже оставив эти общие соображения и суживая вопрос, скажем: что можно в нашей литературе сделать сейчас после Пушкина и Льва Толстого, что не было бы чуть-чуть «смешно» — не в смысле разницы дарований, совсем нет, а в смысле «суетности» по сравнению с Толстым и мути, «мутности» по сравнению с Пушкиным? Гигиена творчества внушает только одно: с ними не считаться. Тот же, кто на это не способен, кто в жертву правдивости и чистоты хочет принести все остальное, неизбежно сворачивает с привольных и широких дорог в закоулки, откуда легче весь мусор вымести и где в бедности, однообразии, скуке можно зачахнуть, не будучи «ridicule». Я не иронизирую. В стремлении это — аскетизм и высокий подвиг. Это не имеет ничего общего со снобизмом, который на все презрительно морщится и все полуотрицает. О «пафосе чистоты» можно было бы повторить: «могий вместити да вместит»! Но как школа и учение, он приводит к умиранию, прежде всего к страху перед энтузиазмом, восторгом, порывом, потому что нет в мире ничего более «ridicule», чем необоснованный, недообоснованный энтузиазм, и, читая, например, Цветаеву, все время думаешь: «Что с ней? Из-за чего она лезет на стену, голосит, визжит?» А вполне уместный энтузиазм – величайшая редкость.

Монтерлан провозглашает нечто вроде: «Мир должен быть оправдан весь, чтоб можно было жить!», переводя оправдание на литературу. Я сказал, что он пишет о себе. Его часто упрекают в эффектничании, в пустословии, отсутствии чувства меры. И справедливо упрекают. Прочтите последний роман Монтерлана, «Les Bestiaires»: это книга великолепная и все же вполне «нелепая». «Je ne suis pas ridicule!» — восклицает Монтерлан. Творчество — не монашеский искус, а преизбыток сил и дара, полнокровие. Прежде всего, творчество — радость. В радости человек порой вскакивает, вскрикивает, прыгает, пляшет, поет. Нелепо? Нет, прекрасно, естественно, законно.

Лично не сочувствуя Монтерлану, я все же думаю, что он прав. Не индивидуально, не в применении к индивидуальности, потому что здесь «могий вместити да вместит». Но как советчик молодого поколения, как литературный «вождь», руководитель или учитель. Нельзя учить умиранию. Нельзя учить , что лучше задыхаться чистейшим разреженным воздухом, чем дышать плотным и мутным. Мне вспоминается то, что Розанов писал о «Заповедях блаженства»: напрасно их долбят в гимназиях и школах, на уроках Закона Божия, растолковывают мальчишкам и девчонкам… Пусть пятьдесят лет проживет человек, полюбит, разлюбит, очаруется, разочаруется, поверит и разуверится, и тогда в темном коридоре, издали на золотом сияющем листке пусть покажут ему: «Блаженны нищие духом»…