ВЯЧЕСЛАВ АВЕРЬЯНОВ. – НОВАЯ КНИГА ШМЕЛЕВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВЯЧЕСЛАВ АВЕРЬЯНОВ. –

НОВАЯ КНИГА ШМЕЛЕВА

1.

В прошлой своей беседе я оказался настроенным очень пессимистически. Говоря о советских «новинках», о романах и рассказах, подписанных неизвестными или малоизвестными именами, я утверждал, что все эти произведения качества самого низкого, почти что ниже критики и вне литературы. Продолжая поиски, просматривая и прочитывая русские журналы и отдельные издания, я нежданно-негаданно набрел на книжку прелестную, написанную человеком, действительно, даровитым. Она бледновата, но, кажется, имя ее автора еще нигде не встречалось, — а ведь для «пробы пера» бледность не только простительный грех, но и естественное свойство. Книжку эту мне хочется «порекомендовать» читателю.

По шаблону и трафарету о новых удачных произведениях принято говорить: «радость» или «подарок». Есть в этих выражениях доля правды. Действительно, радуешься таланту: неожиданности находки, своеобразию ощущения, собственному своему обогащению от него. И, воздерживаясь от предсказаний, все же сознаешь, что воздерживаешься только по осторожности, потому что «мало ли что может случиться» и что может помешать развитию, раскрытию дарования, — но в самой возможности развития не сомневаешься и слово «многообещающий» произносишь без всякой иронии. Так в прошлом году я читал в «Красной нови» повесть В. Катаева «Растратчики». Имя автора мне было совершенно неизвестно, – но можно ли было не запомнить его, сразу же, после нескольких страниц чтения, можно ли было не связать с этим именем надежд? Не знаю, какой выйдет из Катаева писатель, но si fata sinent, должен бы выйти большой и настоящий. То же чувство – но еще более сильное – вызвала три года назад напечатанная в «Недрах» повесть никому тогда кажется неведомого Булгакова «Роковые яйца». И, кажется, теперь ясно, что ошибки не было и ожидания оправдались. Булгаков – блестящий и острый художник. Конечно, оттуда, из-за рубежа нам возразят, что мы выделяем Булгакова потому, что он «отъявленный белогвардеец». Но это вздор, и те, кто говорят это, знают, что говорят вздор. Белогвардейство Булгакова само по себе, т.е. вне или до его таланта, нас нисколько не интересует. Слава Богу, мы «на посту» не стоим и своим тупицам, каким-нибудь Семеновым, Гладковым, Либединским или Безыменским, покровительствовать не собираемся. Да, в сущности, и «белогвардейство» Булгакова слишком уклончиво, слишком двусмысленно, чтобы нас прельстить. Если что и важно, то лишь то, что писатель, едва ли не самый зоркий из всего поколения двадцатых годов, не оказался ни «созвучным» эпохе, ни ее «попутчиком». Нас это нисколько не удивляет.

Книга, на которую я хочу обратить внимание, — сборник рассказов Вячеслава Аверьянова «Человек без костылей». Рассказов в книге всего восемь, и они небольшие. Обстановка в них исключительно крестьянская. Советская деревня — но не столько в плане бытовом, сколько в психологическом: темные советские головы, смущенные великими потрясениями и бедствиями, им представившимися, и не имеющие сил что бы то ни было понять. Единственная, неизменная тема Зощенко, одна из постоянных тем А. Толстого. Но Аверьянов не походит ни на того, ни на другого; у него нет ни зощенковского грустного юмора, ни лиризма Толстого. Он более холодный наблюдатель. Первый из его рассказов называется «Золотая сковорода». Старый, полуграмотный мужик, сапожник Черемухин, умирающий от рака, медленно и упорно, с великим трудом пишет книгу «о душе и вообще природе на основах причины фактической жизни человека». Бога больше нет, царя больше нет, нет прежних законов, нет прежних порядков, — мир лежит перед взором Черемухина распавшимся и таинственным. Он пытается его осмыслить. Он пишет о самых разнообразных вещах — «о подкове», «о цветах», «о многоводной реке», «о дерьме или человеческом счастье», «о лунном цвете», «о кобыльем хвосте», «о евреях и других народностях», «о мужиках и бабах», «о мышином царстве», «о собаках», о многом другом. Чувствуя близость смерти, он решает прочесть еще неоконченное сочинение крестьянам своей деревни, непоколебимо веря в то, что он их осчастливит и просветит. Собирается крестьянский сход. Черемухин сознает, что настал главный час его жизни, и волнуется. «Он обернулся, встал лицом к народу, увидел страшную пестроту разноцветных лиц и рубах, растерялся, слова, приготовленные еще накануне для начала, выпали из головы, и неожиданно, против воли своей, он косноязычно забормотал, брызгая слюной: — Я мужик, сами знаете… Да нет… Скажу — в одну точку планировал… И то, пред всем миром честным. Да, значит… А как, почему? Потому – религия народный опиум. И, значит…

– Эй, Илья! Сочинитель! Чего там! Непонятно! Давай по книге!»

Начинается, наконец, чтение. Никому не понятно, никому не интересно. Сначала посмеиваются. Потом один за другим слушатели расходятся. Перед увлекшимся чтецом остается два человека. Его прерывают: «Пустяки ты все писал, Илья Пантелеич!»

Черемухин видит, что его надежда была напрасна. Все кончено для него. Через два дня он умирает. Одна из последних глав его книги – «О смертельной тоске» написана на рассвете:

«Изба. Под ногами пол, над головой потолок, на кровати Григорий с Пелагеей храпят, обнявшись. И вот, что им до меня? Днем работают, ночью спят, свое потомство, своя жизнь. А как у меня рак безысходный, мукой мученской под ложечкой скарбит, к чему тогда, скажу, толк писаний моих и сады республиканские жизни новой? И выходит, один я в избе и под всем небом звездным один разъедин, и ниоткуда нет мне подпоры, как отдан я на растерзание коршунам судьбы.

Такой вопрос задам. Какими гвоздями, к какому голенищу природы подшить мою жизнь Ильи Черемухина, чтобы навеки она не отрывалась вовсе? Нет такого предмета и гвоздя такого нет, сносится, спорется, на волоске безвоздушного пространства только и останется это имя мое, дерево пахучее — черемуха.

И приходится, значит, погибать мне в могиле песчаной, без санитарного предупреждения науки, потому как даже в енциклопедическом словаре не найду себе медицинской помощи.

А кругом оглянуться страшно – стены тугие, холодные, и безработному сердцу одиноко, тоска и ночная смерть».

Накануне смерти он пишет завещание сыну:

«… Хотел я сады яблоневые по всему свету цветущие видеть, к тому шла логизма моя. А что стало? – Череду черед. Я отвел свой в равнодушии, невнимании, по причине невоспитанности сознания. Твой же черед на костях моей смерти возвеличить счастье сицилизма по всем правилам коловращения земли… Книгу мою трудовую на расход не теряй, оставь, сбереги ее, может, кто и прочитает мысли мои деревенские, может пользу принять от них, а нет, так и взыскать нечего, учение мое простое, самодельное.

Живите. С тем и конец. Прощайте навеки. Трудовой крестьянский пролетарий, отец ваш Илья, сын Пантелеев, Черемухин».

Никаких выводов, никаких заключений в рассказе нет… Но читатель остается смущен, как смущает только истинная поэзия. Не менее значительны и другие рассказы. Они все очень «человечны». Боюсь быть неверно понятым: я не восхищаюсь безоговорочно новой книгой, не превозношу до небес новый талант, я только радуюсь открытию. Талант у Аверьянова, может быть, и не крупный, — об этом еще нельзя судить, — но он хорошего качества, «чистой воды». Если бы критику позволено было быть настолько самонадеянным, чтобы время от времени составлять список того, что прочесть стоит и чего не стоит, я, не задумываясь, включил бы Аверьянова в разряд «стоящих», — в этот, увы, очень короткий перечень.

2.

К рассказам Шмелева – «Про одну старуху» – естественнее всего применить одно слово: патетические. Они пронизаны и полны «достоевщиной», той страдальческой стихией, где сплетаются и ядовитая усмешечка, и неожиданный, страстный, гневный взрыв красноречия, и сомнительный анекдот, и неутолимая скорбь. У Достоевского чуть ли не в каждом романе есть персонаж, говорящий родственным Шмелеву языком. Мармеладов, под конец своей исповеди взывающий: «Выходите, пьяненькие, выходите, слабенькие, выходите, соромники!»

Пьяница, который каждую ночь молится Богу за упокой «душеньки» графини Дюбарри, ибо что она перенесла, когда кричала: «Encore une moment, monsieur le bourreau», — весь этот витиеватый, чуть-чуть хмельной, всегда мучительный бред, весь этот разрыв «круга меры», все это преувеличение, «экзажерация», которая удивляла Льва Толстого (не помню, чья запись его слов о Достоевском: «не так… не совсем то бывает в жизни»)

достались по наследству от Достоевского Шмелеву. И Шмелев как бы упивается наследием. Он не столько пишет, сколько «голосит». Если мало быть знакомым с его писанием, можно принять его цветистую, исключительно густую, донельзя уснащенную речь за манерничание. Но это было бы совсем ложным впечатлением. У Шмелева, как иногда в музыке, фиоритуры и трели сопутствуют высокому подъему. Чем рассказ его внутренне напряженнее, тем внешне он прихотливее. Несомненно, в новой книге Шмелева лучшая и самая значительная вещь — первая, давшая название всему сборнику. Во всех рассказах говорится о России, о ее судьбе и ее жизни. Всюду описывается теперешний русский быт. Описания чрезвычайно живые, до какой-то волшебной наглядности, как, например, в «Голубях». Но такие «картинки с натуры», как «Голуби», по замыслу, по теме слишком однотонны и как бы плоски, т. е. во всех своих элементах преходящи, чтобы стать искусством. Нет «подводного течения». В рассказе о старухе, поехавшей в голодные годы за хлебом в далекое, тяжелое путешествие, в изложении этого, казалось бы, мелкого, обыкновенного случая Шмелев дал нечто навсегда запоминающееся и величественное. Пройдет время и забудется быт рассказа. Трудно будет людям вообразить, как это могла поездка за несколькими мешками ржи превратиться в настоящее мучение. Но сущность рассказа уцелеет, и, не узнавая обстановку, условий, образов, мелочей, нигде не видя их больше, читатели ужаснутся горю шмелевской старухи. Я не передаю содержания рассказа и не говорю о нем подробнее, потому что «ткань» его слишком изощренна. Ее надо видеть своими глазами, т. е. рассказ следует прочесть. Одно только замечание: мне кажется ошибкой его развязка. Слишком под занавес, слишком мелодраматично. Рассказ настолько напряжен, что никаких эффектов — как встреча матери с разбойником-сыном — не требовалось. Без этой сцены целое было бы суровее и правдивее. Вероятно, уклонившись здесь в сторону «лубка», Шмелев хотел дать подобие легенды, вроде тех, что долго бродят в народе, перекладываются в песни, ло­жатся в основу «житий». Этой цели он достиг.