ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ — «ДРУГОЙ» В СТИХОТВОРЕНИИ И. Ф. АННЕНСКОГО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ — «ДРУГОЙ» В СТИХОТВОРЕНИИ И. Ф. АННЕНСКОГО

Во всех комментированных изданиях творческого наследия И. Ф. Анненского, осуществленных до 1990 г., об адресате стихотворения «Другому», входящего в «Кипарисовый ларец», не высказывалось никаких соображений. Лишь во втором издании «Стихотворений и трагедий» в примечаниях А. В. Федорова «Другому» интерпретируется следующим образом: «Отсутствие посв<ящения>, видимо, неслучайно. Хотя, возможно, в виду имеется К. Д. Бальмонт, одно время высоко ценимый Анненским, ст-ние дает обобщенный образ поэта, которого автор противопоставляет себе»[1509]. Предположение о том, что «Другой» Анненского — его дистанцированное второе «я», отчасти идеал автора, отчасти объект полемики с самим собою, высказывалось и ранее[1510]; что же касается догадки относительно Бальмонта, то едва ли она имеет под собой прочные основания: никаких аргументов в пользу такого соотнесения А. В. Федоров не привел, хотя в данном случае они были бы весьма уместны, поскольку самоочевидных черт сходства между образом «Другого» в стихотворении Анненского и Бальмонтом, а также специфическими особенностями, формирующими образ поэзии Бальмонта, явно не наблюдается.

Между тем еще в 1966 г. П. П. Громов, анализируя стихотворное послание А. Блока «Вячеславу Иванову», дающее целостную концепцию творчества мэтра русских символистов — «царя самодержавного», указал на «поражающую своей внутренней близостью к Блоку стихотворную аналогию» — «Другому» И. Анненского: «„Другой“ в стихотворении Анненского — это, так же как и у Блока, человек цельности, широты, „царственного“ размаха, питающихся „вьюгой“, „вихрями“, стихийными началами жизни <…>». Отметив, что образу творчества «Другого» у Анненского противопоставлен собственный поэтический кодекс («Мой лучший сон — за тканью Андромаха»), Громов подчеркнул: «Трагически-скорбный образ Андромахи тут несет примерно то же содержание, что блоковские формулы „печальный, нищий, жесткий“; им противостоит „дионисийская стихийность“ игнорирующих трагизм реальной жизни „синтетических“ концепций»[1511]. Исследователь прямо не утверждает, что в обличье «Другого» выступает Вяч. Иванов, однако прослеженное им разительное сходство между адресатами стихотворений Анненского и Блока говорит само за себя. Вывод, к которому подводили наблюдения Громова, четко сформулировала И. В. Корецкая в статье о Вячеславе Иванове и Иннокентии Анненском[1512]; одновременно с нею была опубликована статья Катрионы Келли, специально посвященная обоснованию тезиса о тождестве «Другого» и Вяч. Иванова[1513].

Среди аргументов, выдвинутых К. Келли и И. В. Корецкой, — указания на сугубо «ивановские» специфические черты, составляющие творческий облик «Другого»: менады («Твои мечты — менады по ночам»), отсылающие к одному из самых характерных для Иванова стихотворений (в самой первой фразе статьи Анненского «О современном лиризме» обыгрывается этот образ, олицетворяющий у него всю символистскую поэзию, а далее весь ход размышлений автора о «современной менаде» организуется вокруг цитат из стихотворения Иванова «Скорбь нашла и смута на Мэнаду…») [1514]; безумный порыв («Я полюбил безумный твой порыв»), огонь («Ты весь — огонь») — атрибуты «дионисийских» вдохновений, питавших поэзию Иванова; богоподобие и торжествующее величие («И бог ты там, где я лишь моралист», «Ты — в лепестках душистого венца», «Ты памятник оставишь по себе? // Незыблемый, хоть сладостно-воздушный…») — устойчивые мифопоэтические приметы образа мастера, нашедшие свое законченное воплощение в формуле «Вячеслав Великолепный».

Вне поля зрения интерпретаторов стихотворения, однако, осталась одна конкретная примета, дополнительно убеждающая в правомерности предпринятой «дешифровки»: строки «Зато нище мой строгий карандаш // Не уступал своих созвучий точкам», безусловно, указывают на лирический цикл Иванова «Повечерие», опубликованный в 1908 г. в «Весах». 8-е, заключительное стихотворение цикла — незаконченный сонет «Моя любовь — осенний небосвод…»: его словесный текст исчерпывается восьмью строками — двумя катренами, вместо двух завершающих сонет терцетов — шесть строк, обозначенных точками[1515] (исключительно значимый по смысловой силе «эквивалент текста», согласно тыняновской терминологии: работа Иванова над сонетом оборвалась накануне начала предсмертной болезни его жены, Л. Д. Зиновьевой-Аннибал, позднее поэт не счел возможным «дописать» стихотворение, завершавшее обращенный к ней цикл)[1516]. Еще одним подтверждением того, что «Другой» в сознании автора ассоциировался непосредственно с Вяч. Ивановым, служит стихотворный экспромт Анненского «Мифотворцу на башню»[1517]; один из его автографов, озаглавленный «На башне летом»[1518], имеющий посвящение «В. И. Иванову» и датированный 21 июня 1909 г., включает три варианта 4-й строки:

а А там другой Жилец уж, сед

б А там Другой ютится, сед

в А там Другой уж — пыльно-сед

«Жилец» знаменитой «башни», Вячеслав Иванов, предстает здесь — не случайно — как «Другой» (с прописной буквы!).

К. Келли в своей работе акцентирует также внимание на тех аспектах, которые объясняют близость между Анненским и Ивановым и закономерность возникновения между ними продуктивного творческого диалога, — на возрастной близости поэтов, на их особом положении, как «старших», наиболее опытных и искушенных, в кругу «младших» современников-символистов, на том, что оба они были профессиональными филологами-классиками, свободно ориентировавшимися в культурных сферах, доступных немногим, и т. д.[1519]. Отмечает она и каламбурные аллюзии в заглавии рассматриваемого стихотворения: «Другому» соотносится с обиходными в кругу символистов, часто торжественными по стилю, посвящениями, обращенными друг к другу[1520]; в статье «О современном лиризме» Анненский писал в этой связи: «Наше декадентство, конечно, не западное: оно имеет свой колорит. Например, приходится видеть, как меняются между собой то акростихами, то печатными подписями вроде „Другу и Брату“ крупные и серьезные поэты <…>. А кто не слышал о рифмах брюсовского сонета, которые угадал Вячеслав Иванов?» [1521] Формула «Другу и Брату», на которую иронически и полемически откликается Анненский заглавием своего стихотворения, ближайшим образом восходит к посвящениям, открывающим две поэтические книги В. Брюсова: «К. Д. Бальмонту, другу и брату» («Urbi et Orbi», 1903), «Вячеславу Иванову, поэту, мыслителю, другу» («????????. Венок», 1906)[1522]. Обращение к «Другому» позволяет рассматривать творческий жест Анненского в том же ряду («поэт — поэту», «равный — равному») и одновременно недвусмысленно говорит о том особом, суверенном положении в ряду «равных», на которое претендовал автор стихотворения, о дистанции, отделяющей близкий и дорогой ему мир поэтических образов и мотивов от столь же определенного и самодостаточного в своей цельности мира поэзии Вяч. Иванова.

Такое положение Вячеслава Иванова и Иннокентия Анненского, их творческих принципов и духовно-эстетических предпочтений друг относительно друга обозначилось со всей отчетливостью весной 1909 г., когда оба поэта встретились как идейные вдохновители и ближайшие сотрудники новообразованного журнала «Аполлон». Редактор будущего журнала С. К. Маковский стремился привлечь к своему начинанию всех наиболее ярких и значительных представителей «нового» искусства, возлагая при этом самые серьезные надежды главным образом на Анненского и Иванова, на их глубокий духовный опыт, широчайшую эрудицию, дар общения и безусловный авторитет в кругу более молодых «аполлоновцев». Анненского Маковский изначально воспринимал как своего основного союзника в отстаивании собственно «аполлонических» начал гармонии, меры, самоценного, свободного, «стройного» творчества, видя в его художественных пристрастиях необходимый идейно-эстетический противовес религиозно-теургическим и «дионисийским» уклонам Иванова[1523]. После первого организационного собрания участников задуманного журнала Маковский писал Анненскому (12 мая 1909 г.): «…хочется еще раз сказать Вам, с каким восторженным чувством я отношусь к нашему „союзу“ в редактировании „Аполлона“. Прошедшее собрание лишний раз воочию убедило меня, что наша „икона“ должна сделаться поистине чудотворной. Разве общее настроение не было именно таким, каким должно было быть? Все это предвещает прекрасное начало. Как удачно вышло, что не было Иванова. А Вы еще хотели, чтобы он председательствовал! Нам нужно создать свою атмосферу, свое дружное и авторитетное credo, и пока оно действенно в Вашем лице, я верю абсолютно в наш успех»[1524]. Вместе с тем ближайшее участие Иванова в «Аполлоне» было для Маковского чрезвычайно значимым и желанным; в своем стремлении заручиться поддержкой со стороны признанного вождя петербургских символистов редактор журнала также всецело полагался на Анненского. Подтверждая договоренность о совместном с Ивановым визите к Анненскому в Царское Село[1525], Маковский писал ему 20 мая 1909 г.: «Итак — в пятницу <22 мая> мы будем в Вашем гостеприимном доме на Захаржевской. Я предвижу интересный обмен идей с В. Ивановым. Как Вы полагаете? Мне бы очень хотелось, чтобы Вы очаровали и его, как всех будущих „аполлонистов“. Он может быть чрезвычайно полезен: не правда ли? Весь петербургский молодой писательский мир с ним очень считается. Сделать его „своим“ — было бы настоящим приобретением. Но своим в кавычках, разумеется!»[1526] Позднее Маковский сообщал об этом визите в письме к В. Э. Мейерхольду (10 июня 1909 г.): «С Вяч. Ивановым я провел, неделю назад, целый день, — вместе ездили в Царское к Анненскому, долго беседовали о журнале <…>»[1527].

Стихотворение «Другому» (не имеющее авторской датировки) включено в план «Кипарисового ларца», составленный Анненским не позднее 31 мая 1909 г.[1528]. Поскольку все основные осуществленные к этому времени мероприятия, встречи, беседы, связанные с определением идейно-эстетической платформы «Аполлона» и актуализировавшие в кругу будущих «аполлоновцев» проблему со- и противопоставления двух мастеров — проблему, безусловно, существенно значимую и для самого Анненского, — приходились главным образом на май 1909 г., можно предположить, что «Другому» было написано в этом месяце. Сблизившись на «аполлоновской» почве, Иванов и Анненский, естественно, находили темы для продуктивного диалога, не сводившиеся к выработке журнального кредо и обрисовке контуров «аполлонизма» по отношению к «дионисизму» или к каким-либо иным метакультурным дефинициям. Однако и в других сферах — и прежде всего в сфере классической древности, глубоко постигнутой ими обоими, — обнаруживалось то же разномыслие, то же различие в идеалах и пристрастиях, что и при их самоопределении в системе современной литературы. Примечательно в этом отношении письмо Анненского к Иванову от 24 мая 1909 г., продолжающее начатый — видимо, при встрече в Царском Селе 22 мая, — разговор о Елене, прекраснейшей из женщин в греческой мифологии, и трактовке этого образа во 2-й части «Фауста» Гёте. Трудно судить, какие именно воззрения отстаивал в беседе Иванов, однако ясно, что Анненский в своем послании обрисовывает, опять же, «другую» Елену — проницая мифологические образы собственной поэтической интуицией и превращая «ученый» спор в опосредованное признание о самом себе, обнажая (по удивительно точным словам о нем того же Иванова) «всю тонкотканную сложность <…> стесненной своим богатством, ширококрылой и надломленной души»[1529]:

24 мая 1909

Многоуважаемый Вячеслав Иванович,

Если бы можно было этими строками заменить разговор! Но они лишь утешают меня, да и то слабо, в невозможности прийти к Вам сегодня, как я собирался было.

Я так устал вперед (омерзительнейшая из форм усталости) от перспективы еще этой, хотя и одной из последних недель, моей службы[1530] — что признаю неизбежным просидеть сегодня дома. Надо это… инстинктом чувствую, что надо. Знаете, как лошадь, на Кавказе: оступится, — и окаменевает — обращайтесь с нею, как с вещью. Всякому ведь еще хочется жевать и видеть, даже не видеть… а так… опять это?.. Нет… перечитывал, наизусть знаю… нет, нет и нет!

Елена Гете для нас, т. е. для моего коллективного, случайного Я, не может быть тем, чем сделало ее Ваше, личный и гордый человек! И мы не выродились вовсе в своей безличности. Тогда было тоже… но оно еще не выявилось и не обострилось, не обвещилось так, как теперь. Вот и все.

Елена, это — неполнота владения женщиной, и в ней две стороны. Елена культа, это — сознание женщины, а Елена мифа, это — желание мужчин.

Призрачность же Елены — вовсе не покаянная песнь Тисии — хоро-становителя, а лишь — Роковая развеянность «вечно-женского» по послушным и молящим, но быстро стынущим вожделениям. Вся Елена — из желаний: и в Амиклах на троне, и там — на Белом острове с загробно-торжествующим, но землею обагренным сыном Фетиды в виде жениха[1531], там среди белых птиц, крылатых желаний, пришедших следом и всюду за ней родящихся…

Одевайте Елену в какие хотите философемы, но что-то в самой загадочности ее сидит мучительно- и неистощимо-грубое, чего не разложит даже электричество мысли, и всегда, всегда так было.

Нет, я слишком дорого заплатил за оголтелость моего мира — не я, а Я, конечно — чтобы не сметь поставить… стоп… потопим в чернильнице кощунство!

Хотелось бы очень Вас послушать, именно послушать… молча… Но до менее взволнованно-больных минут, чем теперь, сейчас.

Ваш И. Анненский[1532]

Трудно со всей определенностью судить, познакомился ли Иванов со стихотворением «Другому» еще при жизни автора или прочел его впервые уже после его кончины — в ходе работы (декабрь 1909 — январь 1910 г.) над статьей «О поэзии Иннокентия Анненского» или в составе «Кипарисового ларца», вышедшего в свет в апреле 1910 г.[1533]. Адресованное Анненскому стихотворное послание Иванова «Зачем у кельи Ты подслушал…» (авторская датировка: 14 октября 1909 г.), явных откликов на стихотворение «Другому» не содержащее, вызвано к жизни, скорее всего, статьей «О современном лиризме», обсуждавшейся в редакции «Аполлона» в отсутствие автора, еще до ее публикации в журнале (по-видимому, 6 октября 1909 г.)[1534]. Обращение к Анненскому («обнажитель беспощадный») и автохарактеристика («я — сокровен…») в послании Иванова скрывают уязвленность интерпретацией его поэзии в этой статье как поэзии темнот и криптограмм, непонятной для читателей, «не успевших заглянуть в Брокгауз-Ефрона», и требующей комментария[1535]. В то же время это стихотворение — завершавшееся строкой: «Будь, слышащий, благословен!» — явно преследовало целью сгладить наметившийся конфликт[1536], на который намекает и Анненский в ответном благодарственном письме от 17 октября: «Когда-нибудь <…>, связанные и не знающие друг друга, мы еще продолжим возникшее между нами недоразумение. Только не в узкости личной полемики, оправданий и объяснений, а в свободной дифференциации, в посменном расцвечении волнующей нас обоих Мысли»[1537]. Но даже если Иванов, сочиняя заключительные фразы статьи «О поэзии Иннокентия Анненского», еще не знал тех строк из стихотворения Анненского «Другому», в которых за словами о «незыблемом памятнике» «Другого» следовали догадки о грядущей судьбе его собственного творчества:

Моей мечты бесследно минет день…

Как знать? А вдруг, с душой подвижней моря,

Другой поэт ее полюбит тень

В нетронуто-торжественном уборе…—

тем значимее сформулированный им прогноз: «…Анненский становится на наших глазах зачинателем нового типа лирики, нового лада, в котором легко могут выплакать свою обиду на жизнь души хрупкие и надломленные, чувственные и стыдливые, дерзкие и застенчивые, оберегающие одиночество своего заветного уголка, скупые нищие жизни»[1538]. Со словами покойного поэта о своих стихах эти суждения «Другого» звучат вполне в унисон.