ДВА МЕМОРАНДУМА МАКСИМИЛИАНА ВОЛОШИНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДВА МЕМОРАНДУМА МАКСИМИЛИАНА ВОЛОШИНА

1. ПИСЬМО К БОРИСУ САВИНКОВУ

Максимилиан Волошин и Борис Савинков — на первый взгляд, весьма странное сочетание имен. Близость между ними не поддается простым толкованиям; кажется, лишь отвлеченные рассуждения о схождении и едва ли не тождестве крайних противоположностей помогают отыскать ключ к объяснению этого неожиданного дружеского союза. Поэт, испытывавший крайнее непочтение к любым формам социально-политической регуляции, не говоря уже о рутинной деятельности политических партий, — и один из эсеровских лидеров; пацифист и отвлеченный мыслитель, переживавший чувство братства со всем сущим, — и глава Боевой организации, устроитель ряда террористических акций, потрясших в свое время всю Россию; гений созерцания — и гений действия, притом далеко не безукоризненного с моральной точки зрения.

И тем не менее эти двое людей оказались интересны и нужны друг другу. Знакомство их, состоявшееся в Париже в 1915 г., в относительно узком кругу русских парижан, могло ограничиться ни к чему не обязывающими случайными встречами, но не свелось к ним. Интенсивное общение в Париже сменилось столь же интенсивной перепиской, когда Волошин и Савинков оказались вдалеке друг от друга[1215]. И если в тяготении Савинкова к Волошину выявлялась, видимо, главным образом та сторона его личности, которая была обозначена его литературным псевдонимом (В. Ропшин): эсер-подпольщик был одновременно и писателем, прошедшим выучку у символистов Мережковского и З. Гиппиус[1216], — то жгучий интерес Волошина к Савинкову был обусловлен в основном революционной биографией знаменитого террориста. При этом Волошина привлекали не столько характер, конкретные цели и направленность политической деятельности его нового знакомого, сколько сам Савинков как яркая, противоречивая и исключительно своеобразная натура, сконцентрировавшая в себе огромную внутреннюю энергию. Волошина всегда притягивали к себе люди, в которых ему удавалось почувствовать недюжинный творческий потенциал — безотносительно к тому, в каких жизненных сферах этот потенциал мог себя выявить, — и именно такой подлинно творческий внутренний «лик» раскрылся ему в облике Савинкова. Художница Маревна (М. Б. Воробьева-Стебельская), постоянно общавшаяся с Волошиным в Париже в 1915 г., пишет о Савинкове в своих воспоминаниях «Жизнь в двух мирах»: «Меня свел с ним Волошин, который весьма им восхищался. Он сказал мне однажды: „Маревна, я хочу представить тебе легендарного героя. Я знаю, ты питаешь интерес к экстраординарному и сверхчеловеческому. Этот человек — олицетворение всяческой красоты, ты страстно его полюбишь“»[1217].

Свое прочтение образа Савинкова Волошин предложил в стихотворении «Ропшин» (Париж, 20 декабря 1915 г.):

Холодный рот. Щеки бесстрастной складки,

И взгляд из-под усталых век, —

Таким сковал тебя железный век

В страстных огнях и бреде лихорадки.

В прихожих Лувра, в западнях Блуа,

Карандашом, без тени и без краски

Клуэ чертил такие ж точно маски

Времен последних Валуа.

Но сквозь лица пергамент сероватый

Я вижу дали северных снегов,

И в звездной мгле стоит большой, сохатый,

Унылый лось с крестом между рогов.

Таким ты был: спокойный и мятежный,

В руке — кинжал, а в сердце — крест:

Судья и меч. С душою снежно-нежной,

На всех путях хранимый волей звезд[1218].

Строкой «В руке — кинжал, а в сердце — крест» Волошин не только указал на трагическую двойственность личности своего героя, но и дал ей нравственную оценку: за деяниями и устремлениями Савинкова он ощутил высший смысл, стремление к служению и подвигу на благо России. Именно тогда, в дни мировой войны, тема России выдвинулась в сознании Волошина на первый план, стала доминирующей в его стихотворениях. Савинков был в числе их первых читателей. «В Россию верю, quia absurdum est», — писал он Волошину (29 сентября 1915 г.) по прочтении его последних стихотворений. В другом письме к Волошину он признавался: «Вы — „благой“. У Вас — светлая душа. Вы едва ли понимаете, как гадко мне бывает жить на свете — слушать, делать, думать и говорить. Жалею, что Вас нет в Париже — Вы бы прочли стихи и стало бы легче»[1219].Через Волошина Савинков сблизился с его друзьями — Маревной, Ильей Эренбургом, вошел в круг парижской художественной элиты. Савинков тяжело переживал вынужденное длительное бездействие (даже собирался поступить волонтером во французскую армию, чтобы его преодолеть), и эти контакты помогали ему хотя бы временно подавить мучительное чувство собственной невостребованности, ощущение «перебитых крыльев», о котором он писал Волошину 1 марта 1916 г. из Ниццы.

После Февральской революции ситуация кардинально изменилась. Савинков — вновь в России; во втором коалиционном правительстве А. Ф. Керенского (24 июля — 26 августа 1917 г.) он становится управляющим Военным министерством. Волошин, находившийся в это время в Коктебеле, воспринял приход в высшие властные структуры своего парижского друга с большим воодушевлением. 8 августа 1917 г. он писал P. М. Гольдовской (Хин): «В составе нового правительства я невольно возлагаю большие надежды на Савинкова, зная его презрение к партийным программам, его практическую волю и его „удачу“, которую древние недаром причисляли к добродетелям человека»[1220]. Тем же пафосом продиктовано письмо Волошина к Савинкову, отправленное в начале августа 1917 г.[1221]: уверенность в необходимости Савинкова для современной России, в том, что его духовная сила и организующая воля могут оказаться решающими факторами в деле созидания нового государственного устройства, заявлена в нем с предельной отчетливостью. Волошин, «абстрактный гуманист», обычно чуравшийся всякой политической злобы дня, в своих достаточно отвлеченных прогнозах предстал более проницательным, зорким и ответственным политиком, чем многие другие его современники — в том числе и стоявшие тогда у кормила власти.

<Коктебель. Начало августа 1917 г. > Д<орогой> Б<орис> В<икторович>

Ваша судьба волнует и приводит в восторг.

В революции пленяет меня сказочность превращений человека и вещей — неожиданность падений, и сказочность взлетов.

Только в них выявляется на миг лик Божий из мрака.

Все остальное: весь ил и муть растревоженных душ — это просто физиология, простейший процесс — как разложение трупа (и медленное чудо прорастания ростка).

Еще не прошло 20 месяцев с тех пор, как Вы, собираясь поступать во французскую армию, говорили о том, что к концу войны вы будете никак не меньше, чем квартирмейстером от кавалерии, и вот вы во главе русского военного министерства. Это головокружительно и глубоко логично, не логикой ежедневности, но «звездной» логикой, логикой звезд, руководящих ходом истории и судьбами отдельных людей.

Ваша жизнь, как она идет в целом, — такова.

У человека есть две творческие силы:

По отношению к будущему — это Вера, «обличение вещей невидимых», — по отн<ошению> к настоящему — разум, с его все обнимающими микроскопическими делениями — скептицизмом, критицизмом, здравым смыслом, презрением.

Эти две силы противоположны, и соединение их в одном луче рождает взрыв — молнию — действие.

Но эти силы обычно стараются соединить химически в политический пакт, партийную программу (целлулоид из нитроглицерина!).

Отсюда ненависть и презрение к «идеологии» у тех, кто работал не над разложением общины, а над новыми государственными сплавами, как Цезарь и Наполеон. Сюда же я отношу и Ваше презрение к партийным программам. Вера в человека, презрение к человечеству.

Из всех людей, выдвинутых революцией, я вижу в вас единственно<го> «литейщика», потому что только <в> вас <?> глубокая религиозная вера соединяется с таким же глубоким критическим знанием человека.

Так в Керенском я вижу эту глубокую веру в человека, но не знаю, достаточно ли в нем «презрения» к человечеству. А без этого ничего не выйдет.

Между тем вся линия Вашей судьбы и то удивительное счастье, которое хранило Вас на всех путях, дают право верить в Вашу предназначенность.

Не знаю, будет ли у Вас время пробежать эти слова, но мне казалось, что нужно написать их Вам.

Я сам живу в своей пустыне — в Коктебеле: верно, останусь здесь всю зиму. Мое дело — понимание и претворение в слово. Ему я и отдаюсь.

Но если те именно силы, что есть во мне, могут понадобиться для Вашего сплава, то я с радостью даю Вам право располагать мною.

Крепко обнимаю Вас.

М.

15 августа Савинков отблагодарил Волошина телеграммой за его послание. В начале сентября, после выступления Корнилова, он был отправлен в отставку. В третьем коалиционном правительстве Керенского, начавшем свою деятельность 25 сентября, Савинков уже не участвовал.

2. ПИСЬМО К БОРИСУ ТАЛЮ

Журнал «На посту» заслуженно называли «рапповской дубинкой»: более бескомпромиссного, последовательного в своей оголтелости и громогласного рупора большевистская идеология, наверное, не имела. Насаждая «диалектико-материалистический метод в литературе», «напостовцы» вели наступательный огонь по всем писательским рядам, которые находились вне ряда «пролетарской литературы», включая вполне лояльных «попутчиков». Когда же дело доходило до «непопутчиков», наступательный огонь сменялся огнем на истребление. Статья Б. Таля «Поэтическая контрреволюция в стихах М. Волошина», появившаяся в ноябрьском номере «На посту» за 1923 г., являла собой яркий образец большевистской критики именно последнего сорта.

Автор этой статьи не принадлежал к числу идейных вождей «пролетарской литературы», таких как Г. Лелевич, Л. Авербах, Б. Волин или С. Родов (в том же номере журнала его имя было указано в списке «присоединившихся» к «основному кадру сотрудников»)[1222], однако в иерархической системе новой власти он был фигурой весьма заметной. Борис Маркович Криштал (Таль; 1898–1938) в 1917 г. поступил на физико-математический факультет Московского университета, однако на следующий год круто изменил свою судьбу: добровольно вступил в первые формирования Красной армии, а также в партию большевиков; участвовал в борьбе с интервентами на Северном фронте, затем был направлен сначала строевым командиром на Южный фронт, затем — в 4-ю армию Восточного (Туркестанского) фронта в 25-ю Чапаевскую дивизию комиссаром бригады. «После трагической гибели Чапаева его назначили комиссаром дивизии. В Баку, захваченном контрреволюционерами, осталась семья Бориса Марковича. В связи с этим в 1919 году по радио Восточного фронта было дано сообщение о смерти комиссара Криштала. Борис принял фамилию Таль»[1223]. В 1920 г. на Юго-Западном фронте, где 25-я Чапаевская дивизия в составе 12-й армии воевала с поляками, Таль, оставаясь комиссаром, одно время был и командиром Чапаевской дивизии, а позднее — комиссаром всей 12-й армии; участвовал в агитационно-пропагандистской деятельности — сначала в Политуправлении Правобережья Украины, затем в Политуправлении РККА, а после демобилизации в 1925 г. находился на руководящей работе в агитпропе Московского, а затем Центрального Комитета партии. Впоследствии Таль публиковал статьи по экономической политике советской власти, участвовал в «Ленинских сборниках», в 1930–1932 гг. работал членом редколлегии газеты «Правда», после этого, до мая 1935 г., — ответственным редактором газеты «За индустриализацию». 5 января 1937 г. в центральных газетах появилась фотография: Б. Таль и Лион Фейхтвангер (именитого писателя Таль принимал как заведующий Отделом печати и издательств ЦК В КП (б), ответственный редактор журнала «Большевик» и газеты «Известия»). Финал — типичный для поколения партийных «революционных романтиков» первого призыва: арест в конце 1937 г. и скорая гибель.

Статья Б. Таля о Волошине полностью соответствовала агитационно-пропагандистскому амплуа ее автора: возмущенный прозвучавшими в печати высокими оценками стихотворений Волошина периода революции и Гражданской войны, он вознамерился показать истинное лицо поэта. Опровергая тезис о политической «нейтральности» Волошина, Таль заявлял: «…у нас очень много материала противоположного характера, отчетливо показывающего, что „нейтральность“ Волошина страдает порядочным изъяном на левый бок и обнаруживает солидную приверженность к контрреволюции»[1224]. Вся статья Таля — опыт комментированного чтения стихотворений Волошина из его книги «Демоны глухонемые» и цикла «Путями Каина», частично опубликованного в «Красной нови» (1922. № 3); авторские комментарии и выводы — «по-партийному» бескомпромиссны и совершенно недвусмысленны: «Какие образы! Какой „мощный стиль“! Какой неистовый пафос оголтелого контрреволюционера! Какая исступленная ненависть к революции, к рабочим и крестьянам, твердой рукой вырвавшим власть из рук помещика и капиталиста. Да, Максимилиан Волошин несомненно „поэт-отвечатель“, — он не молчит, он хорошим языком отвечает революции от имени сожженного ею мира паразитов. <…> В словах поэта нашли прекрасное и яркое воплощение стремления русской белогвардейщины, старавшейся задушить революцию с помощью иностранных штыков»; «Волошин был настоящим, искренним, преданным бойцом стана контрреволюции, если не телом и рукой, то во всяком случае духом и пером»;

«…этот поэт-аристократ, осатаневший от ненависти к Советской власти, к России молота и серпа, всецело был с контрреволюцией, с белогвардейщиной»[1225]. И так далее. Разоблачения «славянофильского», «монархического» творчества Волошина — «поэта-кликуши» — завершаются вердиктом: «Живой, творящей, неуклонно движущейся вперед — к коммунизму — рабоче-крестьянской Советской России такое творчество не нужно»[1226].

Едва ли справедливо было бы признать гнев «напостовского» критика совершенно беспочвенным: для твердого приверженца большевистских идеологических установок такое отношение к поэзии Волошина естественно и закономерно. В конечном счете инвективы Таля, при всей их однозначной прямолинейности и грубой обобщенности, при всех передержках и чисто риторических фиоритурах, все же более соответствуют действительности, более точно определяют подлинный смысл творчества Волошина пореволюционных лет, чем позднейшие высказывания официальных советских авторов, пытавшихся убедить читателя в том, что «Волошин встречает словами веры и благословения приход нового строя», и снисходительно извинявших поэту его «темноту», его дремучее сознание, неподготовленное к наступлению новой эры: «Помня о том, что революцию он не понял и оценки событий у него бывали ошибочными, следует также учитывать, что такое непонимание и такие оценки, к сожалению, были распространенным явлением среди русской интеллигенции тех лет. Только та ее часть, которая шла вплотную за Лениным, оказалась свободной от подобных заблуждений»[1227]. Ни Б. Таль, ни шедшие «вплотную за Лениным» его сподвижники по журналу «На посту» подобным вальяжным стилем не владели, и укорять их за это не приходится. Однако, публикуя свою статью, выводившую Волошина «на чистую воду», Таль, безусловно, предполагал, что за нею последуют определенные «оргвыводы» — а именно: что «контрреволюционеру» Волошину доступ в печать у него на родине будет закрыт наглухо. И в этом отношении он хорошо знал, что делал. В том, что Волошин стал, видимо, первым классиком отечественного самиздата, есть и определенная личная заслуга «напостовского» критика: подготовленные книги стихотворений Волошина после этого выступления окончательно утратили шансы на выход в свет, в печать с трудом пробивались лишь единичные произведения.

Промолчать после появления статьи Таля Волошин не мог. Он написал ответное «письмо в редакцию», которое направил в газеты «Правда» и «Известия». Там его, разумеется, не поместили; «письмо» было обнародовано в журнале «Красная новь», который вел тогда с «напостовцами» резкую литературную полемику[1228]. Отказываясь возражать по существу на статью Таля, Волошин заострил внимание лишь на двух моментах, в ней затронутых: пояснил, что спасенный им «белый» генерал Н. А. Маркс на самом деле пользовался заслуженной репутацией «красного» генерала, сотрудничавшего с новой властью, и, следовательно, «пренебрежительный тон» по отношению к его памяти в «советском журнале» неприемлем, — а также отмежевался от инкриминированных ему зарубежных изданий его произведений, заявив, что они в подавляющем большинстве случаев предпринимались без ведома и разрешения автора. «Письмо» завершалось фразой: «Стихи мои достаточно хорошо заряжены и далеки от современных политических и партийных идеологий: они сами сумеют себя отстоять и очиститься от нарастающих на них шлаков лжепонимания»[1229].

Волошинская отповедь стала причиной очередного «напостовского» выступления — «письма в редакцию», озаглавленного «Кое-что о „незаслуженной славе“ Максимилиана Волошина». Автор его, Б. Скуратов, развивая и совершенствуя приемы жанра литературного доноса, заданного его предшественником, поделился личными воспоминаниями о том, как Волошин публично выступал в 1919–1920 гг. в Крыму при белых с чтением своих стихов, отметил успех, который они имели у «врангелевских „молодчиков“», и в доказательство волошинской «контрреволюционности» привел по памяти два его стихотворения, в России не публиковавшихся, — «Матрос» и «Красноармеец» (у Волошина — «Красногвардеец»). «Письмо» завершалось риторическим вопросом: «Неужели успех, который имели эти „перлы“ у кретинов, палачей и прочих ублюдков вырождающейся буржуазии, есть также следствие их „лжепонимания“?»[1230]

История вокруг статьи Б. Таля этими обстоятельствами не исчерпывается. Одновременно с «письмом в редакцию», предназначавшимся для опубликования, Волошин подготовил еще один текст по тому же поводу — письмо, адресованное непосредственно автору «Поэтической контрреволюции…». В этом письме позиция, которую занял поэт в годы революции и Гражданской войны и которую он сумел сохранить до конца своих дней, прояснена лаконично, но со всей вескостью и решительностью. Однако не только как «исповедание веры» Волошина примечателен этот документ; он еще — и малая капля, в которой во всей своей выразительности и уникальности отражается внутренний мир его автора: «осатаневший от ненависти» (согласно определению Таля) поэт предлагает своему гонителю, изготовителю печатного донесения, чреватого весьма серьезными, и не только «литературными», последствиями, приехать в Коктебель, познакомиться, получше узнать друг друга. Письмо к Талю — это еще и документ, конкретно знакомящий с кодексом поведения, которому Волошин оставался верен безотносительно к обстоятельствам[1231].

Никакого ответа Волошину от Таля, естественно, не последовало.

12 января 1924. Коктебель.

Почт<овый> адрес: Феодосия. Д<ом> Айвазовского[1232]Б. Талю — Максимилиан Волошин:

Гражданин Таль!

Ваша статья «Поэтическая контрреволюция в стихах Максимилиана Волошина», которую я только что прочел, представляется мне не литературной критикой, а прокурорским обвинением.

Тем не менее Ваш тон по отношению ко мне, как врагу, достойному уважения, более порядочен, чем статья Зноско-Боровского, которого Вы имеете неосторожность цитировать[1233].

Я вынужден ответить Вам (не по предмету Вашего обвинения) письмом в редакцию, которое посылаю одновременно в «Правду» и в «Известия» с полной уверенностью, что оно напечатано не будет.

Наши силы неравны: Вы обвиняете, но обличаемый отвечать не может.

Если у Вас есть литературное мужество, предлагаю Вам напечатать прилагаемое «письмо в редакцию» в вашем журнале «На Посту». А вместе с ним мое стихотворение «Поэту Революции»[1234] (каковым я себя считаю). Оно является моим литературным исповеданием и дает ответ на Ваши обвинения[1235].

Спасибо за опровержение моей «нейтральности». Я не нейтрален, а гораздо хуже: я рассматриваю буржуазию и пролетариат, белых и красных, как антиномические выявления единой сущности. Гражданскую войну — как дружное сотрудничество в едином деле. Между противниками всегда провожу знак равенства.

Понятия «России» и «Русского Царства» для меня вовсе не совпадают с понятием «Монархизма», так же как «Революция» — с «Большевизмом». Но зато «Самодержавие» и «Большевизм» (понимая последний как бытовое выявление коммунистической идеологии) исторически постоянно совпадают друг с другом по закону тождества противоположностей.

Этапы текущей Революции я рассматриваю с точки зрения всей Российской и Европейской истории и думаю, что этим методом вернее нащупываю пути будущего, чем последователи предвзятых идеологий, верящие, что будет именно то, о чем они мечтают.

Вы интересуетесь (это самое стыдное место в Вашей статье, г. Прокурор!), насколько я лоялен по отношению к Советской власти?[1236] Кому нужно — тем это известно.

Только этим можно объяснить то, что, несмотря на мою открытую борьбу не только с белым, но и Красным Террором, что было несравненно опаснее, — я до сих пор не расстрелян. Очевидно, Советская власть, принимая меня таким, как я есть, находила меня полезным для Республики.

Разумеется, красных при белых и белых при красных я защищал не из нейтральности и даже не из «филантропии», а потому, что массовое взаимоистребление русских граждан в стране, где культурных работников так мало и где они так нужны, является нестерпимым идиотизмом. Правители должны уметь использовать силы, а не истреблять их по-дурацки, как велись все терроры, которых я был свидетелем[1237].

Коммунизм в его некомпромиссной форме мне очень близок, и моя личная жизнь всегда строилась в этом порядке, государственный же — враждебен, как все, что идет под знаком Государства, Политики и Партийности[1238].

Ваши домыслы о моем «монархизме» — не больше чем прокурорская подтасовка. Я пишу четко и ясно, и надобно особо предвзятое мнение, чтобы вычитать в моих стихах то, что находите в них Вы[1239].

В своем уединении я отстаиваю революционные яды несравненно сильнейшие и предназначенные не для текущей Революции.

Я предпочел бы поговорить с Вами обо всем этом лично. Но приехать в Москву я не могу: статьи вроде Вашей наглухо закрывают для меня русские издания и окончательно лишают заработка[1240]; мне к этому не привыкать стать, ибо вот уже 25 лет, как меня систематически вышвыривают из русской литературы и захлопывают передо мной двери редакций.

Поэтому, если не боитесь заразиться, приезжайте ко мне сами в Коктебель. Наверное, летом Вас занесет на юг? От Феодосии это 15 верст пешком горной дорогой. Узнаете по крайней мере, кто я и каковы мои стихи в действительности[1241].

Письмо это написано лично Вам, а отнюдь не для печати и не для «цитат». Не потому, что я бы остерегался высказывать мои идеи публично, но потому, что для идей это сейчас бесполезно, а для Советской власти — вредно[1242].

Максимилиан Волошин