ЛИТЕРАТОР ПЕРЦОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛИТЕРАТОР ПЕРЦОВ

Петр Петрович Пе?рцов (1868–1947) имел все основания для того, чтобы стать одной из самых заметных, самых представительных фигур в литературе своего времени. В интенсивной переписке с Мережковским, З. Гиппиус, Брюсовым, Розановым он — равнозначащий, соизмеримый с ними собеседник[1845]; в историко-литературных же анналах, с их более или менее определившимися уже пропорциями отдельных личностей, Перцов и упомянутые его корреспонденты располагаются на разных уровнях известности, признанности, читательской востребованности. При этом в рубрику «забытых имен» Перцова отнести нельзя — прежде всего потому, что и в годы своего активного писательства он не пользовался широкой популярностью. Критик, публицист, искусствовед, поэт, книгоиздатель, активно участвовавший в литературной жизни на протяжении трех десятилетий, Перцов и в кругу своих современников, и тем более в восприятии последующих поколений никогда не выдвигался на первый план — был скорее фигурой фона, чем героем общественной авансцены.

Не завоевал популярности он по совокупности многих причин. На поверхности — может быть, главнейшая: дисбаланс между знанием и умением, намерением и осуществлением, силой, проницательностью, остротой интеллекта — и талантом активного творческого самовыражения. Еще в 1898 г. Брюсов заметил, что Перцов — это «человек, идущий туда, куда дойти у него нет сил»[1846]; и Розанов — не хуже, чем Брюсов, знавший Перцова — дал ему в «Опавших листьях» своеобразно-прихотливую, но по сути не противоречащую брюсовской характеристику: «Недостаток Перцова заключается в недостаточно яркой и даже недостаточно определенной индивидуальности. Сотворяя его, Бог как бы впал в какую-то задумчивость, резец остановился, и все лицо стало матовым. Глаза „не торчат“ из мрамора, и губы никогда не закричат. Ума и далекого зрения, как и меткого слова (в письмах) у него, „как Бог дай всякому“, и особенно привлекательно его благородство и бескорыстие: но все эти качества заволакиваются туманом неопределенных поступков, тихо сказанных слов; какого-то „шуршания бытия“, а не скакания бытия»[1847].

Для подобных суждений имелись, вероятно, достаточные основания. Но были и другие причины, индивидуально-психологического свойства, сказавшиеся в литературной судьбе Перцова со всей определенностью. В воспоминаниях он приводит хорошо запомнившиеся ему, хотя и заведомо «безответственные», продиктованные лишь минутным воодушевлением, слова Н. К. Михайловского: «…если вы пойдете по верной дороге — вы можете сделаться новым Белинским, т. е. первым человеком в России!» Перцов свернул с «верной дороги» радикально-демократического направления — но и на других путях всячески избегал соблазна воплотиться в литературно-общественного лидера. Вся его писательская карьера может быть осмыслена как череда уклонений от ведущих ролей в той или иной сфере. «Публике я неизвестен, конечно, да, по правде, и не желаю быть известным», — признавался Перцов в 1897 г. в одном из писем к отцу[1848], и похоже, что такая позиция была продиктована не одной избыточной скромностью. Он был в 1903–1904 гг. редактором-издателем журнала «Новый Путь» — но воспользовался этой литературной трибуной лишь для того, чтобы напечатать под псевдонимом свою книжку о Венеции, лежавшую в рукописи с 1897 г. Во второй половине 1890-х гг. он наладил самостоятельную издательскую деятельность — выпустил в свет несколько книг других авторов и лишь одну свою: в цитировавшихся уже «Опавших листьях» упоминается «Перцов, с его великодушными (при небольших своих средствах) изданиями чужих трудов…»[1849] — и прежде всего трудов самого Розанова (в 1899–1900 гг. Перцов напечатал четыре его книги, во многом определившие литературный облик Розанова в глазах читателе). Собственный библиографический «послужной список» Перцова довольно скромен: до 1917 г. увидели свет всего четыре небольшие книжки, подписанные его именем, — три сборника статей («Письма о поэзии», 1895; «Первый сборник», 1902; «Панруссизм или панславизм?», 1913) и очерк «Венеция» (1905). Скромность этих внешних итогов особенно заметна, если учесть, что работал Перцов весьма интенсивно: в частности, согласно его собственным подсчетам, только с 1908 по 1917 г. в «Новом Времени» было помещено 553 его статьи, а в «Голосе Москвы» с 1911 по 1914 г. — 90 статей[1850]. Даже небольшая часть этих публикаций, извлеченная из газет и объединенная в авторские книги, позволила бы читателю составить представление о литературном облике и интеллектуальном потенциале их автора с достаточной ясностью и полнотой. Похожая картина — и в других жанрах, в которых Перцов пробовал свои силы. Он напечатал множество стихов в периодике, но сборника собственных стихотворений не опубликовал — хотя выпустил в свет в 1900 г. «Стихотворения» своего друга, Д. П. Шестакова. Много трудился как искусствовед, историк живописи — но реализовался главным образом в путеводителях.

Более выразительно, чем условные библиографические показатели, о масштабе личности Перцова говорят факты его биографии — и прежде всего имена тех деятелей русской литературы и общественной мысли, с которыми он был тесно связан на протяжении многих лет. В числе этих лиц — Д. С. Мережковский и З. Н. Гиппиус: в 1890-е гг. Мережковский воспринимал Перцова как исключительно близкого себе человека, интимного собеседника, сопутника в литературных и мировоззренческих исканиях. «Перцов был наш „содеятель“, — вспоминает Гиппиус. — Сам, как писатель, не очень яркий, но человек с большим вкусом и большим умом»[1851]. С 1894 г. завязывается переписка Перцова с В. Я. Брюсовым; пожалуй, это — наиболее пространный, многообразный по содержанию и напряженный по мысли эпистолярный диалог из всех, которые вел сначала отверженный поэт-декадент, а потом мэтр русских символистов со своими именитыми современниками[1852]. В 1896 г. Перцов познакомился с В. В. Розановым: их многолетняя дружба — при отсутствии единомыслия по основным жизненным вопросам — сопровождалась столь же многолетней перепиской (в письме к Д. Е. Максимову от 5 октября 1930 г. Перцов, сообщив, что Розанов считал свои послания к нему «самыми интересными» из написанных им, добавлял: «…м<ожет> б<ыть>, это преувеличение, но, кажется, их интерес первоклассный»[1853]).

В «Литературных воспоминаниях», доведенных лишь до рубежа веков, Перцов освещает далеко не все значимые события своей жизненной и писательской биографии. Сжатую и в то же время достаточно полную и объективную характеристику своего литературного пути он дал в 1925 г. в краткой биографической справке, хранящейся в его архиве[1854]:

CURRICULUM VITAE П. П. ПЕРЦОВА

Петр Петрович Перцов родился 4(16) июня 1868 г. в г. Казани в дворянской семье. Отец был земским деятелем[1855]. Кончил курс казанской 2-й гимназии в 1887 г. с серебряной медалью и казанский университет по юридическому факультету по первому разряду в 1892 г. Литературная деятельность началась с 10-го апреля 1890 г. и в текущем 1925 г. ей исполнилось 35 лет. Сперва корреспондировал в столичные газеты («Неделя», «Новости») и сотрудничал в казанских (стихи, рассказы, критические статьи). Первое стихотворение было напечатано в «Книжках Недели» за сентябрь 1890 г. В 1891 г. переписывался с Фетом и Полонским; с последним, так же как с Майковым, впоследствии был лично знаком. Осенью 1892 г. переехал в Петербург, где принял близкое участие в журнале «Русское Богатство» народнической редакции, под руководством Н. К. Михайловского. Весной 1893 г., расходясь с журналом во взглядах на искусство и начинавшееся движение модернизма, возвратился в Казань, где в местной печати проводил свою точку зрения (статьи эти вошли в брошюру «Письма о поэзии», СПб., 1895 — первое мое отдельное издание). Летом 1894 г. посетил Ясную Поляну. В конце 1894 г. переехал вновь в Петербург, где сблизился с представителями раннего символизма (кружок Д. С. Мережковского; кружок «Северного Вестника»). В то же время знакомство и оживленная переписка с Валер. Брюсовым на темы тогдашнего литературного новаторства. Весной 1895 г. выпустил составленную в сотрудничестве с двоюродным моим братом Влад. Влад. Перцовым (f 1921 г.) антологию «Молодая Поэзия» (стихотворения 42-х поэтов, выступивших в предшествовавшие 10–15 лет). В следующем году составил сборник «Философские течения русской поэзии», куда вошли критические статьи Д. С. Мережковского, С. А. Андреевского, Влад. Соловьева, Б. Никольского и мои — о 12-ти крупнейших русских поэтах прошлого с избранными их стихотворениями. В 1897 г. издал сборник критических статей Мережковского «Вечные Спутники», а в 1899–1900 гг. проредактированные мною сборники статей В. В. Розанова: «Сумерки Просвещения», «Религия и Культура», «Литературные Очерки», «Природа и История» — и некоторые другие книги. В течение 90-х годов помещал стихи и статьи, преимущественно литературного содержания, в различных журналах и газетах. С появлением журнала «Мир Искусства» (редакция С. Дягилева) вошел в состав его постоянных сотрудников. С весны 1897 г. по весну 1898 г. прожил за границей, преимущественно в Италии, изучая искусство Ренессанса. Осенью 1897 г. написал книгу «Венеция» (очерки венецианского искусства), а в 1899 г. очерки «Царьград и Афины» (помещены в книге «Первый сборник», в которую вошли также избран<ные> статьи 1898–1901 гг.). В 1903–1904 был редактором и официальным издателем литературно-философского журнала «Новый Путь», явившегося органом кружка писателей-символистов (близкое участие Мережковского, Минского, Сологуба, Гиппиус, Бальмонта, Брюсова, Вяч. Иванова, Ремизова, Блока, Белого, Чулкова, Розанова; в этом журнале дебютировал Блок). С 1905 г. и особенно с 1908 г. обильно писал в газетах и журналах. Из журнальных статей отмечу статью в «Вопросах философии и психологии» — «Гносеологические недоразумения», посвященную критическому разбору гносеологии Генр<иха> Риккерта[1856]. С осени 1910 г. поселился в Москве. В 1913 г. выпустил книжку «Панруссизм или панславизм?» — сборник статей по злободневному тогда славянскому вопросу. В те же годы перевел Ип. Тэна «Путешествие по Италии» (оба тома)[1857]. В 1919–1920 гг. написал очерки о Щукинской и Третьяковской галереях и биографию художника Александра Иванова (остающуюся неизданной)[1858].

В 1921–22 читал лекции в Костромском университете (история русской живописи и курс о Гоголе) и в Костромском же педагогическом техникуме (история русских общественных движений XVIII–XIX вв.). В 1922 г. издал воспоминания о Блоке. В течение 1921–24 гг. написал обширное исследование «История русской живописи» от Петра I до наших дней, в 4-х частях (36 печати, листов; не издана)[1859]. В 1924–25 гг. составил путеводитель по окрестностям Москвы и московским художественным музеям[1860]. Наконец, с 1897 г. по настоящее время работаю над обширным философским трудом «Основания диадологии», представляющим попытку установления точных законов мировой морфологии (аналогия, хотя не очень близкая, с построениями Вико, Гегеля, Конта, [Маркса], Шпенглера и русских мыслителей, как Хомяков, Данилевский, К. Леонтьев и Влад. Соловьев). Отсутствие возможности сколько-нибудь сосредоточенной работы над этим трудом замедляет его полное осуществление, хотя все главные основания и важнейшие приложения уже выработаны.

1925 24/XI П. Перцов

Лаконично сформулированные пункты этого документа нуждаются, конечно, в дополнительных пояснениях.

Литератором Перцов стал осознавать себя уже в гимназические годы. В пятнадцатилетием возрасте он изготавливал, вместе с В. Н. Соловьевым — другом юношеских лет, позже казанским журналистом, рано умершим[1861], — рукописные газеты «Ежедневный листок» и «Летний вестник»; в четырех сохранившихся номерах за 1883–1884 гг.[1862] представлены традиционные тематические рубрики: «Дневник происшествий и слухи», хроника, беллетристика, объявления — у начинающих газетчиков исключительно юмористические: «Желающим сломать ногу, руку или шею рекомендуют гулять по казанской мостовой» и т. п. В первый год студенчества Перцов, также в сотрудничестве с Соловьевым, — уже редактор-издатель рукописного «журнала науки, литературы и современной жизни» «Слово»: в пяти номерах за январь — март 1888 г. помещены (под различными псевдонимами) статья «Памяти Надсона», стихотворения, прозаические опыты, рецензии (в том числе на наиболее яркие литературные новинки той поры — «Очерки и рассказы» Короленко и «Пестрые рассказы» Чехова)[1863]. Естественным и логичным был переход от домашнего рукоделья к первым выступлениям в периодической печати. Дебютировав в апреле 1890 г. в петербургских газетах анонимными корреспонденциями из Казани, Перцов в том же году опубликовал стихотворение в столичном журнале и начал печататься в казанской периодике — публиковать стихи, рассказы, критические статьи и рецензии (часть за своей подписью или под инициалами, часть под псевдонимом Посторонний).

Пробуя свои силы в разных жанрах, юноша Перцов поначалу ощущал себя прежде всего поэтом. Впитав столь характерные для интеллигенции тех лет радикально-народнические убеждения, в студенческой среде столь же непререкаемые, как символ веры, восприняв их в поэтической огласовке Надсона, заглушавшей тогда любые иные лирические тембры, он с самозабвенной искренностью пытался настроиться на главенствующий тогда в стихотворчестве лад:

Теплым чувством и светлым умом ты богата,

Не одной красотой одарил тебя Бог,

Неужели же хочешь ты скрыться куда-то,

В область пошлого счастья и мелких тревог?

Неужели же, вместо разумной работы,

Вместо жизни свободной, борьбы и труда,

Ты погрязнешь в болоте житейской заботы,

За собой не оставив живого следа?..

Встрепенись! Выходи на прямую дорогу!

Видишь, сколько усталых на трудном пути;

Выходи же ты к этим борцам на подмогу —

Только там можно прочное счастье найти…

И, узнавши его, о поверь, дорогая,

Не захочешь свернуть ты с тернистой тропы

И пойдешь ты по ней, навсегда забывая

Все ничтожные дрязги ничтожной толпы[1864].

Трафареты надсоновской фразеологии и стилистики для Перцова-студента, духовно формировавшегося в общественной атмосфере 1880-х гг. с ее идейными и эстетическими приоритетами, видимо, представали наполненными живым и волнующим поэтическим содержанием. Характерно, что в это же время он дает весьма прохладную оценку Баратынскому («стих у него гораздо бледнее и прозаичнее, чем у многих его современников»), который в особенности проигрывает на фоне новейших поэтических достижений: «…для нас он уже окончательно архаичен, и при теперешнем блестящем развитии русского стиха мало кто захочет обратиться к поэтам прежнего времени»[1865].

«Так гласил язык поколенья», — писал Мандельштам в «Шуме времени» о «загадке русской культуры и в сущности непонятом ее звуке», воплотившихся в «надсоновщине», отмечая при этом, что «высокомерные оставались в стороне с Тютчевым и Фетом»[1866]. Своеобразие литературной позиции Перцова заключалось с самого начала в том, что, вполне освоив «язык поколенья», научившись внятно высказываться на нем, он сохранял неизменную верность Тютчеву и Фету — поэтам, вызывавшим у последовательных «радикалов» гамму чувств лишь в диапазоне от полного равнодушия до полного неприятия. Первое стихотворение Перцова, появившееся в печати, — это, по сути, формула его юношеской «фетомании», отпечаток которой наглядно сказывается и в последующих поэтических опытах:

Я иду по тропинке тенистой,

Светлой радостью жизни объят…

Как душист этот воздух смолистый,

Как красив пышный леса наряд!

Тихо тополь дрожит серебристый,

Тихо листья березы шумят,

И, кивая головкой душистой,

Разливают цветы аромат.

И в душе, просиявшей и чистой,

Все тревожные мысли молчат…

Я иду по тропинке тенистой,

Светлой радостью жизни объят[1867].

Присяга на верность Фету, принесенная Перцовым самому себе, осознание необходимости «чистой», самодостаточной, бестенденциозной поэзии послужили одной из самых веских причин, обусловивших в конце концов его размежевание с литераторами — «властителями дум» оппозиционно-демократической интеллигенции. «А еще говорят, что стихотворения Фета бессмысленны, — писал он 18 декабря 1892 г. Д. П. Шестакову. — Да, для тех, кто привык черпать свои „мысли“ из ближайшей передовой статьи. А по-моему, стихотворения Фета — это евангелие красоты»[1868]. Подобную скрытую полемику можно обнаружить во многих его приватных высказываниях тех месяцев, когда он особенно тесно и, казалось, прочно сблизился с «властителями дум». Покровительствовавший Перцову А. И. Иванчин-Писарев, революционный народник, отбывший многолетнюю ссылку в Сибири, а с осени 1891 г. фактический редактор казанской газеты «Волжский Вестник», познакомил его с Н. К. Михайловским, имя которого было тогда в русском обществе одним из самых уважаемых и авторитетных. Осенью 1892 г. в ведение Михайловского перешел большой ежемесячный петербургский журнал «Русское Богатство», и Перцову, приехавшему тогда же вместе с Иванчиным-Писаревым в Петербург, открылась заманчивая и, безусловно, чрезвычайно льстившая его самолюбию перспектива сотрудничества в печатном органе, продолжавшем дело «Современника» и «Отечественных Записок».

Сотрудничество, однако, продлилось лишь несколько месяцев; за это время Перцов опубликовал в «Русском Богатстве» 33 рецензии и одну большую статью. По письмам его к отцу и Д. П. Шестакову вырисовывается наглядная картина постепенного разуверения начинающего журналиста в той литературной среде, к которой ему довелось приобщиться[1869]. К участию Перцова в «Русском Богатстве» Михайловский поначалу отнесся с большим доверием (провинциалу «без имени» была предоставлена возможность вести в журнале библиографический отдел, рецензировать новые книги) — но и с неизменной «направленческой» требовательностью, сопровождавшейся определенными ограничениями, которые предписывала достаточно ригористичная идейно-эстетическая платформа издания. Редакторскую установку Михайловского на «идейный монолит» (лишь в последнее десятилетие его деятельности, как констатируют исследователи, сменившуюся более гибким подходом к эстетическим вопросам)[1870] Перцов принять и оправдать не мог; небрежение художественными критериями, сплошь и рядом выказывавшееся в радикально-демократических кругах, зависимость «эстетики» от «идеологии» представлялись ему столь же неприемлемыми в литературной деятельности, сколь и позиции печатных органов последовательно охранительного направления. Идейные симпатии поначалу склоняли Перцова к сотрудничеству с «радикалами», однако «антиэстетизм» «радикалов» стал основной побудительной причиной для размежевания с ними, а затем и для переоценки и отторжения всего комплекса убеждений и верований, господствовавших в редакции «Русского Богатства».

В краткий период сотрудничества в журнале Михайловского Перцову не только не удалось поместить там то, чем он более всего дорожил (стихи — свои и Д. П. Шестакова), но и пришлось свои критические суждения определять в фарватере общего идейного направления, формулировать то, что не всегда совпадало с его собственными оценками. Установки «направленческого» толка сказываются и в критических нотах его рецензии на книгу Мережковского «Символы», и в большой статье о творчестве Чехова под «осудительным» названием «Изъяны творчества», опубликованной в № 1 «Русского Богатства» за 1893 г. (статью переименовал Михайловский, первоначальное авторское заглавие — «Беллетристическая nature morte»); исходя из оценки произведений писателя, ранее данной Михайловским, Перцов указывал на фотографическое беспристрастие «беллетристического аппарата» Чехова, случайность в выборе тем и равнодушие к общественным проблемам — проявив, однако, пристальное внимание к собственно художественному значению его произведений (живой интерес к произведениям Чехова Перцов отразил и в более ранних статьях, опубликованных в «Волжском Вестнике»[1871]). Другие большие статьи, предложенные Перцовым в «Русское Богатство», редакцией не были приняты, и критик, видимо, понял, что обманулся в своих надеждах и в попытках литературно самоопределиться, мимикрируя под определенную тенденцию.

С другой стороны, Перцов быстро осознал, что его «Изъяны творчества», обещавшие стать дебютом на большом литературном поприще, являют собой лишь опыт следования той критической традиции и методологии, которая, как ему довелось убедиться, уже не имеет реальных творческих перспектив. «Когда теперь я перечитываю статью, — признается он в письме к Шестакову от 30 января 1893 г., — мне становится даже немножко совестно: так могут писать только литературные мальчики с легким пером и, увы! еще более легкими мыслями. Но не так, совсем не так нужно писать всамомделишную критику. Критика есть искусство, такое же, как беллетристика и поэзия. Русским критикам пора перестать делать доморощенные аллюры и относиться к авторам с кондачка, пора оставить свои гувернерские приемы и принять западноевропейский метод. Нам нужно учиться не у Добролюбова и Писарева, даже не у Белинского (те были хороши в свое время), а у Брандеса, Тэна, Бурже, Леметра, Ренана, критиков Англии и Америки. Особнячество русской критики кончилось, теперь ей необходимо перейти на общечеловеческую почву, или она сделается, быть может, ярким, но бесполезным пустоцветом, „ни сердца нашего не радуя, ни глаз“. <…> Что было хорошо в 60-х годах, когда на первом плане стояла гражданская борьба и критике нужно было еще завоевать и усвоить себе право смотреть на литер<атурные> явления не с исключительно эстетич<еской> точки зрения — то самое теперь, в 90-е гг., является каким-то атавизмом. Нет, перед нами другие задачи, гораздо более трудные, и куда как легко было бы писать критич<еские> статьи, если бы требовалось только идти по стопам Писарева. Мы должны теперь приучиться изображать личность писателя и его сочинения во всей их историч<еской> и субъективной обстановке, если можно так выразиться; должны уметь нарисовать портрет писателя, а не сделать ему начальственный выговор за непохвальное поведение»[1872].

Понимая, что «Русское Богатство» не может стать трибуной для реализации подобных установок — во многом сходных с теми, которыми в ту же самую пору стали руководствоваться писатели, изменившие общий литературно-критический ландшафт, — Мережковский и Волынский, — Перцов весной 1893 г. вновь обосновался в Казани и возобновил постоянное сотрудничество в «Волжском Вестнике». Внешне понизив свой статус, вернувшись в лоно провинциальной журналистики, он тем не менее смог теперь беспрепятственно излагать свои новые воззрения, коренившиеся, однако, в изначальной убежденности относительно приоритета «эстетического» перед «общественным». В установках Михайловского и его единомышленников Перцову видится теперь — во многом вопреки реальному положению дел — лишь идейная рутина, окостенелость сознания, неспособность к духовному поиску; динамика критической мысли, переоценивающей былые авторитеты, наоборот, прославляется как залог обретения новых творческих ценностей. Касаясь в связи с юбилеем А. М. Скабичевского, «правоверного» продолжателя традиций 1860.-х гг., его заявления о неизменности отстаиваемых взглядов на жизнь и искусство, Перцов заключал: «Это обстоятельство почему-то всегда ценится у нас как особо похвальное и всякого подражания достойное качество. Полагать надо, что в этом почтении отразилась просто все та же наша вечная боязнь всякой перемены и независимости мнений. В самом деле, какая в сущности заслуга в том, что человек 30–40 лет твердил одно и то же <…>? Ведь писатель не дятел, которому от природы полагается долбить всё в одну точку <…> Белинский трижды совершенно менял свое направление; другой человек сороковых годов (Герцен. — А. Л.) прошел еще больше фазисов в своем развитии, пока жизнь в з<ападной> Европе создала совершенно оригинальную окраску его воззрений. <…> Но все это предполагает деятельную и смелую работу мысли, постоянство наблюдений над жизнью, независимость и беспристрастие выводов — всё вещи нам еще мало привычные. А пока что будем праздновать юбилеи литературных столпников»[1873].

Часть своих статей, опубликованных в «Волжском Вестнике» в 1893–1894 гг., Перцов объединил в книгу «Письма о поэзии». Выступая в ней против утилитаризма и невежества в литературно-критических оценках, выдвигая в качестве актуальной задачи «восстановление эстетической стороны нашей умственной жизни»[1874], Перцов особое внимание уделил анализу понятий «идеализма» и «реализма». По его убеждению, «изо всех временных категорий — классицизма, романтизма, реализма, натурализма etc. остается жить только то, что относится к вечной категории — идеализма. Только воплощения вечного идеала и будут вечно волновать нас, вечно говорить с душою человека <…>»[1875]. Наиболее полно представляли начала «идеализма» «люди 40-х годов», сумевшие гармонически сочетать эстетические и общественные тенденции, присоединить к «художнику» «гражданина» и «слить их в одно целое, синтезировать их в понятии человека» [1876], — в отличие от односторонних «шестидесятников», утверждавших приоритет «гражданина» перед «художником». Идею со- и противопоставления этих двух поколений русской интеллигенции, двух ее культурных типов Перцов подхватил из книги Е. А. Соловьева (Андреевича) о Писареве (в ней гражданственным и практичным людям 60-х годов противопоставлялись духовно гармоничные люди 40-х годов, выработавшие «идеал человека, научно и эстетически развитой культурной личности, стоящей на высшей ступени развития»[1877]), но сделал из нее совсем иные выводы — на смену идеалу 60-х годов, более предпочтительному для Соловьева, выдвинул идеал 40-х годов, как единственно перспективное для русской культуры направление развития. Широта и разносторонность людей 40-х годов, их преклонение перед искусством, их гуманистический пафос и антидогматизм, духовная свобода и благородство помыслов, со всей щедростью явленные в таких индивидуальностях как Герцен или Тургенев, осознавались Перцовым как наиболее адекватная форма воплощения русского национального самосознания, как живительная субстанция для творческого развития эстетических и общественных идей. Обращаясь к современной литературе, Перцов с удовлетворением отмечает новое пробуждение общественных симпатий к идеалам 40-х годов: «…за последнее время мутная волна тенденции начинает спадать — с развитием художественных вкусов и художественного чутья, с „воскресением художника“, начинает все более и более выясняться в сознании общества роль поэзии, как одного из изящных искусств»[1878].

В своих газетных статьях Перцов поначалу стремился не вступать в прямую конфронтацию с «радикальным» лагерем (например, в статье «Памяти И. С. Тургенева», прославляя писателя за служение «вечным задачам искусства», «вечной правде и красоте», он даже пытался привлечь в свои единомышленники Михайловского: «У нас принято еще и до сих пор считать Тургенева преимущественно выразителем разных „последних слов“ нашей общественной жизни, создателем русских „передовых типов“. Но уже Н. К. Михайловский в своей прекрасной статье о Тургеневе указал на всю ошибочность и неточность такого понимания творчества Тургенева и на гораздо более глубокий и постоянный смысл его творений»[1879]), однако размежевание оказалось неизбежным и окончательным. Михайловский посвятил «Письмам о поэзии» и составленной по инициативе Перцова антологии «Молодая Поэзия» специальную статью откровенно насмешливого характера, в которой книга Перцова («книжечка <…> маленькая <…> и ноготок у нее тупой <…> несмотря на тупость, очень задорный») изобличалась как сумбур, собрание глупостей и «полная чаша вздора», а в сборнике новейшей поэзии не было обнаружено «никакой системы, никакой руководящей мысли» [1880]. В «Литературных воспоминаниях» Перцов расценивает это выступление Михайловского как сведение «домашних счетов» за измену «Русскому Богатству». Отныне журнал, в котором начиналась столичная литературная карьера Перцова, для него — чужая территория, «последний оплот либеральных ретроградов»[1881], продукция журнала — «залежи своего рода духовных окаменелостей»[1882], а руководитель журнала — «гальванизированный труп»[1883].

Последняя точка в истории взаимоотношений Перцова с редакцией «Русского Богатства» была поставлена несколько лет спустя. Одну из статей своего цикла «Литература и жизнь» Михайловский посвятил разбору критико-публицистических книг Розанова, изданных Перцовым; варьируя на различные лады эротические мотивы, затрагиваемые в статьях Розанова, он по ходу своих рассуждений язвительно подметил, что анализируемый автор «даже излечился недавно в Пятигорске от какой-то неприятной болезни, о чем сам сообщает в „Литературных очерках“»[1884]. Это замечание вызвало со стороны Перцова настоящий демарш — письмо к Михайловскому[1885]:

Милостивый Государь Николай Константинович!

Я прочел в последней книжке «Русского Богатства» Вашу статью о Розанове, в которой Вы, в числе прочих аргументов, утверждаете, будто Р<озанов> «лечился в Пятигорске от неприятной болезни», о чем будто сообщает он сам в своих статьях «С юга».

Вам очень хорошо известно, конечно, что в этом утверждении нет ни малейшего соответствия с действительностью, но «по нынешним временам» Вы не выбираете аргументов.

Прочитав это, я невольно подумал — что если бы 30 лет тому назад — в ту пору, когда Вы начинали в «Отеч<ественных> Зап<исках>», — кто-нибудь предсказал бы Вам, как Вы будете кончать? — каким негодованием встретили бы Вы такое предсказание.

Чувство глубокого стыда за Вас, которое я испытал, читая Вашу статью, разделяется, вероятно, многими — и, кто знает, может быть отчасти и Вами самими. Во всяком случае в эту минуту Вы мне внушаете и что-то вроде невольного сожаления.

Ваш бывший ученик П. Перцов 31 XII 99 г.

Л. В. Кострова, конторщица «Русского Богатства», признавая в письме к Перцову от 9 января 1900 г. «неприятный lapsus», допущенный в статье по случайному недоразумению, и «рискованность» «упоминаемой подробности», сообщала: «Н. К., кажется, хотел Вам сперва отвечать <…>, но потом сказал: „да ведь все равно не поверит“. <…> В одном он прав: когда люди настроены так враждебно, как Вы, они ничему не верят, и оправдываться действительно бесполезно»[1886].

Во второй половине 1890-х гг. Перцов пытался наладить сотрудничество еще с одним столичным журналом, «Северным Вестником», но без особенного успеха — несмотря на то, что идейно-эстетические установки А. Волынского, фактического руководителя журнала, были ему во многом близки[1887]. Наиболее заметные его литературные выступления этого времени — не на страницах периодических изданий. Почти одновременно с «Письмами о поэзии» появилась антология «Молодая Поэзия. Сборник избранных стихотворений молодых русских поэтов» (СПб., 1895), составленная и выпущенная в свет Перцовым вместе с двоюродным братом, В. В. Перцовым. В ней на практике были применены те подходы и требования к поэтическому творчеству, о которых Перцов возвещал в своих статьях. В сборнике были представлены 42 поэта 1880–1890-х гг., стихотворения отбирались прежде всего по принципу отражения в них «вечных истин», сообразно их художественной содержательности, без учета критериев «партийности», «прогрессивности» и общественной значимости.

Нет нужды подробно распространяться об этом издании, всесторонне охарактеризованном в перцовских воспоминаниях. Стоит подчеркнуть, однако, что благодаря этому собранию чужих текстов Перцову удалось осуществить один из самых характерных опытов собственного литературного самовыражения. Составленная им антология оказалась первой итоговой манифестацией целого периода в истории русской поэзии, и Перцову принадлежит бесспорный приоритет в осознании его как некоего целостного явления, наделенного определенными, именно ему присущими, признаками. Перцовская «Молодая Поэзия», включившая образцы стихотворчества авторов известных, малоизвестных и совершенно безвестных, отразила переходное состояние отечественной лирики, терминологически обозначавшееся на разные лады: фофановский постромантизм, поэзия «безвременья», протосимволистские веяния и т. д., — состояние промежутка между эпохой зрелого классического стиля и эпохой модернизма[1888]. Умение Перцова распознавать за отдельными, казалось бы, случайно сополагающимися явлениями контуры единой системы, за калейдоскопом бесчисленных повседневных фактов — становящуюся и оформляющуюся историю сказалось на свой лад уже в этой его сугубо «селекционной» работе; живая современность предстала в ней как бы с исторической дистанции. «Молодая Поэзия» вызвала широкий резонанс в печати, что свидетельствовало, конечно, о своевременности и симптоматичности представленной панорамы.

Своих стихов Перцов в антологию не включил, хотя именно в ней они оказались бы чрезвычайно уместны. Писавший в русле традиций, восходивших к эстетическому триумвирату (Фет — Майков — Полонский), который осознавался как действенная и убедительная оппозиция по отношению к господствовавшему «утилитарному» течению[1889], Перцов-стихотворец так и не сумел выработать собственный поэтический голос; стилистика его стихов лишена неповторимо индивидуальных примет, это — стилистика фетовской школы, и только. Как поэт Перцов всецело принадлежит эпохе промежутка, отраженной в «Молодой Поэзии»; литератором промежутка он выступает и в других сферах своей писательской деятельности. Отвергнув идейно-эстетические заветы народнической, позднеразночинной эпохи, он так и не стал последовательным адептом новых заветов, провозглашенных «новым искусством» и «новым религиозным сознанием». В своей критике и публицистике он больше ориентируется на «старые» ценности, обретаемые в литературе минувших десятилетий, и с изрядным скепсисом и настороженностью воспринимает многие литературные новации, свершающиеся у него на глазах; подобно символистам, преклоняется перед Тютчевым и Фетом, отрицает «утилитаризм» и проповедует «идеализм», приоритеты искусства, но безраздельным приверженцем символистских духовных и творческих устремлений не становится — при том, что эволюция эстетических и общественных взглядов Перцова способствовала его сближению с кругом символистов.

Стремление к системным построениям отразилось еще в одном осуществленном литературном проекте Перцова тех лет — составленном им сборнике «Философские течения русской поэзии» (СПб., 1896); для него были отобраны произведения 12 поэтов, сопровождавшиеся аналитическими очерками (статьи об Огареве, А. К. Толстом, Полонском, Апухтине и Голенищеве-Кутузове написал сам Перцов). Весь материал сборника представлял собой попытку раскрытия одной проблемы — отражения в художественном творчестве вечных тем бытия и их преломления в миросозерцании и эстетическом сознании художника. Примечательно, что один из рецензентов сборника, нашедший неосновательным подход к поэзии «под знаком философии» и отрицательно отозвавшийся об очерках Перцова в нем, отметил соответствие статей сборника «духу эстетической критики 1840-х годов»[1890].

Осмысляя в 1898 г. проделанный им путь внутреннего развития, Перцов писал А. Г. Горнфельду: «Некогда Гарин <…> назвал меня „несобранным“. И вот теперь, если не ошибаюсь, „сборка“ закончилась, по крайней мере, в „общих чертах“. Не скажу, чтобы результаты были особенно приятны. Правда, я не сжег ничего из того, чему поклонялся, но зато поклонился многому из того, что сжигал»[1891].

Письмо это было написано в Риме, во время одного из продолжительных пребываний Перцова за рубежом (начиная с 1894 г., он совершил за свою жизнь 11 поездок за границу, в том числе 5 раз подолгу жил в Италии), где он «поклонился», в частности, искусству итальянского Возрождения — в полном равнодушии к которому признавался на заре своей литературной карьеры в Казани. Для духовно-психологической «сборки» Перцова заграничные впечатления имели исключительно важное значение; в своей совокупности они составили для него «второй университет»[1892]. Эти впечатления дали возможность осязательно постичь мир европейской культуры, осмыслить различные ее типы; они способствовали формированию и структурированию его собственных историософских и культурологических представлений. Сам Перцов склонен был объяснять свой «европоцентризм» тяготениями специфически национального свойства, подмеченными у россиян еще Достоевским. «Я думаю, что Достоевский <…> был прав, когда мечтал о „всечеловечестве“ русского человека, — писал Перцов А. С. Суворину 26 марта 1900 г. — В этом „всечеловечестве“ — в этой способности почувствовать чужое как свое, — и заключается, как мне кажется, корень нашего влечения и нашего увлечения чужим. Так ведь повелось еще со времен варяг и греков. <…> А ввиду таких больших горизонтов, может быть извинительна и „центробежность“ Вашего покорнейшего слуги <…>»[1893].

Первым плодом «центробежных» тяготений Перцова стала его книга «Венеция», которую сам он впоследствии называл «любимой моей книжкой»[1894]. Написана она была осенью 1897 г., развившись из дневниковых записей «туристических» впечатлений и размышлений по поводу увиденного: «…сперва начал записывать, потом писать, а потом уж забыл и глядеть, а только знай себе пишу. В конце концов получается статья о Венеции и главным образом о венецианской живописи <…> чуть не целая книга»[1895]. «Венеция» — единственная книга Перцова, вызвавшая в печати единодушно высокую оценку: «В непритязательной, но изящной самой своей непритязательностью, форме беглых заметок автор дает нам ценный исторический очерк венецианского искусства» (И. Ф. Анненский)[1896]; город описан «яркой и сочной кистью» (H. Н. Брешко-Брешковский)[1897]; книжка Перцова «заражает чувством Венеции» и дает «как бы формулы этого очарования»[1898]; «одно из больших достоинств книги — обилие чудесно написанного венецианского пейзажа, венецианской природы и жизни. В этих описаниях <…> много артистического, хотя и безбурного чувства» (А. Б. Дерман)[1899]; и т. д. «Пассивный созерцательный художник»[1900], Перцов сочетал непосредственные личные впечатления и эмоционально-аналитические оценки памятников венецианской архитектуры и живописи с историко-психологическими экскурсами, в совокупности дававшими цельное представление о специфических особенностях венецианской культуры. К «Венеции» вполне приложима характеристика, данная Перцовым другой, гораздо более прославленной книге на сходную тему — «Образам Италии» П. П. Муратова: автор «сумел сохранить изысканность, оставаясь общепонятным, и быть беспристрастным, не поступаясь субъективностью вкусов»[1901]. Перцову принадлежат и другие циклы очерков, аналогичные «Венеции», — «Флоренция» (1914) и «Очерки Испании» (1911–1915)[1902]; публиковавшиеся в газетах, они так и не были изданы отдельными книгами.

В своих очерках и статьях Перцов, раскрывая, как правило, локальные, конкретно очерченные темы, в то же время пытался осмыслить их как часть глобального целого; в любой исторической фигуре, в любом общественном явлении, попадавшем в поле его зрения, он распознавал черты некоего общего культурно-типологического феномена. Та же «Венеция» наглядно демонстрировала умение автора осмыслять любые формы искусства и быта в системе мирового культурного развития. Стремление к анализу частных явлений как необходимых элементов выстраивающейся всемирно-исторической конструкции присуще и многочисленным газетным статьям Перцова: любую из них подкрепляет общая идея, впрямую не сформулированная, но угадываемая, подразумеваемая, над обоснованием которой писатель трудился не одно десятилетие.

С 1897 г. и до конца своих дней Перцов работал над фундаментальным философским сочинением «Основания космономии» (или «Основания диадологии»), краткую характеристику которого он дал в приведенном выше «Curriculum vitae». Пытаясь вывести универсальную формулу мироустройства — мировой морфологии — и эволюции мировой культуры, он противопоставлял европейскому антропологизму начала «русского космизма». Развитию своей концепции Перцов мог уделять необходимое внимание лишь во время не слишком продолжительных перерывов в текущей работе — редакторско-издательской и критико-публицистической журналистской деятельности, порой отнимавшей у него все силы. Предварительных публикаций фрагментов из своей книги он своевременно не предпринял, а в 1920-е гг., когда его произведение приобрело более или менее законченные формы, помышлять о его обнародовании в большевистской России, где никакой современной философии, кроме «диамата», существовать не могло, уже, конечно, не приходилось. С горечью осознавая невостребованность своих трудов в условиях нового режима, Перцов более всего сокрушался о безнадежной судьбе главного и любимого — философского — детища: «…настоящие мои работы лежат в параличе… <…> ведь у меня на руках ребенок с серьезнейшим будущим — эмбрион (и больше, чем эмбрион) новой и самостоятельно-русской философии, завершение и подлинное раскрытие славянофильства. <…> Это во мне растет, как какой-то внутренний процесс, — с января 1897 г., а теперь ребенок этот вырос и развился настолько, что хочет наружу… „Сидеть“ с этим довольно-таки скучно, — особенно когда знаешь, что мог бы одним движением неузнаваемо изменить „течение умов“»[1903].

«Эмбриональный» период развития системы «мировой морфологии» нашел отражение в ряде печатных выступлений Перцова на рубеже XIX–XX вв. — в журналах «Вопросы философии и психологии», «Наблюдатель», «Русское Обозрение», «Мир Искусства», в газетах «Новое Время» и «Русский Труд», в «Торгово-Промышленной Газете». Критико-публицистические статьи 1898–1901 гг., а также путевые очерки «Царьград и Афины», написанные по впечатлениям поездки в Константинополь и Грецию летом 1899 г. и содержащие важные для автора историософские заключения, составили его книгу «Первый сборник», в которой были обозначены главные идеологические установки мировоззрения Перцова, каким оно окончательно определилось в конце 1890-х гг. Статьи первого раздела сборника («Славянофильство») объединены идеей «культурного всеславянского единства», обосновываемой в различных аспектах: марксизм на русской почве трактуется как новейший «воздушный замок» и показатель «оскудения подражательных течений русской мысли» («Психология русского марксизма»), фигура Герцена, провозглашаемого «одним из лучших русских писателей» (в 1899 г. Перцов пытался издать в России собрание его сочинений), — как «психологический мост между русским либерализмом и славянофильством» («А. И. Герцен»), толстовство — как «промежуточная форма» «между прошедшим русским реализмом и наступающим русским идеализмом», мыслимым как национальное движение («„Воскресение“ и толстовцы»)[1904]. Проникнутый, по оценке Конст. Эрберга (К. А. Сюннерберга), «бодрым оптимизмом и верой во все самобытно-русское»[1905], «Первый сборник», однако, вызвал и сожаления о том, что автор «ни единою строкою не помогает читателю разобраться в том, где же пути для нашего национального самосознания»[1906].

Неославянофильские идеологические установки Перцова закономерным образом отражались в постоянном скептическом отношении к новейшим либерально-«западническим» и радикально-демократическим тенденциям общественной мысли (в этом плане давние «эстетические» разногласия с платформой «Русского Богатства» послужили первотолчком к переоценке ее идейных основ); специфика же этих установок заключалась в неприятии государственно-бюрократического консерватизма и монархизма, в котором Перцов видел вариант западного индивидуалистического цезаризма, чуждого подлинно русскому соборному началу. Вполне определенно заявленные идейные предпочтения при этом сочетались у него с широтой и недогматичностью воззрений и аналитических оценок: в своих неославянофильских убеждениях он мыслил и ощущал себя прямым наследником, опять же, русских идеалистов 40-х годов, испытывая равный пиетет как к Хомякову и Киреевскому, так и к «западникам» Герцену и Грановскому; считал необходимым в новых идейных построениях опираться на все ценное и значимое в истории русской культуры и русской мысли. Полемизируя с Розановым по поводу его «антилиберальных» выступлений в печати, Перцов выносил свой диагноз: «Это утрированный Восток, восстающий против утрированного Запада. Здесь та же добровольная слепота, та же воспаленность мысли, то же догматизирование собственных взглядов, та же анафема несогласно-верующим. <…> Вы зовете нас назад — к черному собору Соловецкого монастыря, к Александровской слободе, к московским застенкам и московскому сну наяву, а народ — тот же самый Вами представляемый и на этот раз уже бесспорный, фактический русский народ отвечает Вам… Ломоносовым, Карамзиным, Пушкиным, Тютчевым, славянофилами, Страховым. <…> Вот я — русский человек, который смеет думать, что он предан своей стране не меньше Вас и не меньше Вашего думает об ее истории и жизни. И ни малейшей не вижу я надобности перекрашивать прошедшее и настоящее под цвет моего флага. Я принимаю нашу историю и жизнь, как они были, и оттого нисколько не менее верю в будущее <…> истинный консерватизм, точнее, подлинная русская культура достаточно сильна, чтобы не требовать своего насаждения огнем и мечом. <…> По всему прошедшему, по воспитанию, по привычкам, по образу жизни я — типичный русский „барич“, и, однако, смею Вас заверить, никогда, даже в бытность мою русским либералом, не чувствовал себя отрезанным ломтем от народного каравая. <…> Мне не нужно смиряться перед народом, так же как нельзя гордиться перед ним, п<отому> ч<то> я сам — народ»[1907].