В. М. ЖИРМУНСКИЙ В НАЧАЛЕ ПУТИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В. М. ЖИРМУНСКИЙ В НАЧАЛЕ ПУТИ

Статью об одном из своих университетских учителей, руководителей семинара, ставшего для него «настоящей школой понимания поэзии»[1948], Д. С. Лихачев озаглавил: «Академик Виктор Максимович Жирмунский — свидетель и участник литературного процесса первой половины XX в.». Сосредоточивая внимание на ряде биографических фактов, относящихся к ранней поре деятельности будущего крупнейшего филолога, Д. С. Лихачев отмечает: «В своем анализе творчества Блока, Ахматовой, Брюсова, Мандельштама, Кузмина молодой В. М. Жирмунский выступает как их современник. Он анализирует то, что привлекало наибольшее внимание читателей тех лет. Он был знаком со всеми названными поэтами и дружил, особенно в последние годы ее жизни, с А. А. Ахматовой, а также со многими выдающимися литературоведами и критиками своего времени. <…> Он жил как современник всех наиболее значительных людей своего времени. <…> Он был именно участником, и при этом одним из виднейших, литературной жизни и литературной науки. И его труды — это не просто труды ученого, который прочно вошел в нашу науку, с которым мы связываем многие собственные идеи и знания, — это также, бесспорно, события русской культурной жизни своего времени»[1949].

Статья «Преодолевшие символизм», опубликованная в 1916 г. в декабрьском номере «Русской Мысли», — самая известная из работ Жирмунского, подтверждающих его глубокую укорененность в литературном процессе начала века, наглядно демонстрирующая, что ее автор «был человеком, дышавшим самим воздухом десятых годов»[1950]. Ей предшествует, однако, почти десятилетняя творческая деятельность начинающего литератора, до сих пор не освещенная с необходимой пристальностью и полнотой.

Духовное становление Виктора Максимовича Жирмунского (1891–1971) проходило в 1900–1910-е гг. — в эпоху расцвета и торжества символизма как литературной школы и, шире, способа восприятия бытия. Характернейшая черта этой эпохи — стремление к культурному синкретизму, к стиранию демаркационных линий между поэзией, философией и религией, попытка обретения нового целостного жизненного опыта, построения единой культурологической (а в последнем приближении — жизнетворческой) системы. Явственно сказывалась тенденция к преодолению позитивистских методологических средостений — и в области самых общих проблем бытия и творчества, и в плане конкретных изысканий. Пронизанный специфически символистской атмосферой, Жирмунский, начинающий филолог-германист, видел насущную задачу в том, чтобы оживить, насытить этой атмосферой области своих профессиональных интересов. Вспоминая (в статье «Новейшие течения историко-литературной мысли в Германии», 1927) о своем пребывании в немецких университетах в 1911–1913 гг., Жирмунский писал: «Признаюсь, что я испытал тогда некоторое разочарование. Я приехал в Германию с теми научными запросами, которые наше поколение тщетно предъявляло в самой России к преподаванию науки о литературе: с интересом к широким синтетическим обобщениям в области философских, эстетических, культурно-исторических проблем. Вместо этого я столкнулся с исключительным господством филологических частностей, черновой работы собирания и регистрации мелких фактов <…> Новейшая литература из сферы научного изучения исключалась: только окончательно отошедшие в область исторического прошлого явления, законченные, отстоявшиеся и утратившие всякую связь с живым опытом сегодняшнего дня, становились предметом объективного исторического знания»[1951].

Идея синтетизма, бывшая побудительным творческим началом и характернейшей чертой мироощущения символистской эпохи, находила свое частное воплощение в том, что в начале века писательская деятельность, индивидуальное художественное творчество, и исследование литературы соприкоснулись наиболее тесно. Именно тогда художник и ученый-филолог нередко объединялись в одном лице, причем эта особенность была характерна для представителей различных поколений — символистов (В. Брюсов, Вяч. Иванов, И. Анненский) и постсимволистов (С. Бобров, В. Шкловский, Ю. Тынянов). Многие поэты символистского круга (А. Блок, Ю. Верховский, А. Кондратьев, Б. Садовской, Г. Чулков и др.) писали статьи исследовательского характера о русских классиках и подготавливали вполне профессиональные издания их сочинений; иные из этих авторов, как А. А. Смирнов, М. Л. Гофман или В. Н. Княжнин, не став крупными поэтическими индивидуальностями, обретали себя в историко-литературной деятельности, источниковедческих и архивных изысканиях. Типичным для многих сборников и альманахов первых десятилетий XX в. становилось сочетание художественных произведений с теоретическими и историко-литературными работами. Филологические штудии, освобожденные от рутинного академизма, но не утратившие подлинно исследовательского содержания и пафоса, становились живой, неотъемлемой частью текущего культурно-исторического процесса, и эта особенность сказывалась во всех сферах литературной повседневности, в том числе и в сфере личных контактов писателей и ученых. Эти общие закономерности непосредственным образом подтверждаются фактами юношеской биографии В. М. Жирмунского. Не только его первые историко-литературные работы были повернуты лицом к современной ему, становящейся и развивающейся литературе; сам он на первых порах пробовал свои силы в области художественного творчества. В наброске своих воспоминаний Жирмунский отмечал, что с юношеских лет он стремился «быть ученым и в то же время учителем, заниматься литературным творчеством и литературной критикой. Этот комплекс включал <…> представление об изучении и познании жизни в ее поэтическом отражении, о поисках мировоззрения и в то же время об активном воздействии на жизнь, раскрытии своего мировоззрения, о проповеди и учительстве»[1952].

Первые пробы пера будущего ученого относятся к периоду его обучения в петербургском Тенишевском училище, которое он окончил в 1908 г. Литературу там с 1906 г. преподавал Владимир Васильевич Гиппиус — один из первых русских поэтов «декадентов», участник символистского движения, ближайший друг Александра Добролюбова («болезненного утонченника, юноши-поэта», упоминаемого Жирмунским на заключительных страницах его первой книги «Немецкий романтизм и современная мистика»[1953]). Преподавателем литературы в училище был также известный педагог А. Я. Острогорский, преподавателем истории — И. М. Гревс, крупнейший медиевист, один из близких друзей Вяч. Иванова. И круг наставников, и самая атмосфера Тенишевского училища, одного из лучших средних учебных заведений России, способствовали развитию у воспитанников литературных интересов, пробуждению индивидуальных творческих наклонностей. Первые литературные пробы пера В. М. Жирмунского относятся к гимназической поре: в 1906 г. были напечатаны его стихи в гимназическом журнале «Звенья. Литературно-художественный сборник» (вып. 1–2; за подписью: Фауст) и различные материалы в журнале «Тенишевец».

Семь номеров «Тенишевца», выпущенные в свет с 1 октября 1906 г. по 1 апреля 1907 г., представляют собой одновременно и первый опыт редакционно-издательской деятельности будущего ученого-филолога: в заметке «От редакции» оповещалось, что «публицистику и литературный отдел» в журнале «редактируют В. Валенков и В. Жирмунский»[1954]. Первый номер журнала, вслед за программным заявлением о задачах нового издания («Мы будем стремиться к оживлению школьной жизни, к созданью интересов, могущих сплотить учеников в нечто целое»), открывался — по всей видимости, столь же программным — прозаическим этюдом Жирмунского «Свобода» (подписанным, как и большинство его публикаций в «Тенишевце», криптонимом: В. Ж.); вдохновенные юношеские переживания общественного обновления, принесенного революционными событиями 1905–1906 гг., воплотились здесь в формах традиционной тираноборческой риторики, знакомой по бесчисленным образцам «вольной» поэзии и прозы:

«Когда народ встает, могучий великан в своем величьи, разорвав цепи позорного рабства; когда дрожат во всей вселенной тираны от грозного крика, прошедшего все сердца; когда падают в трясину гнилые идолы, жалкие боги поколенья рабов, и звуки бича и стоны невольников сменяются радостной песнью вольности, — кому курится фимиам с новых жертвенников, украшенных цветами, в честь кого сжигаются дары разбивших цепи людей?

Это она — великая богиня борьбы, это она — великая богиня свободы. Вечно юная, вечно прекрасная, она царит в борьбе стихий, ее дух вдохновляет борца, ее дух призывает к победе, вперед, вечно вперед!

Смотрите! Вот она идет. Красное знамя колышется в ее руке, красное, кровавое знамя, знамя свободы. В белой одежде жрицы она стремится туда, в бесконечную даль. Нет ей отдыха. Высоко держит она свое знамя, маяк несчастному, изнемогающему от работы рабу» и т. д.[1955].

Тем же пафосом проникнуто и гимназическое стихотворение Жирмунского, напечатанное в «Тенишевце»:

Тучи мрачною толпою

Над моей висят страной.

Буря стонет; вихря вою

Вторит ветер грозовой.

Воздух душен, воздух зноен,

Тяжело дышать груди.

Облаков покров спокоен…

Долго ль, долго ль ждать грозы?

Плачь сильнее, вихрь печальный!

Разорвитесь облака!

Душно, страшно… Вот уж дальный

Гром пронесся, грохоча.

Вот зарница заблистала; —

Ближе, ближе миг борьбы!

Буря тучу разорвала,

Уж не долго ждать зари![1956]

Сугубо подражательными, вторичными по содержанию и стилю были и первые опыты Жирмунского в области «чистой» лирики — такие как «Песня русалок», напечатанная в том же «Тенишевце»:

Когда сребристая луна

Восходит на небе, бледна,

            И нежно мир весь озаряет;

Когда замолкнул ветерок,

И встрепенувшийся листок

            При свете месяца сияет;

Когда заснули небеса,

И золотая полоса

            Исчезла — вестница заката,—

Тогда из водной глубины,

Среди безмолвной тишины

            Несется наша песнь — для путника услада.

И т. д.[1957]

Однако уже в гимназические годы сказывается пристальное внимание В. М. Жирмунского к современным литературным и художественным исканиям. Если в первых юношеских стихотворениях он еще остается всецело во власти отработанных поэтических клише, то в своих живых эстетических интересах и предпочтениях уже выступает как безусловный приверженец «нового» искусства.

Об этом свидетельствует первый, вероятно, опубликованный образец деятельности Жирмунского в области интерпретации художественного творчества — отклик на постановку в Театре В. Ф. Коммиссаржевской «Вечной Сказки» Станислава Пшибышевского (режиссер В. Э. Мейерхольд, премьера 4 декабря 1906 г.), напечатанный в «Тенишевце» под заглавием «Мои впечатления от „Вечной Сказки“ Пшибышевского в постановке театра Коммиссаржевской». Произведение крупнейшего польского писателя-символиста было воспринято начинающим критиком с большим воодушевлением; сравнивая эту мейерхольдовскую постановку с другой нашумевшей его работой в Театре Коммиссаржевской, «Сестрой Беатрисой» М. Метерлинка, он отдал решительное предпочтение «Вечной Сказке»: «Постановка пьесы проникает в самую душу писателя; она не создает реальной картины быта, времени, места, но правдивую картину тонких и еле уловимых настроений самого автора. Так, например, в построенной по средневековым картинам „Сестре Беатрисе“ зритель чувствует мистический восторг, охватывающий душу поэта; кажется, что в медленных, стилизованных движениях монахинь трепещет его чуткое сердце, и что-то неземное воплощается в символах драмы. И не менее сильный отзвук встречает в нашем сердце человеческое страдание, скрытое за символом в этой пьесе, чем выставленное обнаженным напоказ, как в рассказах Андреева или пьесах Юшкевича. Но несравненно большее, чем „Сестра Беатриса“, впечатление произвела на меня „Вечная Сказка“. В постановке этой пьесы меньшая стилизация формы; здесь действующие лица двигаются по сцене более свободно, не застывают в неподвижных позах, как в „Сестре Беатрисе“; ибо чувства автора здесь сложнее, разнообразнее и потому не могут быть переданы одной стильной постановкой»[1958].

Хотя в этом критическом этюде налицо преобладание общих мест и еще достаточно наивных приемов анализа, тем не менее попытка по-своему осмыслить характерные особенности модернистского творчества, истолковать драматургическую конструкцию Пшибышевского как систему художественных символов говорит сама за себя. Тяготение к символизму сказывается и в стихотворческих опытах Жирмунского конца 1900-х гг. Юный автор даже предпринял попытку напечатать свои произведения в «Весах» — наиболее престижном журнале русских символистов. В архиве С. А. Полякова, главы издательства «Скорпион» и официального редактора-издателя «Весов», сохранились автографы трех стихотворений Жирмунского с сопроводительным письмом:

«Многоуважаемая Редакция!

Не может ли одно из моих стихотворений, прилагаемых ниже, быть помещено в „Весах“.

Буду очень благодарен за ответ.

В. Жирмунский

С.-Петербург. Казанская 33, кв. 4» [1959]

Одно из отправленных в «Весы» стихотворений открывалось эпиграфом из блоковской «Сольвейг», однако не было откровенно подражательным; на торжествующий мажор знаменитого первоисточника Жирмунский откликается более приглушенными лирическими интонациями:

И пою

Про весеннюю Сольвейг мою.

А. Блок

Ты для меня моя Сольвейг, моя дорогая,—

Сказке твоей я молюсь, и в душе моей вера твоя.

Имя твое повторяю, и тихо дрожа и сверкая,

Льется река золотая, несказанное счастье тая.

Ты для меня моя Сольвейг, невеста святая,

Друг мой близкий, родной — ласка и нежность моя.

Имя твое повторяю, и тихо дрожа и сверкая,

Льется река золотая, несказанное счастье тая.

Литературными ассоциациями вдохновлено еще одно стихотворение Жирмунского, представленное в «Весы»; к ним отсылает эпиграф из «Благословенной подруги» Данте Габриэля Россетти, английского поэта и художника-прерафаэлита:

«All this is when he comes»…

Dante G. Rossetti «The Blessed Damosel».

Расплела я косу, как снопы золотистую,

               Высоко, высоко у окна.

И рассыпались, точно огни золотистые,

Мои длинные волосы, детские, чистые —

               Высоко, высоко у окна.

Убегают на небе полоски янтарные

               В тишине предрассветной тоски…

— Королевна, ты ждешь ли, моя лучезарная?

Убегают на небе полоски янтарные

               В тишине предрассветной тоски.

Если милый придет, я сплету ожерелия

               Для него из прозрачных волос.

Если милый придет — из душистого хмеля я

Принесу тишину моего ожерелия

               Из прозрачных и тонких волос.

Если милый придет — поцелуи горячие

               Будут жечь… если милый придет…

— Королевна, тебя никогда не утрачу я…

Если милый придет, поцелуи горячие

               Будут жечь… если милый придет…

Ни одно из стихотворений Жирмунского в «Весах» не появилось. В редакции этого журнала была принята установка на строгий отбор авторов и произведений: в поэтическом разделе преобладали имена, уже завоевавшие прочную литературную репутацию, начинающие авторы допускались, как правило, лишь в тех случаях, когда обнаруживали яркую, своеобычную поэтическую индивидуальность, — каковая за строками представленных стихотворений едва ли угадывалась. Поэтический дебют Жирмунского в широкой печати состоялся в мае 1909 г. на страницах менее элитарного и взыскательного издания — в «Новом Журнале для всех»:

Моя рука лежит в твоей руке

Так радостно и так небоязливо.

О, этот день — конец твоей тоске!

О, в этот день на голубой реке

Огни зажгутся к ночи торопливо…

Но не для нас безумство суеты —

Любви конец — у нового рассвета.

И пусть горят лазурные цветы

У ног твоих лучами красоты,

Моя царица на пути завета.

И пусть огни на голубой реке.

Колокола, звените торопливо!..

О, этот день — конец твоей тоске…

Твоя рука лежит в моей руке

Так радостно и так небоязливо[1960].

Когда это стихотворение увидело свет, Жирмунский уже был студентом (с 1908 г.) историко-филологического факультета Петербургского университета по Отделению романо-германской филологии. Одновременно он приобщается к столичному литературному миру: в 1909–1910 гг. начинает посещать заседания Общества ревнителей художественного слова, собиравшегося в редакции журнала «Аполлон»; 1 апреля 1910 г. выступает в прениях по докладу Вяч. Иванова «Заветы символизма», прочитанному на заседании Общества[1961]. С Вяч. Ивановым связывает Жирмунский и попытки выразить себя на поэтическом поприще; он представляет на суд мэтра русских символистов подборку из восьми своих стихотворений со следующим сопроводительным письмом:

«СПб. 21-го ноября 1910 г.

Многоуважаемый Вячеслав Иванович!

Простите, что я позволяю себе обратиться к Вам, будучи с Вами едва знаком (в поэтической Академии я возражал на Ваш доклад о судьбах русского символизма). Я бы хотел услышать отзыв о своих стихах от человека, которому я так верю и которого так уважаю, как я Вам верю и уважаю Вас, после того как я читал статьи Ваши „По звездам“ и слушал слова Ваши в Академии. Я не решился бы обеспокоить Вас, если бы не было порой слишком тяжело думать о себе только своими мыслями. Я был бы Вам очень благодарен за письменный ответ. Мой адрес: СПБ. Казанская 33, кв. 4.

Еще раз извиняюсь, что побеспокоил Вас.

Уважающий Вас В. Жирмунский»[1962].

Все стихотворения, посланные Иванову, свидетельствуют об упорном стремлении их автора освоить характерно символистские образно-стилевые приемы, приобщиться к тому поэтическому мироощущению, которое отличало представителей «нового» искусства. Среди них встречаются и сугубо лирические мотивы, как в стихотворении, датированном августом 1909 г.:

Есть светлые и чистые слова —

Живой воды прозрачные озера.

По берегам растет зеленая трава

И на рассвете шепчется едва…

Твои слова — прозрачные озера.

Есть светлые и чистые слова —

Родная ночь над ними покрывало.

В душе лампада светлая жива,

Она дрожит и теплится едва,

И ночь твоя над нею покрывало…

Другие стихотворения примечательны типично символистским сочетанием эстетско-декоративной образности с мистическими устремлениями; такова, например, «Молитва о свете» (июнь 1908 г.):

О, если молиться… Я буду молиться о том,—

О том, чтобы Бог поцелуем наполнил мне грудь,

Чтобы небо открылось, и месяц, и звезды на нем,

Чтобы понял я тайну и знал бы по звездам мой путь.

И я бы пришел и сказал королевне моей:

«Пойдем, дорогая… нас парус изогнутый ждет.

Вот правда и сказка — молитвы бессонных ночей,

Вот море, и волны, и крылья того, кто ведет!»

И тихо читая в глазах дорогих о мечте,

Я знал бы про берег далекой, родимой страны,

Где нет ничего, что не пело бы в каждом листе

О Боге великом, которым во тьме мы больны.

О, если молиться… Я буду молиться о том,

Чтобы мог я вести королевну мою по цветам,

И чтоб пели цветы, что хочу, но не знаю о чем,

И чтоб молча мы шли, и чтоб тайну мы поняли там.

Как откликнулся Вяч. Иванов на присланные ему стихотворения, нам неизвестно. Хотя поэтические опыты Жирмунского находились всецело в системе стилевых и идейно-эстетических координат символистского творчества, хотя Иванов всегда старался поддержать начинающих авторов и в своих оценках не допускать резкостей, трудно предположить, что в данном случае его отзыв мог быть вполне обнадеживающим. Стихотворения, подобные тем, что писал юноша Жирмунский, к концу 1900-х гг. стали явлением уже достаточно массовым, они переполняли страницы периодических изданий, альманахов, в изобилии появлялись в виде отдельных книжек новых, начинающих авторов, в большинстве своем так и остававшихся безвестными. Вторичность и подражательность его юношеских стихотворений, вероятно, очень скоро открылась и самому Жирмунскому: вовремя осознав опасность приобщения к сонму эпигонов символизма, он отошел от этого рода творческой деятельности и дальнейших усилий в направлении к тому, чтобы стать признанным поэтом, не предпринимал (стихов его, относящихся к 1910-м гг., нами в печати не обнаружено).

Тем не менее тяготение будущего ученого к профессиональной литературной работе в 1910-е гг. привело к значительным результатам; он уверенно входит в круг петербургских писателей, критиков, журнал истов, чему не становится помехой даже длительное пребывание вне России: в 1912 г., по окончании Петербургского университета, Жирмунский был оставлен в университете для подготовки к профессорскому званию, после чего, в 1912–1913 гг., находился в научной командировке в Германии для специализации в области германской и английской филологии. Ближайшим его другом в годы студенчества стал университетский однокашник, впоследствии видный критик и литературовед русской эмиграции, Константин Васильевич Мочульский (1892–1948); в ходе их интенсивного общения постоянно обсуждались литературные, философские и профессиональные филологические темы. Из многочисленных и подробных писем, которые отправлял ему в Германию Мочульский, Жирмунский узнавал о новостях петербургской литературной и университетской жизни — в частности, о деятельности кружка романо-германистов при историко-филологическом факультете, в котором участвовали не только филологи, но также Н. Гумилев и другие члены «Цеха поэтов», учившиеся тогда в университете (О. Мандельштам, М. Лозинский, Вас. Гиппиус)[1963].

Не менее значимыми для становления Жирмунского как литератора и ученого явились его контакты с Б. М. Эйхенбаумом. Переписка между ними, завязавшаяся в марте 1913 г. [1964], подтверждает, что обоих будущих крупнейших ученых объединяет неудовлетворенность методами традиционной академической науки, стремление к соединению филологической исследовательской деятельности с журнальной работой, с участием в текущем литературном процессе. При посредничестве Эйхенбаума началось сотрудничество Жирмунского в петербургской периодической печати: имевший прочные связи с рядом столичных изданий, Эйхенбаум весной 1913 г. познакомил Жирмунского с Л. Я. Гуревич, редактировавшей тогда литературно-критический отдел журнала «Русская Мысль» (редактор-издатель — П. Б. Струве), а также с С. И. Чацкиной, издательницей журнала «Северные Записки»[1965]. Одна за другой начинают появляться в этих изданиях статьи Жирмунского на историко-литературные и иные темы, обзоры и рецензии: «Гаман как религиозный мыслитель» (Русская Мысль. 1913. № 6), «Современная литература о немецком романтизме» (Русская Мысль. 1913. № 11), «Театр в Берлине (Письмо из Германии)» (Северные Записки. 1914. № 1), «Роберт Броунинг» (Северные Записки. 1914. № 3), «Гейне и романтизм» (Русская Мысль. 1914. № 5) и др. 4 мая 1913 г. Жирмунский писал Л. Я. Гуревич из Лейпцига: «Для „Русской Мысли“ я готовлю статью-рецензию, заказанную мне П. Б. Струве (о книге Rudolf Unger?a „Hamann u<nd> die Aufkl?rung“), на днях она будет готова. <…> Позвольте еще раз поблагодарить Вас <…> за то, что Вы так любезно устроили меня в „Русской Мысли“ и в „Северных Записках“»[1966].

Первоначально предполагалось, что в «Русской Мысли» будут напечатаны также главы из первой книги В. М. Жирмунского «Немецкий романтизм и современная мистика», однако выход ее в свет в конце сентября 1913 г.[1967] помешал осуществлению этого намерения[1968]. Посвященная анализу философских и эстетических концепций иенских романтиков, эта книга представляла собой как впечатляющий результат профессиональных штудий начинающего филолога-германиста, так и в значительной мере итог его тяготений к синтетическому творчеству, аккумулирующему философско-эстетическую и культурно-историческую проблематику, к творчеству, в котором анализ эстетических ценностей восполнялся и поверялся ценностями религиозно-философского плана. «Цель настоящей работы, — оповещалось во Введении, — заключается в том, чтобы проследить в творческой интуиции романтиков и в их теоретических взглядах зарождение и развитие мистического чувства»[1969]. Разделяя важнейшие основоположения символистской философии и эстетики, Жирмунский стремился поставить филологические изыскания в обусловленную связь с верой в религиозный смысл художественного творчества, и в этом своем убеждении находил тогда общий язык и с Эйхенбаумом[1970], и с Мочульским[1971].

Реакция на первую книгу В. М. Жирмунского была беспрецедентной: зафиксировано 15 откликов в печати на нее, появившихся в ведущих, самых авторитетных и читаемых периодических изданиях; в числе этих откликов были и развернутые концептуальные статьи. Далекое, казалось бы, от злобы дня историко-культурное исследование, посвященное немецкому литературно-философскому кружку, действовавшему на рубеже XVIII–XIX вв., стало событием русской литературной жизни.

Примечательно при этом, что в сугубо филологической, «профессорской» среде работа Жирмунского была встречена довольно сдержанно. Библиограф А. М. Белов признавал, что книга написана «недурно, но еще очень неопытной рукой»[1972]; специалист по европейскому романтизму граф Ф. Г. де Ла Барт расценил ее как «труд скороспелый», обнаруживающий «следы незрелости мысли»[1973]; Масон Валединский указал на «бледный рисунок заключительной части»[1974], в которой прослеживались внутренние связи между немецкими романтиками и современными символистами; историк западноевропейских литератур К. Ф. Тиандер, признав очевидные достоинства книги («Как добросовестно и умело написанное исследование, труд В. Жирмунского сохранит свое значение надолго и является блестящим дебютом молодого ученого»), в то же время указывал на ее методологические изъяны: «В книге В. Жирмунского не чувствуется грани между мировоззрением автора и мировоззрениями романтиков. Пишет не историк о вопросе, объективно им изученном, но романтик о романтиках, мистик о мистиках»[1975]. Принадлежность автора к адептам «современной мистики», приверженцам символистского мироощущения (достаточно внятно обозначенную на заключительных страницах книги)[1976] подчеркивали и другие критики. В частности, П. С. Коган, увидевший в исследовании Жирмунского своеобразную попытку апологии символизма на историко-литературном материале, объяснял повышенное внимание к нему «характером момента, переживаемого русской литературой»: «Символическая школа, еще недавно господствовавшая у нас, умирает. <…> Именно это положение цепляющейся за свое поколебленное господство школы заставило и представителей и хвалителей ее отнестись к книге г. Жирмунского с таким интересом»; он же с пафосом заключал: «Пусть символисты приветствуют книгу г. Жирмунского, как новое откровение. <…> Мы видим в ней новое талантливое подтверждение общественной несостоятельности современного символизма. Нам видятся в этой книге, как и во всех символических усилиях наших дней, последние слабеющие приливы мистических волн, все еще ударяющихся в скалы общественности»[1977]. Б. М. Эйхенбаум в рецензии на «Немецкий романтизм…» также приходил к выводу о том, что книга Жирмунского на свой лад подводит итоги деятельности новейшей символистской школы и доказывает ее исчерпанность «гораздо сильнее акмеистических манифестов»: «…автор как бы обосновывает символизм, узаконяет и ставит его на твердый фундамент непрерывной традиции. Именно в этом обосновании чувствуется <…>: символизм не только утвержден, но и обоснован, осознан, т. е. закончен совершенно»[1978].

Закономерно, как отметил П. С. Коган, что энергичнее всего на книгу Жирмунского реагировали главным образом те литераторы, которые так или иначе ассоциировались с «современной мистикой». «Слишком эта книга своевременна и необходима», — заключал Д. В. Философов, подчеркивая, что внимательное знакомство с немецким романтизмом «совершенно необходимо как раз для изучения литературы русской», для обнаружения линий преемственности, связывающих русский символизм «с громадным культурным течением»: «Современных символистов ругают, не желая замечать их внутренней связи с предшественниками. Как будто они с неба упали!»[1979] В аналогичном духе выдержан отзыв Ф. А. Степуна: признавая работу Жирмунского «явлением в русской литературе», особенно значимым потому, что современный русский символизм еще недостаточно осознал «свое родство с немецким романтизмом», критик вместе с тем отмечал, что заглавие книги «не совсем соответствует содержанию»: «О современной мистике в ней сказано очень немного, и последняя, подвешенная к исследованию немецкого романтизма, программная глава, разбирающаяся в очень существенном для современности вопросе — об отношении мистицизма наших дней к немецкому романтизму, представляет собою скорее оглавление относящихся сюда тем, чем их разбор»[1980]. За беглость прикосновения к современной мистике укорял автора и П. П. Перцов, отмечавший, однако, что «даже в этих немногих сопоставлениях открывается все богатство темы»: «…для каждого, близко знакомого с новейшей русской литературой и тем движением ее, развитие которого падает на годы ровно столетием позднее движения немецкого, ясна параллель этого своего рода „нео-романтизма“ с его прототипом. Во многих случаях против имен немецких на полях книги г. Жирмунского невольно пишутся имена русские — вплоть до нашего Новалиса, Андрея Белого… Самый исход обоих движений носит сходные черты»[1981].

В развернутой статье Л. Я. Гуревич «Немецкий романтизм и символизм нашего времени» причины того резонанса, который вызвала первая книга Жирмунского, истолковывались, пожалуй, с наибольшей четкостью и аналитической глубиной. Как и Б. М. Эйхенбаум, Гуревич признавала, что «не научные достоинства книги» вызывают такой интерес к ней, а «то, что она отвечает насущной потребности нашей литературы в переживаемый ею момент» — потребности подведения определенных итогов целой полосы литературной жизни, начавшейся в 1890-е гг., их осознанию в исторической перспективе; как и Перцов, она ощутила глубокое внутреннее родство раскрытых и осмысленных Жирмунским духовно-психологических явлений с теми идеями и построениями, с которыми связывала свою собственную жизнь в литературе: «…для тех, кто не по книгам только знает, что такое современный символизм, кто сам участвовал в этом движении, нащупывал начала его в собственной душе, — этот подбор цитат из произведений романтиков производит странное, волнующее впечатление: прообраз наших собственных переживаний смотрит на нас из далекого прошлого; то одного, то другого из наших современников невольно называем мы по мере того, как оживают перед нами различные мотивы из творчества романтиков <…> То, что испытывали и испытываем мы, то и они испытали». Передать читателю этот «прообразовательный» смысл творчества иенских романтиков по отношению к новейшим литературным исканиям мог, по убеждению Гуревич, только автор, несомненно принадлежащий «по своему миросозерцанию, по всему складу своих чувствований и верований к определенному течению современной духовной жизни — к мистическому реализму или „реалистическому символизму“»; именно поэтому «вся его книга приобретает характер необычайной интимности, чарующей свежести и удобопонятности. Самый язык этой книги — легкий, теплый и простой, совсем непохожий на язык рассудочных научных сочинений, — как бы выдает процесс создания ее: автор прежде всего вчувствовался во все, что он передает; исторические документы говорили ему голосом живых людей, слова их оформляли для него что-то лично знакомое, пережитое, переживаемое»[1982].

В этой связи заслуживает особого внимания тот факт, что заинтересованным и благодарным читателем книги Жирмунского стал поэт, обозначивший своим творчеством величайшие свершения русского символизма, — Александр Блок. 3 марта 1914 г. он пометил в записной книжке: «Книга Жирмунского — дружеский подарок. — Серый день, освещенный ею»[1983]. В тот же день он отослал Жирмунскому благодарственное письмо: «Спасибо Вам за книгу, о которой я читал уже немало отзывов, и за милую Вашу надпись. Эпиграф, и отзывы, и даже сегодняшний день, в который я получил Ваш подарок, — все говорит мне, что я найду в Вашей книге друга»[1984]. Экземпляр «Немецкого романтизма…», сохранившийся в библиотеке Блока, свидетельствует о том, что поэт не просто прочел, а внимательно изучил книгу: ее страницы изобилуют его пометами, подчеркиваниями, словесными замечаниями[1985]. Ясно, что для Блока работа Жирмунского была не только предметом познавательного чтения, но и заключала в себе «воспоминаний палимпсест» (по формуле Вяч. Иванова): немецкий мистический романтизм познавался и узнавался поэтом через слой мистических переживаний и идеологем собственной юности.

О том, что установление типологических культурно-исторических аналогий между романтическим «преданием» и символистским живым самосознанием было основной задачей его исследования, Жирмунский писал Л. Я. Гуревич 20 апреля 1914 г., благодаря ее за статью «Немецкий романтизм и символизм нашего времени»: «Мне именно этого хотелось всего больше — ответ от символиста, из личного, из пережитого, что именно так слагалась жизнь в наши дни, как я предчувствовал это, читая книжки поэтов-символистов и гадая о прошлом, о романтизме, по аналогиям наших дней и о будущем нашей, теперешней жизни по аналогиям прошлого <…> я теперь имею уверенность, что мысль моя соответствует правде истории и пережитого». Признание, которое получила его книга в среде приверженцев символистской философии и эстетики, во многом стимулировало молодого ученого к продолжению исследований в избранном направлении. «Я думаю теперь писать вторую часть моего „Романтизма“, — сообщал Жирмунский в том же письме к Гуревич, — главным образом историю превращения живого, личного чувства романтиков в способ жизни, в культуру, сперва художественную, а потом и жизненную. Я глубоко убежден в том, что не творческая личность является продуктом культуры (хотя и это в ограниченном смысле справедливо), а духовная, может быть даже и материальная (поскольку мы можем психологизировать ее факты) культура эпохи является результатом, продуктом отложения, затвердения, кристаллизации нового чувства, живого в творческой личности. Если это мне удастся хотя бы наметить для эпохи романтической, то получится вполне определенный метод исследования, который, путем аналогий, будет применим и для других эпох, для Возрождения и для наших дней в особенности»[1986]. Таким образом, истоки и этого нового замысла Жирмунского — позднее осуществившегося в виде книги «Религиозное отречение в истории романтизма. Материалы для характеристики Клеменса Брентано и гейдельбергских романтиков» (Саратов, 1918; М., 1919)[1987] — восходили к генерализирующей общей идее: литературоведческая методология служила осуществлению универсального культурологического задания, «филологические частности» помогали постижению того духовного целого, которое для носителей символистского мироощущения раскрывалось как самая необходимая и подлинная реальность.