Классическая филология и литератор

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Классическая филология и литератор

Совсем недавно один весьма известный автор, излагая свои взгляды на будущность образования после войны, слегка отклонился от темы, чтобы объявить: в новом миропорядке и для греческого языка найдется место. Такое снисхождение он объяснил тем, что изучение греческого в качестве научной дисциплины дело столь же достойное, как египтология и ряд других названных им специальных отраслей науки, и что возможность его осуществления всякое либеральное общество должно предоставлять лицам, особенно приверженным подобным занятиям. Я вычитал это в одном журнале, из тех, что можно найти в приемных некоторых специалистов-прикладников[171]; не озаботившись записью данного пассажа прежде, чем отправиться в кабинет, где шел прием, не могу точно указать раздел и строку, потому и не сообщаю имени автора. И все же это заявление, сделанное даже без доли иронии и выдержанное в духе просвещенного великодушия, вызвало к жизни череду мыслей, которыми хотел бы с вами поделиться. Я признателен вышеозначенному автору, за то что благодаря ему выступаю в той единственной роли, в какой только мог здесь оказаться. В юные годы я приобрел у доверчивых людей, — частично благодаря проницательности, частично — бесстыдству, частично — случаю, — репутацию углубленного в занятия ученого, от коей (ввиду невозможности ее дальнейшего приложения) постарался со временем избавиться. Лучше признаться в собственных слабостях до того, как они непременно будут разоблачены, нежели оставить подобное разоблачение потомкам; хотя в наше время, как мне открылось, гораздо легче приобрести незаслуженную репутацию знатока, чем ее лишиться, впрочем, это уже к делу не относится. Хочу лишь сказать, что, заяви я о своей поддержке классической филологии с привлечением аргументов из арсенала эрудированного ученого или же так называемого специалиста-методиста, я бы только подверг опасности наше общее дело, поскольку существуют гораздо более серьезные, чем я, ученые, придающие изучению латыни и греческого гораздо меньшее внимание, и есть преподаватели, готовые продемонстрировать полную практическую неприложимость тех самых знаний, о распространении которых я столько пекусь. Но вот если я выскажусь в поддержку классической филологии всего лишь с позиций литератора, то окажусь в более безопасном положении; думаю, вы согласитесь, что рекомендовать себя как литератора будет не слишком самонадеянно. И все же, следует объяснить, почему я выбрал такой достаточно неопределенный термин и что под ним подразумеваю.

Если бы я постарался быть более конкретным и сказал бы "поэт", "романист", "драматург" или "критик", мне пришлось бы предложить вашему вниманию ряд частных соображений, отвлекающих от взгляда на литературу как на целое, взгляда, которого я хочу придерживаться в данном контексте. Возьмем, например, термин "поэт" и возражения, немедленно им вызываемые. Как правило, все мы склонны считать, что создание литературы, а тем паче поэзии, зависит просто от непредсказуемого появления время от времени писателей, несущих в себе начало гениальности; что гении не могут появляться по чьему-то желанию; что даже если они и появляются, то разбивают все правила; что никакая система воспитания не может их вырастить и никакая система образования — задушить. Смотреть на литературу просто как на ряд великих писателей, следующих в хронологической последовательности, вместо того, чтобы видеть в литературе на каком-то одном европейском языке нечто, образующее определенное значащее целое и важную часть всей европейской литературы, было бы весьма соблазнительно. При подобной постановке вопроса мы воспринимаем каждого великого писателя в отдельности; рассматривая же его в отдельности, мы вряд ли допустим предположение, что он мог бы стать более великим писателем или — наоборот — незначительным, будь у него совсем другое образование. Все, что затрудняло становление великого писателя, сложнейшим образом переплетено с тем, что ему помогало; точно так же недостатки его характера неразрывно соотнесены с его блестящими добродетелями, а его материальные трудности — с его успехом. Можем ли мы сожалеть, почему, скажем, Франсуа Вийон не вращался в более респектабельном обществе, а Роберт Берне не получил такого образования, как доктор Джонсон? Линия жизни гениального человека, если подходить к ней с точки зрения его творчества, приобретает контуры предопределенности, и даже сами его недостатки могут показаться пошедшими ему только на пользу.

Подобный взгляд на великого поэта или романиста или драматурга — это всего лишь половина правды; это то, что мы находим, когда рассматриваем одного писателя вслед за другим, не сбалансировав подобную точку зрения одновременным воображаемым охватом всей национальной литературы как целостности. Я хочу со всей определенностью заявить, что не считаю классическое образование необходимым для гениального писателя, однако если мне не удастся внедрить в ваше сознание мысль, что великая литература — это нечто большее, чем просто сумма числа великих писателей, что у нее есть собственный характер, значительная часть моих тезисов останется неправильно понятой. Я использовал термин "литератор" именно потому, что не хочу сосредоточивать ваше внимание на фигуре гения. Это понятие включает в себя людей второго, третьего и даже более дальнего ряда, равно как и величайших; второстепенные же писатели образуют коллективно и в разной степени индивидуально очень важную часть окружения великого писателя наряду с его первой аудиторией, его первыми критиками и, возможно, его первыми хулителями. Величие литературы в значительной степени обеспечивается ее преемственностью; функция же второстепенных писателей во многом состоит именно в сохранении этой преемственности, в создании определенного корпуса произведений: их совсем необязательно читают потомки, зато они играют большую роль в создании последовательной связи между теми писателями, кто остается читаем. Подобная преемственность по большей части остается неосознанной и видна лишь в исторической перспективе; в качестве подтверждающей ссылки хочу привести вам монументальный, хотя и краткий очерк профессора Р.У. Чемберса "Преемственность в английской прозе"[172]. Но для подтверждения моих тезисов отдельных авторов следует рассматривать именно в перспективе преемственности. При таком взгляде можно заметить, что среди великих даже самые правильные и верные условностям были подчас при этом не только новаторами, но и бунтарями, и наоборот, даже среди ниспровергателей находились такие, кто в конечном итоге продолжал выполнять работу тех, против чьего влияния сами же они бунтовали.

Совсем не трудно составить поименный список целой армии тех, кто стал великим писателем, не имея солидной образовательной базы. Беньян и Авраам Линкольн[173] — только два примера, приводящиеся чаще всего. Эти двое, как и многие другие, научились пользоваться английским языком главным образом благодаря английскому переводу Библии; и я повторю лишь банальное общее место, если скажу, что знание Библии, Шекспира и Беньяна (к списку можно прибавить еще традиционный молитвослов) могло научить гениального или просто способного человека всему необходимому для того, чтобы хорошо писать по-английски. Хочу тем не менее привлечь внимание к тому весьма немаловажному факту, что переводчики этой самой английской Библии считались в свое время великими учеными, равно как и великими стилистами; так что вопрос заключается не только в том, что читали Шекспир и Беньян, но и в том, что в свою очередь читали авторы, на чьих произведениях оказались вскормлены Шекспир и Беньян. Хочу еще заметить в продолжение мысли, что образование, полученное Шекспиром или Беньяном или Линкольном, вряд ли доступно в наши дни. С гораздо большей вероятностью можно найти поэта с ученостью какого-нибудь Бена Джонсона или Мильтона, нежели поэта или прозаика, обладающего образовательным цензом Шекспира и Беньяна. Ни один современный директор школы не согласился бы так рисковать своей репутацией, чтобы позволить себе выпустить столь плохо приспособленных к жизни учеников, как эти двое. К тому же надо слишком много читать, чтобы полностью проникнуть и вжиться всего в нескольких авторов; не говоря уже о том, что вне школы имеется слишком много соблазнов плохо писать, несвязно говорить и непоследовательно мыслить.

Здесь следует оговориться: при рассмотрении образования литератора нас прежде всего интересует не объем знаний, которые он получает, не количество лет, в течение которых он включен в образовательный процесс, и не научная степень, которую он в конце концов приобретает; главное — это тот тип образования, что дает ему школа. Наиболее поучительно контрастное различие в объеме образования внутри одного его типа демонстрируют Шекспир и Мильтон, два наших величайших поэта. Говоря о Шекспире, можно констатировать, что никогда еще никому не удавалось применить столь мало знаний с такой огромной отдачей; что же касается Мильтона, то о нем можно сказать, как о Данте: никогда еще поэт, обладающий таким количеством знаний, с такой полнотой не оправдал их приобретения. Образование Шекспира, судя по тому, что мы о нем знаем, принадлежит той же традиции, что и образование Мильтона: это было прежде всего классическое образование. Значение всякого типа образования настолько же определяется тем, что в него не входит, насколько и тем, что оно в себя включает. Шекспировское знание классического канона основывалось прежде всего на переводах. Но он жил в мире, где мудрость древних пользовалась уважением, а их поэзия служила источником почитания и наслаждения. Он был образован хуже большинства своих коллег, но тип его образования оставался тем же; а для литератора, быть может, важнее, чтобы хорошо было образованно его окружение, а не он сам. Образование задавало определенные стандарты и ценности; сам же Шекспир обладал далеко не всем присущей способностью извлекать из перевода все возможное. И в том и в другом он сумел максимально преуспеть.

Если знания Шекспира были фрагментарны и вторичны, Мильтон получил их в большом объеме и по первоисточникам. Поэт меньшего масштаба, обладай он знаниями и вкусом Мильтона, мог бы оказаться просто педантом от стихосложения. Понимание поэзии Мильтона требует от читателя знакомства с некоторыми предметами, ни один из которых не находится сегодня в фаворе; это знание Библии, не обязательно на иврите и греческом, но хотя бы на английском, знание классической литературы, мифологии, истории латинского синтаксиса и стихосложения, а также христианской теологии. Необходимо также некоторое знание латинского языка, но не только для того, чтобы понимать, о чем говорит Мильтон, а в большей степени для понимания его стиля и внутренней музыкальности. И дело не в том, что словарь Мильтона изобилует латинской лексикой; в предыдущем столетии этого было еще больше. Знакомство с латынью необходимо, если мы хотим понимать и принимать сложные построения его предложений и если мы хотим услышать всю музыку его стиха. Нынешнее поколение может проглядеть то, чего мы совсем не ожидаем от Мильтона: разговорный стиль, мелодику простой беседы, настроения и чувства, которые требуют более приземленного выражения; иногда оно может счесть его синтаксис вымученным. Мильтона упрекали, и в упреках была доля правды, что он пишет по-английски, как на мертвом языке (кажется, это сказал Лэндор[174], а Лэндор — критик, требующий уважения). Стиль Мильтона — смерть для подражателей, то же самое справедливо и по отношению к Джеймсу Джойсу; что же до влияния великого писателя на других писателей, то его наличие ничего не может ни прибавить к титулу великого, ни отнять от него. У Мильтона его латинизм является основной и главной составляющей величия; я же выбрал его как максимально выразительный пример английской поэзии в целом. Писать английские стихи можно не зная никакой латыни; я лишь не уверен, можно ли, не зная латыни, полностью их понимать. Я считаю, и заявлял об этом неоднократно, что своими богатейшими возможностями, — возможностями до сих пор не исчерпанными, — английский стих в значительной степени обязан разнообразию народов с их речевыми и стиховыми ритмами, внесших свою лепту в его создание, а также тому факту, что в течение трехсот лет греческий и еще дольше — латинский язык способствовали его формированию. То, что я сказал о стихе, может быть, хотя и с меньшей настоятельностью, применено к прозе: можем ли мы по-настоящему прочувствовать стиль Кларендона, без хотя бы поверхностного знакомства с Тацитом, или стиль Гиббона[175], не зная хотя бы понаслышке об огромном воздействии на него классических и постклассических историков, а также святоотеческих и постсвятоотеческих теологов, у которых он брал свой материал?

Коль скоро классическое образование оказалось фоном и основой для английской литературы в прошлом, мы можем с полным основанием утверждать, что не только хорошее знание латыни (если и не греческого) необходимо для тех, кто учит английской литературе, но хотя бы некоторого знания латыни следует ожидать от тех, кто ее изучает. Впрочем, дальнейшие мои рассуждения пойдут не совсем в этом направлении. Меня интересует не столько преподавание литературы как таковое, сколько преподавание и его связь с теми, кто собирается в дальнейшем писать сам. В течение многих поколений классическая филология была основой образования для тех, из чьей среды вышло большинство наших литераторов; и это совсем не означает, что большинство наших литераторов происходило из какого-то ограниченного социального класса. Общий образовательный базис, как я полагаю, сыграл значительную роль в формировании из английских литераторов прошлых лет некоего единого целого, благодаря чему можно утверждать: мы породили на свет не просто ряд великих писателей, но целую литературу, причем такую, которая является выдающейся составной частью того весьма значительного целого, что зовется литературой европейской. Поэтому у нас есть все основания задаваться вопросом, что же, все-таки, произойдет с нашим языком и нашей литературой, когда связь между ней и классической филологией будет полностью разрушена, при том, что филолог-классик станет таким же узким специалистом, как египтолог, и когда поэт или критик, чья ментальность и вкус были когда-то воспитаны литературой Древней Греции и Рима, станет фигурой гораздо более исключительной, нежели драматург, предуготовивший себя к театральному поприщу с помощью изучения оптики, акустики и электроники? Остается либо приветствовать перемены как зарю эмансипации, либо проклинать их как закат искусства слова; по крайней мере, надо согласиться с тем, что в любом случае между литературой прошлого и литературой будущего проляжет глубокий водораздел, и возможно, настолько глубокий, что он сможет вызвать переход от старого языка к совершенно новому.

В течение последних двадцати лет я был свидетелем процесса, представляющегося мне как ухудшение среднего литературного слоя, особенно в отношении стандартов и научной подготовки, необходимых для литературной критики. Дабы вы не заключили слишком поспешно, что имеете дело всего лишь с ламентациями скрипучего старца, процитирую представителя более молодого, в сравнении с моим, литературного поколения, м-ра Майкла Робертса[176]: "К лету 1939 в Англии оставалось всего два серьезных литературных издания: заслуживающий восхищения ежеквартальник под названием "Скрутини"[177] с очень малым тиражом и "Тайме Литерари Саплмент"[178], подобно многим серьезным библиотекам, значительно сокративших число своих читателей в 1938 по сравнению с 1922. Понятие качества уступило место рассуждениям о том, что все, в конечном итоге, является "делом вкуса", так что вкус индивида, ничем и никем не воспитываемый, стал определяться, с одной стороны, опасениями оказаться слишком эксцентричным, а с другой — слишком консервативным. Один изобретательный издатель умудрился учесть обе крайности в рекламе: "Роман для немногих избранных. Тираж 20 тысяч"".

Причины подобного упадка, несомненно, весьма сложны и многочисленны, и я ни в коем случае не собираюсь утверждать, что все дело в забвении классического образования или что одного его возрождения окажется достаточно для перелома тенденции. Однако исчезновение всякого общего образовательного поля, всякого общего набора литературных и исторических знаний, всякого общего подхода к основным понятиям английской литературы облегчило, судя по всему, для писателей задачу приспособления к господствующим тенденциям, за которые сами они ответственности не несут. Одна из функций критики — здесь я имею в виду не гигантов критической мысли и ее классиков, но, скорее, журнального обозревателя, некогда просто анонимного, а нынче все чаще обретающего право подписи, не всегда, правда, с правом на больший гонорар — так вот, одна из ее функций — служить своего рода передаточным механизмом, регулирующим скорость изменения литературных вкусов. Когда передаточную шестеренку заедает и литературные критики глубоко увязают во вкусах предыдущего поколения, всю коробку передач следует безжалостно удалить и собрать заново; если же она проскакивает и критик всякую новацию воспринимает как достаточный критерий совершенства, механизм следует остановить и слегка подтянуть гайки. В результате каждой из неисправностей образуется разделение между теми, кто не видит ничего хорошего ни в каких новшествах, и теми, кто не видит ничего хорошего ни в чем другом, кроме новшеств как таковых; в результате дополнительный импульс получают и одряхление старого, и доходящая, подчас, до шарлатанства эксцентричность нового. Следствием подобной потери критикой своей регулирующей роли становится возникающая перед писателем дилемма: либо писать для слишком широкой публики, либо писать для публики слишком узкой. И тот и другой выбор в конечном итоге поощряет самое нежизнеспособное. Новизна продукта воображения, завоевавшего одну лишь популярность, но не несущего в себе ничего по-настоящему нового, очень скоро улетучивается, поскольку будущие поколения всегда предпочтут оригинал слепку, когда и тот и другой станут принадлежать прошлому. Что же касается одной новизны как таковой, то она производит лишь временный шок; одно и то же произведение не может дважды подействовать с той же силой, за ним должно следовать нечто еще более новое.

Литературу нашего времени, отличавшуюся наибольшей оригинальностью, обвиняли в том, что она написана для узкой избранной аудитории; не потому узкой и избранной, что она наилучшая, но потому (как тогда утверждалось), что ее составляли извращенные, эксцентричные и антисоциальные люди со своими сцобистскими подпевалами. За выдвижение против себя подобного обвинения могут, судя по всему, посоревноваться самые непохожие друг на друга группы: как консерваторы, видящие во всем новом одну анархию, так и радикалы, считающие недемократичным все, недоступное их пониманию. Политические мотивы, стоящие за каждым из вышеприведенных суждений, меня в данном случае не интересуют. Я хочу лишь подчеркнуть, что возникшая ситуация является последствием не каких-то индивидуальных отклонений (хотя именно тогда любая подделка может легко на какое-то время и у каких-то читателей сойти за нечто подлинное), но социальной дезинтеграции, а если брать литературный аспект — упадка критики. Происходит это вследствие отсутствия постоянной связи между художником, его друзьями, коллегами, вкупе с небольшой группой страстных любителей искусства, и широкой публикой, получившей такое же образование; между обладателями вкуса, выработанного литературой прошлого, однако готовыми принять все хорошее, что предлагает день нынешний, и всем остальным миром. Если взыскательные читатели того или иного автора сами изолированы от мира, их влияние на писателя может оказаться несбалансированным: вкус, находящийся под влиянием групповых предрассудков и пристрастий, может легко поддаться искушению переоценить достижения собственного кружка и выдвинутых им авторов.

Одно дело направлять критические стрелы на современное состояние литературы или предсказывать ей плачевное будущее, совсем другое — выдвигать конкретные предложения относительно типа образования, наиболее полезного для будущего литератора, и того, как подобное образование встроить в общую политику в этой области. При создании образовательных схем наше внимание направлено прежде всего на проблемы детей и подростков, расчет при этом в большинстве случаев делается на ребенка средних способностей, ребенка, как правило, не имевшего доступа ко всем возможностям получения образования. Рассматривая проблему в более широком аспекте, мы в качестве конечной цели выдвигаем (и вполне справедливо) задачу воспитания образцового гражданина. Мне же остается поставить перед вами следующий вопрос: может ли задача поддержания величия нашей литературы считаться достаточно важной при составлении общей концепции образования? А если мы считаем, что так оно и есть, то может ли образование нести за это ответственность? Весьма возможно, что не может. Но сам вопрос все же должен быть поставлен, и отвечать на него не следует слишком поспешно. Правильный ответ можно будет найти лишь после серьезного осмысления многих вещей многими людьми. Не скрою, это будет сложная задача. Проблема подготовки достаточного количества хороших ученых в разных областях научного знания весьма насущна; с ней, как я полагаю, справиться гораздо проще, чем с той, что предложена мной. Однако я полагаю, что сама возможность благополучного ее разрешения не казалась бы нам столь очевидной, не признавай мы необходимости под давлением существующих обстоятельств вплотную заняться этим. Ведь именно признание всей важности проблемы делает ее решение гораздо более вероятным.

Для меня очевидно, что для соответствующей подготовки специалиста с естественнонаучным уклоном даже сейчас, когда распространение науки столь широко, а знания, необходимые, для постижения хотя бы одного ее раздела, столь обширны, вполне можно задать точные параметры. То же самое можно сделать и для обучения любому другому искусству, но только не словесному. Художник, скульптор, архитектор, музыкант, сколь тяжело бы они ни добывали свой хлеб насущный, сколь трудным бы ни было для них сочетание творчества с повседневной работой ради заработка, — все они в отличие от писателя должны овладеть определенными техническими навыками. Их изначальное образование носит конкретный характер; предметы, ими изучаемые, определены гораздо яснее; им не требуется такого разнообразия общей культуры, без чего литератору не обойтись. Другое различие, непосредственно связанное с предыдущим, заключается в том, что литературные способности не проявляются, как правило, очень рано и со всей той определенностью задатков и целеполагания, что характерна для наклонностей к другим искусствам. Желание выражать свои чувства в стихах является (так, во всяком случае, мне говорит собственный опыт) характерной чертой большинства англосаксов обоего пола на определенной стадии их развития; оно может сохраняться долго после того, как отсутствие поэтического таланта становится очевидным для всех, кроме самих авторов. В случае, когда школьник складывает неплохие стихи, мы можем с полным основанием ожидать, что в последующей жизни он найдет свое призвание в той или иной области, причем необязательно связанной с литературой, а, скажем в зале суда или на епископской кафедре. Истинный литературный дар склонен развиваться неспешно; ему требуется более разнообразная и более прихотливая диета, более обширное знание всяческих фактов, более богатый опыт соприкосновения с людьми и идеями, нежели это необходимо для занятия любым другим искусством. И потому проблема образования оказывается поставлена в данном случае гораздо более остро. Говоря так, я совсем не заявляю о каком-либо преимущественном значении словесного искусства, я лишь обращаю внимание на разницу в подходах.

Следует заранее оговориться, что в пользу классического образования существует целый ряд аргументов, при всей своей убедительности и полноте меня в данном случае не интересующих. Не рискну углубляться в проблему, насколько желательно и, соответственно, практично преподавать детям латинский язык и, быть может, даже греческий, невзирая на их дальнейшую специализацию. Хочу лишь заметить, что вопрос о возрастном пределе, до которого всем детям следует получать одинаковое образование, а также вопрос относительно предметов, общих для учащихся более высоких ступеней, чрезвычайно важен даже с точки зрения обычного литератора. Ведь от этого зависит уровень его потенциальной аудитории, возможность для автора быть понятым людьми из самых разных сфер жизни, равно как и возможность для них самих понимать друг друга. Замечу мимоходом, что откладывание знакомства с латинским языком до возраста, когда молодые люди начинают обнаруживать большую склонность к языкам, нежели к другим наукам, кажется мне неоправданным, не говоря уже о твердом моем убеждении в желательности для каждого хотя бы немного знать латынь, о греческом я даже и не мечтаю. Выступая в защиту изучения двух этих языков, я отнюдь не рассматриваю его как некую "дисциплину ума". Мне представляется, что поощрение изучения любого предмета в качестве определенной "дисциплины" в современном значении этого слова часто может доходить до ненужных крайностей. Так, например, мне приходилось слышать, как абсолютно неверующие выступали за обязательное включение в программу закона Божия на том основании, что молодым людям только полезно, смиряя себя, заниматься нелюбимым делом. Защита всякой абстрактной "дисциплины", убежденность в том, что правильное и последовательное осуществление "дисциплины ума" произведет на свет некоего абстрактного "образованного человека", связана, по-видимому, с эгалитарными тенденциями XIX в., распространявшими на изучаемые предметы те же самые идеалы равенства, что были закреплены за людьми, таковые предметы изучающими. В любом случае "ученик", "discipulus" — это человек, добровольно идущий к мастеру в ученье, будучи убежденным в ценности знаний, которыми мастер обладает, и при этом верящий, что сможет воспринять от него все то, что окажется необходимым для дальнейшей деятельности. Ученичество, таким образом, начинается с качественной оценки, с желания достичь вполне конкретных знаний или умений, но никак не с желания заняться некими абстрактными упражнениями, в результате чего должно открыться, что именно данный предмет обеспечит эти знания и умения. Для достижения поставленных мною целей на первом месте всегда находится собственная ценность изучаемого предмета, а не та непременная "дисциплина", с чьею помощью обеспечивается владение этим предметом. И поскольку никакая дисциплина не является в моих глазах абстрактной, то и само понятие "образование" я не рассматриваю абстрактно, равно как и несколько бессодержательный вопрос, как следует определять абстрактного "образованного человека".

Равным образом к предмету моего выступления не имеет никакого отношения различие между "профессиональным" и "общегуманитарным" образованием, если, конечно, не иметь в виду, что "профессиональное" помимо всего прочего гарантирует жалованье и пенсию, а "общегуманитарное" ассоциируется с "образованием для досуга", своего рода утонченным гедонизмом или же приобретением набора навыков для занятий разного рода безвредными хобби. Что же до писателя как такового, то он редко находится в положении получающего жалованье, равно как и не имеет никаких проблем с заполнением предполагаемого досуга. Все, с чем он сталкивается, так или иначе идет ему впрок, и чем более знаний самого разного рода он может приобрести, тем для него лучше. Главное в данном случае — провести разграничение между тем, чему ему следует обучаться изначально и чему он сможет научиться впоследствии сам. Задача писателя — коммуникация посредством языка; если то, что он пишет, является продуктом его воображения, ему приходится иметь дело с самой трудной формой передачи смыслов, когда особую важность приобретает точность высказывания, а ведь ее не запасешь заранее, ее надо находить с каждой новой фразой. Для того чтобы понимать язык так, как его должен понимать литератор, надо знать, для каких разнообразных целей он употребляется, а это в свою очередь подразумевает некоторое знакомство со знаниями, для передачи которых люди использовали язык в прошлом. Здесь речь должна идти прежде всего об истории, поскольку литературу прошлого невозможно понять без хотя бы приблизительного знания, при каких конкретных условиях она создавалась; о логике, так как она служит изучению анатомии мысли, являемой в языке; о философии, поскольку она представляет собой попытку использовать язык самым абстрактным образом.

К подобной уже достаточно объемистой программе следует на определенной ступени добавить наравне с нашим собственным и древними языками по крайней мере один современный иностранный язык. Это должен быть язык широко распространенный, развивавшийся параллельно с нашим и создавший цветущую и по сей день литературу; ведь для воспитания объективности вкуса ничто не может послужить лучше, чем понимание произведений иностранных авторов, живущих в том же мире, что и мы, и выражающих свое видение его на другом великом языке. Знание нескольких иностранных языков, разумеется, лучше, чем одного, однако вряд ли возможно одинаково хорошо понимать язык, литературу и народ более чем одной страны. В мое время наиболее важным иностранным языком для литератора был французский; думаю, не стоит напоминать, что для его изучения знание латыни еще важнее, а греческого — вряд ли менее важно, чем для изучения языка английского. Для человека же с выдающимися лингвистическими способностями, и к тому же не успевшего рухнуть под ношей всех тех познаний, что я нарекомендовал, было бы очень ценно дополнительное знакомство с языком таким же великим, но более удаленным от нашего. Первым, разумеется, в голову приходит иврит, однако с точки зрения его полнейшего отличия как по структуре, так и по системе понятий, отличным выбором стал бы китайский. Впрочем, даже упоминание о нем почти выходит за горизонты возможного.

Постижение всех этих областей знания должно осуществляться с помощью учителей, так что в программе вряд ли останется много места для точных наук. И все же я полагаю, что мой образцовый литератор выйдет из школы (мне, увы, это не удалось) достаточно сведущим в языке математики, чтобы не ощутить себя полным невежей при попытке самостоятельно понять общий смысл какого-либо научного открытия. Единственное всеобъемлющее оправдание его недостаточной продвинутое™ в точных науках совершенно очевидно и заключается в нехватке времени; ведь я отпускаю ему еще несколько часов на еду, сон, общественные обязанности, дружеское общение, удовлетворение религиозных потребностей, спортивные игры и физическую подготовку. Весьма желательно, чтобы на протяжении своей дальнейшей жизни он имел возможность обращаться к предметам, какими в свое время не занимался, ибо, как я уже говорил, для человека, обладающего толикой воображения, почти все может оказаться на пользу. Иногда высказывается мысль, что чудеса науки могут послужить пищей для воображения. Уверен, так оно и есть, однако, как мне кажется, следует провести различие между воображением великого ученого, приходящего к открытию на основе своих наблюдений, чье значение оказалось неразгаданным другими столь же хорошо подготовленными и информированными учеными, и воображением какого-нибудь Лукреция или даже Шелли, наполняющего свои научные знания эмоциональной жизнью[179], совершенно чуждой всякому ученому именно в качестве такового.

Как видите, я не отстаиваю главенства "культурного", или общегуманитарного образования над специализированным, поскольку образование литератора в некотором роде само должно быть специализированным и профессиональным. Однако перед нами возникает еще одна трудность. Я уже достаточно ясно высказался, что пытаюсь обрисовать пути подготовки не гениев, но того сообщества литераторов, в чьей среде гений может проявиться или куда он сможет пробить себе дорогу. С другой стороны, вряд ли можно провести четкую границу между литератором и его аудиторией, между критиком печатающимся и критиком, выражающим свое мнение в разговоре. Никто так не страдает от постоянного вынужденного пребывания в обществе людей своей профессии, как писатель; еще хуже, когда его читательская аудитория состоит в основном из других писателей или людей себя таковыми считающих. Ему требуется и ограниченная публика, обладающая таким же образованием и такими же, как он, вкусами, и более широкая, разделяющая с ним общее прошлое и воспитание, и, наконец, что-то должно объединять его с каждым, кто обладает умом и сердцем, а также может читать на его языке. Таким образом, проблема выживания английской литературы приводит нас к вопросу о единой образовательной политике, о необходимости некоторой унификации, проводимой не в ущерб ни одной из отраслей знания, научного или гуманитарного. Проблема эта, далеко выходящая за рамки чисто административных, организационных и методических мер, ибо она затрагивает вопросы духовного развития и разрешима не столько на путях планирования, сколько через выработку целой системы ценностей, сама по себе так масштабна, что решать ее нужно не одному специалисту в области образования, но всем, от кого так или иначе зависит структурирование общества. В мою задачу не входит говорить о ней подробно, лишь обозначить ее наличие. Главное для меня — констатировать, что будущее английской литературы окажется в прямой зависимости от того, как мы эту проблему решим, и решим ли вообще.

В частности, я считаю, что сохранение классического образования играет основную роль в сохранении преемственности английской литературы. Как и с помощью каких механизмов приспособления к необходимым, желаемым и неизбежным требованиям следует найти место для классической филологии в системе образования, в мою компетенцию не входит. Однако я уверен, что именно здесь проходит одна из важнейших линий защиты классического образования. Высшие стандарты специального классического образования необходимо поддерживать, а исследовательскую работу окружать почетом; престиж великих ученых должен сохраняться неколебимым. В том, что для великого ученого, без которого вся ткань классического образования неизбежно расползается, всегда найдется место, у меня нет никаких сомнений; гораздо проблематичнее, что в будущем такого рода ученого можно будет распознать в достаточно раннем возрасте и успеть благодаря этому соответствующим образом его подготовить. Неизвестно также, какая общественная роль будет ему уготована: просто подготовить несколько молодых людей себе на смену или же оказывать более широкое влияние. Другую группу составляют те, кто не собирается стать профессионалом-классиком, но приобретает квалификацию в областях, где приличное знание классических языков если не необходимо, то должно таковым быть. Туда входят не только теологи и историки, но также клир, высшее духовенство, преподаватели новых языков и литературы, литературные критики. Для последних из этой группы вряд ли будет иметь смысл потратить несколько школьных лет на изучение языков, если впоследствии они ни разу не откроют текста; литература должна постоянно присутствовать в их сознании при любом суждении в области вкуса, они должны уметь получать от нее удовольствие. Но сохранение подобных типов образованности вряд ли будет достаточным и даже возможным без того, чтобы хоть какое-то знание цивилизаций Греции и Рима, какое-то уважение к их достижениям, какое-то понимание их исторической связи с нами, а также некоторое знакомство с их литературой и их мудростью — хотя бы в переводе — не культивировалось бы среди гораздо большего числа людей; как среди тех, кто (подобно мне) не запомнил достаточно, чтобы легко читать оригиналы, так и среди тех, кто языков не изучал вообще. Ограниченный заповедник учености окажется совершенно бесполезным, если среди всех, кто никогда не сможет прикоснуться к первоисточникам, не будет насаждаться глубочайшее уважение к самому предмету этой учености, а также понимание всей ее важности и необходимости.

Я вполне осознаю, что мои положения относительно зависимости английской литературы от литературы Греции и Рима не произведут ровно никакого впечатления на вполне значительное число людей. Найдутся такие, кто считает, что литература вообще не имеет никакого особого значения, а также те, кто, признавая некоторую ценность за литературой прошлого, не придает особой важности задаче поддержания современной английской литературы в качестве одной из ведущих в мире. Есть и такие, кто признает значительную роль литературы, но не считает, что тот или иной тип образования может хоть как- то способствовать ее выживанию. Весьма велик также процент тех, кто, будучи погружен в невероятные, судя по всему, трудности по обеспечению того или иного вида образования для всей нации, рассматривает данную дополнительную проблему как менее насущную или же жалуется, что в целом им приходится думать о настолько необъятном количестве разных вещей, что требовать от них большего просто невозможно. И, наконец, всегда найдутся столь активные строители нового мира, что всякий разрыв преемственности будет им только на руку. К тому же во многих умах самые разнообразные из перечисленных позиций, несомненно, могут сосуществовать в неком полусформулированном состоянии, поочередно всплывая в сознании.

Попытка опровергнуть все эти возражения была бы неуместной в данной аудитории; к тому же некоторые из них исходят из среды людей, всю свою жизнь проведших в классной комнате или же в зале заседаний: Мой призыв может дойти лишь до того, кто уже согласился, что сохранение живой литературы должно заботить не только любителей стихов и читателей романов, кто видит в ней залог сохранения развитой речи и цивилизации, противостоящих варварству. Такие люди отчетливо сознают, что после упорядочения нынешнего хаоса потребуется нечто большее, чем административная или экономическая унификация, а именно — культурная унификация при сохранении всего разнообразия Европы. К тому же у них нет сомнений в том, что новое единство может произрасти только из старых корней, каковыми являются христианская вера и древние языки, в равной мере унаследованные всеми европейцами. Корни эти, как я полагаю, связаны самым неразрывным образом. Не думаю, что мне грозит впадение в ересь, до которой дошли некоторые авторы религиозно-политических сочинений, в ересь, провозглашающую христианскую веру феноменом чисто европейским, а не универсальным. Боюсь лишь обвинений в изобретении новой ереси, согласно коей спасение души зависит исключительно от получения высоких оценок по классическим наукам. И все же, культура Европы как таковой, — культура христианская, и наоборот — традиционная религиозная вера в Европе, включая Британию, не сможет сохранить своей интеллектуальной мощи, если среди учительского сословия не будет поддерживаться самый высокий стандарт изучения латыни и греческого. Впрочем, все эти соображения выходят за рамки, предусмотренные темой заявленного мною выступления. А мне бы не хотелось оставить у вас впечатление, будто я требую слишком многого от формального образования, будь то в сфере религии или литературы. Я полностью осознаю, что система образования сама по себе не может вызвать к жизни ни глубокой веры, ни великой литературы; правильнее было бы сказать, что образование является не столько генератором нашей культуры, сколько ее производным. Однако те, кто озабочен сохранением, распространением и ростом нашей культуры, не могут, сколь ни малы были бы их права на произнесение окончательных суждений, не проявлять интереса к наследию классической древности.