Фрэнсис Герберт Брэдли
Фрэнсис Герберт Брэдли
Необычно, чтобы книга, столь знаменитая и столь блистательная, оставалась неопубликованной столь долго, как "Исследования по этике" Брэдли[882]. Единственное прижизненное издание появилось в 1876 г.: Брэдли ни разу не поколебался в своем отказе ее переиздать. В 1893 г. в сноске к "Видимости и реальности" в характерных для него выражениях он написал: "Я чувствую, что появление других книг, а также и исчезновение тех предрассудков, против которых моя книга по большому счету была направлена, предоставили мне свободу соотноситься в этом вопросе с собственными желаниями". Годы изданий его трех книг — "Исследования по этике" (1876), "Принципы логики" (1883) и "Видимость и реальность" (1893) — не оставляют сомнений относительно того, что его желания заключались единственно в мышлении и не сводились к гораздо чаще встречающемуся желанию писать книги. Брэдли всегда казался крайне неуверенным относительно своих работ — те, кто его не знал, принимали это за странное сочетание самоуничижения с иронией. Он говорил нам (вернее, нашим отцам), что его "Исследования по этике" не имеют своей целью "возведение системы нравственной философии". Открывая предисловие к "Принципам логики" он заявляет: "Представленная работа не претендует на то, чтобы дать систематическую трактовку логики". А вот так он начинает предисловие к "Видимости и реальности": "Я описал данную работу как метафизическое эссе. Ни по форме, ни по содержанию она не соответствует понятию система". Для каждой книги — почти одинаковые по мысли слова. И многие читатели, помня о полемической иронии Брэдли и о его явном стремлении ее использовать, о его привычке обезоруживать оппонента неожиданным признанием своего невежества, неспособности понять или неспособности к глубокой мысли, решили, что это всего лишь поза — и даже, как будто, недобросовестная. Однако более глубокое изучение сознания Брэдли убеждает нас в том, что его скромность истинна, а его ирония — оружие скромного и в высшей степени чувствительного человека. И действительно, если бы все это было позой, философия Брэдли не выглядела бы столь убедительной. Нам же предстоит поразмыслить о природе влияния Брэдли и о том, почему написанное им и его личность столь притягательны для тех, кого они и правда привлекают; а также о том, останется ли он во времени.
Конечно же, одним из оснований того влияния, которое он до сих пор оказывает, а также несомненной жизненности является его огромная стилистическая одаренность. Именно для его целей, — а его цели более разнообразны, чем обычно полагают, — требуется совершенство стиля. Это совершенство не допускает изъятия ни одной великолепной фигуры в антологиях прозы и учебниках литературы, ибо стиль совершенно сплавлен с материалом. Работы Рёскина[883] крайне впечатляют во фрагментах даже тех многочисленных читателей, у кого нет ни крупицы интереса к предметам, столь страстно интересовавшим Рёскина. Поэтому он живет в антологиях, в то время как книги его, к сожалению, спросом не пользуются. Книги Брэдли не могут перестать пользоваться спросом в том же смысле, так как они никогда не достигнут такой широкой популярности; они попадают лишь в руки тех, кто способен относиться к ним с почтением. Возможно, однако, что более глубокое различие между стилем Брэдли и стилем Рёскина заключается в большей незамутненности и сфокусированности целей. Чувствуется, что эмоциональная насыщенность Рёскина частично — уклонение от чего-то неразрешимого в жизни, в то время как Брэдли, подобно Ньюмену[884], целостно и непосредственно является тем, чем он является. Ведь секрет стиля Брэдли, как и стиля Бергсона[885], - которого он по меньшей мере в этом напоминает, — заключается во всепоглощающей приверженности исключительно интеллектуальной страсти.
Ближайшее соответствие в стиле, однако, мы найдем не у Рёскина, а у Мэтью Арнольда. До сих пор не было отмечено, что Брэдли использует те же средства, что и Арнольд, для тех же целей. Возьмем, во-первых, наиболее образцовое соответствие: мы находим у Брэдли тот же тип юмористического изложения, что и у Арнольда, когда он обращается к своему юному другу Арминию[886]. В "Принципах логики" есть знаменитый отрывок,^ где Брэдли критикует теорию ассоциации идей профессора Бейна[887] и объясняет, как, согласно такому принципу, ребенок приходит к осознанию, что такое кусок сахара:
Маленькому ребенку или же одному из низших животных дают в понедельник круглый кусочек сахара, он его ест и находит сладким. Во вторник он видит квадратный кусок сахара и опять его ест… Ощущение вторника и образ понедельника не просто отдельные факты, схожие между собой и поэтому не одни и те же; они ощутимо различны как по качеству, так и по окружающей обстановке. Что же заставляет сознание принять одно за другое?
Неожиданно в этой трудной ситуации, сжалившись над бедой, на быстрых крыльях спускается с небес богиня Простодушная Доверчивость. Она шепчет в ухо озадаченного младенца: "То, что случилось однажды, случится опять. Сахар был сладким, и сахар будет сладким". И отныне и впредь Простодушная Доверчивость воспринимается как хозяйка нашей жизни. Она шаг за шагом ведет нас по тропе опыта, до тех пор, пока ее погрешности, далеко не всегда приятные, не становятся наконец подозрительными. Мы просыпаемся в негодовании на тот добродушный обман, с помощью которого богиня столь долго вводила нас в заблуждение. И тогда она встряхивает крыльями и, улетая к звездам, где нет философов, оставляет нас здесь под руководством — не могу помыслить, чего.
Подобная серьезная насмешка — это как раз то, чем готов наслаждаться поклонник Арнольда. Однако далеко не только в юморе и не в нейтральном своем стиле Брэдли подобен Арнольду; они подобны в своих витиеватых пассажах. Можно сравнить два следующих. У Арнольда:
И все же, окутанный эмоциями, простирающий свои сады к лунному свету и шепчущий последние заклинания средних веков со своих башен Оксфорд — кто станет отрицать? — своим несказанным очарованием постоянно призывает нас приблизиться к истинной нашей цели, к идеалу, к совершенству, короче, — к красоте, которая есть единственная правда, увиденная в иной перспективе, — приблизиться, возможно, ближе, чем позволят все науки Тюбингена. Восхитительный мечтатель, чье сердце было и остается столь романтичным! Отдающий себя столь расточительно, отдающий себя партиям и героям, не моим, зато филистерам — никогда! Прибежище неосуществленных деяний, оставленных верований, непопулярных имен и невозможной верности! Какой еще пример мог бы столь вдохновить нас на подавление филистерства в самих себе, какой еще учитель мог бы так спасти от сковывающих всех нас уз, тех самых, о которых говорит Гёте в своих несравненных строках на смерть Шиллера, где превыше всего восхваляет своего друга (и никто, как Шиллер, не заслужил этой похвалы) за то, что тот так далеко отбросил от себя узы, "was uns alle bondigt, das Gemeine![888]".
Отрывок из "Принципов логики" известен не столь хорошо:
Возможно, это проистекает из погрешности моей метафизики или из слабости плоти, которая продолжает лишать меня зрения, однако представление о том, что бытие, быть может, — то же самое, что понимание, поражает своею холодностью и призрачностью, подобно скучнейшему матерьялизму. То, что великолепие этого мира в конце концов — лишь видимость, делает мир лишь еще великолепнее, коль скоро мы чувствуем, что оно есть внешнее проявление какого-то большего блеска; однако чувственная пелена — всего лишь обман и подделка, если она скрывает какое-то бесцветное движение атомов, какую-то призрачную ткань неосязаемых абстракций или же неземной танец бескровных категорий. Хотя эти выводы нам навязывают, мы не можем их принять. Наши принципы могут быть верными, однако они не являются реальностью. Они не составляют то Целое, которое вызывает наше поклонение, — так же, как разорванные клочья человеческой одежды не заменяют той теплой и живой красоты плоти, которой наслаждались наши сердца.
Кто угодно, если только у него есть чувство стиля, опознает здесь сходство тона, напряжения и ритма/Совсем не очевидно, что отрывок из Брэдли уступает предшествующему; по крайней мере, такое выражение, как арнольдовское "несказанное очарование", явно не прижилось.
Однако если эти двое сражались одинаковым оружием, — и, по большому счету, вопреки выступлениям Брэдли против Арнольда, за одно дело, — оружие Брэдли опиралось на более мощную поддержку, и оно было более точным. За что в точности боролся Брэдли и против чего он в точности боролся, оставалось до сих пор не вполне ясным; ясность замутнена пылью, поднятой его логическими баталиями. Обычно считают, что Брэдли уничтожил логику Милля[889] и психологию Бейна. Сделай он это, такая заслуга померкла бы в сравнении со всем, им сделанным; сделай он это, данный факт сам по себе вовсе нельзя ставить ему в заслугу, как повсеместно делают, поскольку в логике Милля и в психологии Бейна есть много хорошего. Но Брэдли не пытался разрушить логику Милля. Тот, кто читает "Принципы", поймет, что его удар направлен не против логики Милля в целом, а лишь против некоторых ограничений, неточностей и искажений смысла. Он не расшатал возведенной Миллем структуры и никогда к этому не стремился. С другой стороны, "Исследования по этике" представляют собой не просто изничтожение утилитаристской теории поведения, но и сокрушение утилитаристского мышления в целом. Ведь утилитаризм, как знает каждый, кто читал Арнольда, был великим храмом филистерства. И в этом храме Арнольд скалывал украшения и свергал образа, а его лучшие фразы всегда звучат в нашей памяти насмешкой или порицанием. Брэдли, однако, в своей философской критике утилитаризма подорвал его основы. Духовные наследники Бентама[890] построили впоследствии все заново, как будут делать всегда; но, по крайней мере, возводя другой храм для того же культа, они должны были использовать иной архитектурный стиль. Но вот в чем состоит социальная основа заслуг Брэдли, а социальная основа вызывает даже большую нашу ему благодарность, чем основа логическая: он заменил философию неотесанную, незрелую и провинциальную философией, которая в отличие от предыдущей есть философия кафолическая, цивилизованная и универсальная. Да, конечно, он находился под влиянием Канта, Гегеля и Лотце[891]. Однако Кант, Гегель и Лотце не так жалки, как хотели бы нам их представить некоторые энтузиасты-любители старины, и по сравнению со школой Бентама они кафоличны, цивилизованны и универсальны. Сражаясь в баталиях 70-х и 80-х годов, Брэдли сражался за европейскую, зрелую и мудрую философию против островной, незрелой и с причудами; ту же битву вел Арнольд против "Британского знамени", судьи Эдмондса, Ньюмена Уикса, Деборы Батлер, старейшины Полли, брата Нойеса[892], мистера Мерфи, владельцев ресторанов с правом на спиртные напитки и коммивояжеров.
Говоря, что эту работу придется проделать опять, мы вовсе не хотим сказать, что усилия Арнольда были тщетны; мы ведь должны знать заранее, если готовы к конфликту, что в будущем сражении могут быть перемирия, но мира быть не может.
Если мы примем самый широкий и мудрый взгляд на Дело, то Дела проигранного не существует, поскольку не существует Дела выигранного. Мы сражаемся за проигранные дела, потому что знаем, что наше поражение и смятение могут быть прелюдией к победе тех, кто придет нам на смену, пусть даже их победа не будет долговечной; мы сражаемся, скорее, ради того, чтобы поддержать жизнь в чем-то определенном, а не в надежде на триумф всего что угодно. Если философия Брэдли сегодня несколько не в моде, следует заметить: то, что вытеснило ее и что пользуется сейчас успехом, является, по большей части, сырым, необработанным и провинциальным (при всей специализированное™ и научности) и также обречено в свою очередь на гибель. Поворот Арнольда от радикализма середины века отмечен наблюдением: "Внезапно появилась какая-то новая сила". Какая-то новая сила имеется всегда; но та новая сила, которой суждено вытеснить философию, вытеснившую Брэдли, возможно, окажется чем-то одновременно более старым, более терпеливым, более гибким и более мудрым. Основные свойства большей части современной философии суть новизна и непродуманность, нетерпимость, негибкость в одном отношении и текучесть в другом, а также безответственность и отсутствие мудрости. Мудростью Брэдли был наделен щедро; мудрость заключается по большому счету в скептицизме и нециничной разочарованности; и этими качествами Брэдли был наделен щедро. А скептицизм и разочарованность — полезное оснащение для религиозного понимания; и этим Брэдли был также наделен.
Читавшие "Исследования по этике" будут готовы возразить, что именно Брэдли своей книгой в 1876 г. вышиб почву из-под "Литературы и догмы"[893]. Это не означает, однако, что два автора не стояли на одних и тех же позициях; это означает лишь, что "Литература и догма" не характерна для основных взглядов Арнольда, изложенных в "Критических опытах" и в "Культуре и анархии", что главной слабостью культурного багажа Арнольда была слабость его философской подготовки и что Брэдли в философской критике демонстрирует тот же тип культуры, который Арнольд демонстрировал в критике политической и социальной. Арнольд совершил вылазку в область, для которой у него не было оснащения. Нападки Брэдли на Арнольда не занимают много места, но Брэдли был экономен в словах; всё сказано — в нескольких абзацах и нескольких сносках к "Заключительным замечаниям":
Однако тут снова "культура" приходит нам на помощь и показывает, что здесь, как и везде, изучение изящной литературы, способствующее кротости, делает также ненужным всякое дальнейшее образование; и у нас уже возникло чувство, будто облака, которыми метафизика окутала материю, начали рассеиваться в свете нового и свежего знания. И, обратившись к восходу, мы вздохнули над бедным Гегелем, не читавшим ни Гёте, ни Гомера, ни Ветхого, ни Нового Заветов, ни вообще ничего из той литературы, что сформировала "культуру", но при этом — не зная фактов, не читая книг, никогда не задаваясь "вопросом новичка, что в реальности есть бытие", — извлекающим из собственной головы эти глупые противоречия, которые не обманут ни одного человека с утонченным вкусом.
А вот пример того, как оружие Арнольда, заостренное, наподобие лезвия бритвы, обращается против самого Арнольда.
Однако "поток" и "тенденция", отслужив свое, как афиши прошлой недели, теперь отступают на задний план, и мы, наконец, узнаем, что "Вечное" вовсе не вечно, если мы только не называем так все, что происходит на глазах у любого поколения и что, по мнению этого поколения, произошло и произойдет, — точно так же привычку мыться можно было бы назвать "Вечным "не-мы", способствующим чистоте", а обыкновение "Рано в кровать — рано вставать" — "Вечным "не-мы", способствующим долголетию", и так далее, — так что "Вечное", короче, есть не что иное, как трескучая литературная фраза. В результате, единственное, с чем мы остаемся, это утверждение, что "праведность" есть "спасение" или благоденствие. И что есть еще некие "закон" и "Власть", имеющие к данному факту некоторое отношение; здесь опять нам надо не постыдиться сказать, что не в состоянии понять смысла ни одной из этих фраз и, похоже, идем по следу очередного дешевого эффекта.
В сноске продолжается более оживленная травля Арнольда:
"Есть ли Бог?", — спрашивает читатель. "О, да", — отвечает мистер Арнольд, — "и я могу установить Его истинность опытным путем". "И что же Он есть?" — восклицает читатель. Ответ таков: "Будьте добродетельны и, как правило, вы будете счастливы". "Ну а Бог?" — "Это и есть Бог", — говорит мистер Арнольд, — "здесь нет обмана, а чего вам еще нужно?". Я полагаю, что нам все же нужно гораздо более. Большинству из нас — и, конечно, тем, к кому обращается мистер Арнольд, — нужно что-то, чему возможно поклоняться: а такой объект поклонения не найдешь в гипостазированной сентенции из школьной тетрадки, не предлагающей ничего более восхитительного, чем высказывания типа: "Честность — лучшая политика" или "Красив тот, кто красиво поступает", которые пока что не канонизированы.
Подобная критика окончательна. Она со всей очевидностью демонстрирует огромную победу острого ума и огромное наслаждение видеть, как чьи-то методы, почти что языковые трюки, так обращаются против своего автора. Но если мы всмотримся в эти слова и в ту главу, откуда они взяты, более пристально, то увидим, что Брэдли был не только блестящ в полемике, но и прав по сути. Арнольд, при всех его великих достоинствах, не всегда был достаточно терпелив и не всегда достаточно стремился к чему-либо, кроме непосредственного эффекта, и поэтому не мог избежать непоследовательности, что с усердием отмечает м-р Дж. М. Робертсон[894]. В "Культуре и анархии", самой, вероятно, великой книге Арнольда, мы слышим что-то по поводу "воли Божьей"; однако "волю Божью", судя по всему, по важности превосходит "наше лучшее я, или верное умозрение, которые мы хотим наделить верховными полномочиями"; и это "лучшее я" уж очень напоминает самого Мэтью Арнольда, разве что слегка замаскированного. Уже в наше время один из самых замечательных критиков, в большинстве вопросов высказывающий фундаментальные истины и часто в полном одиночестве, — профессор Ирвинг Бэббит — вновь и вновь повторяет, что старые сдерживающие факторы классовых различий, властных полномочий правительства и религии должны в наше время возмещаться тем, что он называет "внутренним контролем". Внутренний контроль очень напоминает "лучшее я" Мэтью Арнольда; и, хотя за термином стоит более широкая эрудиция и более тщательная аргументация, он, возможно, уязвим для тех же возражений. У Брэдли в той же главе, откуда мы уже цитировали, есть слова, на первый взгляд, как будто, подкрепляющие две эти знаменитые доктрины:
Как может идеал Человеко-бога когда-либо быть объектом моего воления? Ответ таков: объектом вашего воления он никогда быть не может, коль скоро речь идет о вашем частном "я", ибо ваше, частное "я" должно в таком случае стать совершенно неиспорченным. Для этого "я" вы должны умереть и через веру слиться в единство с идеалом. Вам надо твердо отказаться от своей воли как воли того или иного человека, и вам надо вложить всего себя, всю свою волю в волю божества. И это должно стать вашим единственным "я", поскольку это ваше истинное "я"; его должны вы придерживаться и вашими мыслями и вашей волей, а от всего остального следует отказаться.
Существует, правда, одно направление, которое можно навязать этим словам и, на самом деле, всей философии Брэдли, что было бы опасно; — это направление в сторону умаления ценности и достоинства личности, принесения ее в жертву Церкви или Государству. Однако в любом случае эти слова невозможно интерпретировать в арнольдовском смысле. Различие здесь проводится не между "частным я" и "публичным я" или "высшим я", оно. между индивидом как таковым и не более чем таковым, простым пронумерованным атомом, и — личностью в единении с Богом. Различие ясно проводится между "просто волей" человека и "волей Божества". Можно также отметить, что Брэдли тщательно обозначает процесс, чтобы ни воля, ни интеллект не получили преобладания за счет друг друга. И во всяком случае это процесс, который не могли бы принять ни Арнольд, ни профессор Бэббит. Однако если существует "воля Божья", как Арнольд походя допускает в какой- то момент, тогда также необходимо допустить и какую-либо доктрину Благодати; иначе "воля Божья" — это попросту та же самая недейственная благожелательность, которую все мы время от времени испытываем — и не приемлем — со стороны наших собратьев. В конечном итоге это злоупотребление доверием и мошенничество.
Те, кто возвращаются к чтению "Исследований по этике", и те, кто сейчас, по прочтении других трудов Брэдли, читают их впервые, будут поражены единством мысли Брэдли в трех книгах и в собрании эссе. Однако это единство не есть единство простой фиксированности мысли. В "Исследованиях по этике", например, автор говорит об осознании своего "я", о понимании своего существования как несомненного и равного самому себе. В "Видимости и реальности", семнадцать лет спустя, он всмотрелся в эту проблему намного глубже и увидел, что ни один изолированный "факт" опыта не реален и ни о чем не свидетельствует. Единство мысли Брэдли — это не единство, достигнутое человеком, никогда не меняющим своего мнения. Если у него столь мало поводов его менять, то оттого, что он обычно с самого начала видел свои проблемы во всей их сложности и во всех взаимосвязях — видел их, иными словами, с мудростью, — и еще оттого, что его никогда не могли ввести в заблуждение собственные метафоры, — которые, надо сказать, он использовал очень экономично, — и к тому же он нйкогда не соблазнялся модными универсальными лекарствами.
Если все написанное Брэдли в каком-то смысле эссеистично, дело здесь не только в скромности или осторожности и, конечно же, не в безразличии и даже не в плохом здоровье. Дело в том, что он постиг смежность и неразрывность различных областей мысли. "Размышление о нравственности, — говорит он, — "ведет нас за ее пределы. Оно ведет нас, коротко говоря, к осознанию необходимости религиозной перспективы". Нравственность и религия не одно и то же, но, дойдя до определенного пункта, их далее невозможно рассматривать в отдельности. Система этики в законченном виде является эксплицитно или имплицитно системой теологии; и пытаться воздвигнуть исчерпывающую теорию этики без религии — означает все же занять какую-то особую позицию в отношении религии. В этой книге, как и в других, Брэдли последовательно эмпиричен, в значительно большей степени эмпиричен, чем те философии, которые он оспаривал. Он хотел лишь определить, какую долю нравственности можно надежно обосновать без того, чтобы вообще вдаваться в религиозные вопросы. Как в "Видимости и реальности" он допускает, что наше обычное каждодневное знание в целом в каких-то своих пределах истинно, хотя мы не знаем, где эти пределы, так и в "Исследованиях по этике" он всегда начинает с допущения, что наше обычное отношение к долгу, удовольствию или самопожертвованию является правильным в своих пределах — однако где эти пределы, мы также не знаем. И здесь он целиком следует греческой традиции. Это в основе своей философия здравого смысла.
Философия без мудрости тщетна; а у более крупных философов мы обычно ощущаем такую мудрость, которая ради большей понятности и в наиболее точном и глубоком смысле могла бы быть названа даже житейской мудростью. Здравый смысл не означает, конечно, ни мнения большинства, ни злободневного мнения; это не то, чего можно достичь без зрелости, без ученых занятий, без размышления. Его отсутствие порождает те невзвешенные философии, подобные бихевиоризму[895], о которых мы столь много слышим. Чисто "научная" философия приходит к отрицанию того, истинность чего нам известна; с другой стороны, большая слабость прагматизма в том, что он в конце концов становится бесполезным для кого бы то ни было. Опять же, легко Гегеля недооценивать, но легко и переоценить зависимость Брэдли от Гегеля; в философии, подобной брэдлиевской, точки, где она останавливается, — всегда важные точки. В невзвешенной или неразработанной философии слова имеют обыкновение изменять свои значения, — как иногда у Гегеля; или же их заставляют самым безжалостным и пиратским образом ходить по рее: слов, которые профессор Дж. Б. Уотсон[896] выбрасывает за борт, — а ведь все они имеют значение и ценность, — почти бесчисленное множество. Но Брэдли, подобно Аристотелю, отличается своим безупречным уважением к словам, так что их значение не будет ни затемненным, ни преувеличенным; и все его труды направлены на то, чтобы британская философия стала как можно ближе к великой греческой традиции.