Молодая рабочая литература*

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Молодая рабочая литература*

Речь на собрании комсомольских писателей и поэтов

Мы от времени до времени слышим или читаем на заборах такие несколько хулиганские по самой своей редакции вопросы, как например: «На черта нам стихи», и несколько удивляемся, когда узнаем, что эти слова: «На черта нам стихи» — говорят люди, которые сами пишут стихи1. Правда, может быть, им это искренне приходит в голову или, может быть, они подозревают, что перед кем-то стоит этот вопрос и они призваны поставить его публично, чтобы ответить, что стихи нужны; я этого не знаю, потому что на озаглавленных таким образом докладах и собраниях мне не удалось бывать. Но я знаю, что те же самые люди, занимаясь сами искусством, одно время энергично напирали на то, что оно вообще не нужно; они доказывали, что искусство есть ложная величина, которая была необходимым элементом прежних культур и совсем отмирает в наш реалистический век. По их мнению, место художника займет мастер, который сможет мастерски, хорошо, удобно и просто делать вещи, необходимые в быту2.

Я также думаю, что делать мастерски вещи — это огромная задача; я также думаю, что здесь нас ждет еще огромный переворот, может быть напоминающий искания так называемых левых фронтов или флангов современных культурных групп, которые гораздо более ярко выражены за границей, чем у нас.

Может быть, некоторым из вас удалось слышать по-своему гениальный доклад архитектора Ле Корбюзье Сонье3. Конечно, когда он говорит об архитектуре нового города и убедительно, практично, ясно доказывает, что можно строить огромные шестидесятиэтажные постройки, из которых каждая будет вмещать 30 тысяч человек и т. д., мы слушаем его со вниманием и уважением и думаем, что этот человек, которого буржуазия не очень поощряет, нам может очень и очень пригодиться. И, наоборот, нас несколько нервируют люди, которые нам говорят: «Конструкция, конструкция» и делают что-то похожее на машину, которая ничего не делает, не имеет утилитарного применения, а только торчит в качестве подражания машине. Это неубедительно.

Повторяю, что правильно, когда говорят: устройство, конструкция хорошей, удобной, веселой вещи для потребления человека — это важно. Но из этого не следует, что искусство не нужно. В наше время об этом и говорить смешно, потому что потребность в искусстве сказалась теперь очень широко и сказывается, может быть, с наибольшей интенсивностью в среде молодежи, особенно рабочей, которая представляет собой завтрашний день и является его определителем.

Конечно, никоим образом нельзя ограничиться деланием вещей, а нужно делать идеологические ценности и насытить ими тот голод по искусству, который у нас сейчас имеется и все растет.

Наша страна хочет познания того, кто такие «мы», что такое Советский Союз, который родился в бурях Октября, куда он продвинулся за десять лет, какие внутри него существуют враги, как происходят передвижки общественных групп справа налево и слева направо под влиянием грозных сил, революционных токов; пролетариат хочет познать различные элементы нашего общества, он хочет знать, как видоизменяется лицо деревни, как растет отсталая часть пролетариата, что делает сейчас мещанин, как воспитывается в новой жизни молодежь мужская и женская, разных категорий, направлений и темпераментов. Пролетариат, руководящий в нашем Союзе класс, хочет знать, как эта необъятная система разнообразнейших явлений, которые волей-неволей связаны воедино, устремляется в целом к чему-то новому, путем огромной внутренней борьбы, преодолевая внутренние сопротивления. Вы скажете, может быть: об этом говорят публицисты, ученые-социологи, экономисты, об этом говорит статистика. Да, но этого мало. Мы с волнением читаем статистические данные — они для нас не мертвые цифры; мы любим и высоко ценим нашу публицистику, наши журналы и газеты; но познание, которое дается художественным произведением, отличается некоторыми особенностями, которые делают его незаменимым никакими другими методами познания.

В чем заключаются эти методические особенности? В двух основных чертах, которые отметил Плеханов.

Прежде всего, искусство дает познание через образы. Это не значит, что художник берет какую-нибудь частность и ее ярко расписывает. Так бывает, но это — ложное искусство.

С другой стороны, произведение искусства не задается целью изобразить предметы «совсем как в жизни». Гёте говорил: если бы художник изобразил мопса, придав своей картине точное сходство с оригиналом, в мире стало бы больше одним мопсом, но не произведением искусства4. Если бы искусство было так пассивно натуралистично, были бы правы люди, говорящие «на кой черт нужны эти стихи». Но художник придает своему образу черты индивидуальные, выдвигая одни, непосредственно даваемые жизнью черты, затушевывая другие5, [так] что образ кажется более сочным, своеобразным, чем живой человек. То же относится, разумеется, к изображаемому явлению, ситуации, факту, группе, категории и т. д. Но вместе с тем, то, что художник берет, не есть следствие простого произвола. Подчеркнутое им является типичным; в этой, казалось бы, совершенно самобытной оригинальности на самом деле отражены целые серии, ряды подобных же явлений. Часто даже имя, данное автором такому типичному лицу, начинает употребляться в качестве объяснительного для десятков и сотен тысяч людей (Плюшкин, Фамусов и т. д.). Положения, группы, факты, ситуации и т. д. также являются типичными. Эта задача художника сейчас абсолютно необходима. Нельзя сводить искусство к деланию вещей. Нам нужна картина, музыкальное произведение или, в особенности, литературное произведение, которое обладает словом и поэтому точнее, чем всякое другое искусство, может удовлетворить жажду познания через образы.

Но методы художественного познания отличаются от других еще тем, что искусство окрашено чувственно, эмоционально. В то время как наука должна быть бесстрастной и изображать факты, как они есть, предоставляя вам самим делать выводы, уже публицистика становится тем более действенной, чем более она окрашивается чувством. Искусство целиком рассчитано на действие непосредственно на чувства. Даже когда автор внешне не показывает этого, когда не видно, что он взволнован, когда он кажется холодным, — все-таки ценность художественного произведения заключается в том чувстве и в том суде над изображенными фактами, который побудил человека создать художественное произведение.

Толстой когда-то говорил, что занимательность — вещь важная; но когда только она и есть и нет искреннего, взволновавшего автора чувства, мы имеем дело с искусством третьего сорта6. Это совершенно верно. Давая типичные образы и ситуации, автор сознательно или, сам, может быть, не точно понимая, что он делает, интуитивно учит нас любить и ненавидеть, окрашивает действительность всевозможными эмоциями и тем самым воспитывает наше эмоциональное и, стало быть, волевое отношение к этим фактам, устанавливает отношение наше как живых организмов и личностей к определенным явлениям. Значит, познание через искусство — глубоко активное, волевое, живое, а не только головное, какое дает наука. Это первая и очень важная для нас сейчас задача искусства.

Что это значит, когда, скажем, какой-нибудь молодой рабочий хочет писать, стремится к искусству? Это значит, что у него есть внутренние, очень большие сдвиги, что очень сильно движется его сознание, очень много копошится в нем вопросов и что он такой человек, которому трудно ставить эти вопросы в качестве логических проблем, а они рождают в нем какие-то живые образы, борьбу переживаний, событий, и он чувствует огромную потребность все это выразить на бумаге, или на полотне, или в звуках и т. д., потому что это есть язык, при помощи которого внутренний свой хаос он приводит в порядок. Он, может быть, и не даст ответа, а только поставит вопрос; но поставить вопрос — это уже значит в известной степени успокоиться, передав проблему на общественное суждение. Художником становится тот, для кого язык образов — родной язык и который на этом языке хочет говорить о внутренних страданиях или надеждах, о внутренних больших переживаниях, которыми он полон, которые его переполнили так, что он забеременел ими и должен родить художественное произведение. Так это и было и так это будет, и только такие корни дают подлинные художественные произведения; художественные только такие произведения, которые являются искренними продуктами внутренней, глубокой потребности художника. А у кого этой потребности нет — тот не художник, потребность славы, гонорара не заменяет эту потребность. Без такой внутренней проблематики художника нет.

У читателя тоже есть такая потребность. Проблемы, волнующие художника, могут не тесниться в вашем сознании, вы, может быть, заметите их только тогда, когда они будут перед вами поставлены, вы можете сами совсем не уметь выражаться языком образов; но когда вы встретите подлинно художественное произведение, у вас проснется эта жажда уяснить свое собственное бытие и бытие всего окружающего на языке эмоциональных образов. Раз наткнувшись на такой яркий рассказ, вы будете тосковать по такой книге, которая этим художественным потребностям отвечает, и, наоборот, вы отбросите книгу, если она не дала этих переживаний.

Конечно, есть и другие, второстепенные потребности, которым удовлетворяет искусство. Вы можете искать занимательного чтения для того, чтобы отдохнуть (это иногда бывает законно), и для того, чтобы убить время (это, конечно, никогда не бывает законно). Буржуазный читатель, мелкобуржуазный читатель почти всегда читает для того, чтобы убить время, поэтому ему правятся бессодержательные вещи, в которых есть внешняя занимательность, так же как в интересующей его картежной игре ему надо убить время, потому что у него его слишком много; а много потому, что он — пустой человек.

Комсомольцу нельзя быть пустым человеком — это есть внутреннее противоречие; пустой человек должен уходить из комсомола или, еще лучше, в него не входить. В Коммунистический союз молодежи тянутся те люди, которые хотят принять участие в огромном, могучем процессе социалистического строительства. Им убивать времени не нужно, они бы хотели его утроить — им не хватает времени. Поэтому даже когда они отдыхают, если только не спят, что, к сожалению, всем нам необходимо в течение известного количества часов, они хотят такого отдыха, который переводил бы работу с одних частей организма, давая им отдохнуть, на другие, но все-таки давал бы результаты, как дают их работа и учеба. Подлинное искусство, о котором я говорю, одновременно и восхищает человека и интересует его так, что не хочется книгу выпустить из рук, и в то же время утоляет подлинный голод, способствует росту читателя. И если вообще каждому гражданину надо расти, то это особенно важно молодому гражданину. Это важно вдвойне — ведь даже физиологически он находится в периоде роста. Поэтому для него такое искусство гораздо острее необходимо, чем для установившегося взрослого человека.

Но мы, говоря об искусстве, как своеобразном методе познания, вовсе не думаем, будто художник сидит на какой-то художественной обсерватории и наблюдает за обществом. Мы все живем в обществе, и все диалектические процессы установления этого общества совершаются и в нас, мы их активные работники, через наше сердце проходят все трещины, которыми покрылась земля в силу революционного толчка; в каждом из нас происходит борьба старого и нового, — мертвый еще держит живого; в каждом из нас происходят либо процессы разложения, либо процессы развития. Мы хотим внести подлинную ясность в наши собственные процессы, которые происходят так неуловимо для сознания, что иногда незримо количество переходит в качество и на ваших глазах недавний комсомолец становится отпетым мещанином. Все такие общественные явления чрезвычайно тонко могут быть отмечены на языке художества, и художник является чрезвычайно важным участником процесса самовоспитания, который происходит, особенно в среде молодежи, потому что она есть по преимуществу среда воспитания и самовоспитания.

Ясно, что нам нужны художественные идеологические ценности, которые, с одной стороны, были бы зеркалами, в сконцентрированном и синтетическом виде отражающими действительность, и, с другой стороны, сами были бы активной силой, которая освещает и в то же время толкает события в определенном направлении. Художник должен быть воспитателем, и не всегда для этого необходимо, чтобы он воспитывал вполне сознательно. Художник часто сам не знает пути исхода из мучительно переживаемых им фактов его внутренней жизни. Но он изображает такие проблемы сконцентрированно, с огромным пафосом, хотя бы и скрытым, и тем самым способствует общественной постановке их и, следовательно, самовоспитанию.

Вот подлинные задачи искусства. Вот почему нужны стихи, которые как часть литературы играют огромную роль, соединяя точность слова, доведенную в большинстве случаев до большого лаконизма по сравнению с прозой, с ритмом, с мелодией, с определенным музыкально-звуковым перезвоном, который усиливает силу восприятия содержания. Эти элементы есть и в хорошей прозе, но для стихов они прямо обязательны. И с этой стороны настоящий особый метод такого художественного воздействия очень существенен.

Естественно, что наша молодежь, которая, по словам Владимира Ильича, готовится к жизни, участвуя в ней7, хочет быть не только потребителем художественного слова, но также и создателем художественного слова. Эта молодежь выделяет из своей среды значительную поросль своих собственных поэтов, писателей и художников.

Комсомольская поэзия первой поры, как и вся пролетарская поэзия, была отражением боевого времени. Мы одержали наконец победу. Но это еще не завоевание социализма, а только завоевание права без помехи строить его; да и это право еще, конечно, не окончательно завоевано: враги могут вновь перевести борьбу с относительно мирных методов на вооруженные. Однако если нам и не будут мешать оружием, то строительство социализма есть и будет продолжением борьбы, но только другими средствами. Известно изречение: война есть та же политика, только ведущаяся другими средствами8; но можно сказать и так: политика есть война, ведущаяся разнообразными средствами. Наше социалистическое строительство есть величайший акт пролетариата и, конечно, акт великой и трудной борьбы.

Мелкобуржуазное окружение стремится дать новую буржуазную поросль, имеет тенденцию постоянно устремляться по буржуазному пути. Мы должны ее преодолевать и искусно Вводить эту огромную силу в наши социалистические берега. Эта напряженная борьба особенно ясно видна в деревне. Естественный ход развития деревни — распад парцельных[28] крестьянских хозяйств на еще более мелкие и выделение на другом полюсе кулачества — мы хотим приостановить и изменить стихийное течение этой огромной реки, заставив ее течь по новому руслу — кооперации, коллективного хозяйства. Это величайшая схватка между мелкобуржуазным индивидуализмом и пролетарской волей к коллективизму и организации. Эта схватка с классово враждебными стихиями определяет собой весь ритм и характер нашего развития — срывы, бои, внутренние кризисы, постоянное напряжение воли. Но кроме того, у нас миллионы и других врагов — невежество, бедность, мещанская мораль, шкурничество, лодырничество и всякого рода извращенные порывы к наркотикам, разврату и т. п. Вся эта пакость, вместе с большим зарядом наследственных и так называемых социальных болезней, является тяжелым врагом.

В результате этого у нас, с одной стороны, есть литература, отражающая огромный подъем строительных сил, выражающая стремление развить в себе напряженную работу для победы над этими препятствиями, выработать железное терпение, устойчивость, которая позволила бы нам не падать духом из-за отдельных неудач и даже поражений. А с другой стороны, у нас развивается, конечно, литература нетерпения, разочарования, личных невзгод и личной неудовлетворенности, порожденных переходным временем, когда социализм обещан, задан, но еще не дан. Люди, которые не понимают, что путь к социализму есть длительная стройка и боевой процесс, испытывают эту «задержку в пути» как обманутые ожидания; неизбежные противоречия нашего периода — как чью-то вину или, во всяком случае, роковые, непреодолимые обстоятельства.

Из таких элементов состоит и не может не состоять поэзия нашего времени и в этом числе поэзия комсомольская. Эти чрезвычайно могучие переживания отражаются в озере сердца каждой отдельной личности, отражая в сознании гигантскую картину нашей борьбы. И поэзия приобретает в значительной степени характер лирический, характер углубления в эти переживания для того, чтобы в самом себе подвести итог. Итог этот может быть или подъемом энергии, или, напротив, выводом, что остается одно — махнуть на все рукой. Поэзия переходного периода, колоссального строительства, выдержки и терпения должна бороться, противопоставлять себя поэзии расхлябанности, разочарования, которая проникает очень глубоко в недра пролетарского класса, в недра комсомола.

Таким разочарованным, иногда не по своей вине, несчастным, часто больным людям богема предлагает все свои злые чары — прожигание жизни, которое хотя бы на время дает забвение своих мук или исцеление их путем проклятий, которые громко бросаются в лицо жизни. Разлагающая сила, преломляясь в искусстве, получает удвоенное могущество, и против такого искусства нужно всячески бороться. Очень хорошо, что Сергей Есенин сам на себе показал, куда естественно ведет этот путь. Но для многих его учеников, последователей и поклонников (теперь их гораздо меньше, но это не значит, что мы пережили период таких разочарований) это было доказательством того, что раз такие глубоко даровитые индивидуальности могут гибнуть, то, значит, в этом виновата среда, революция. Смерть, гибель казалась им своего рода разрешением вопроса, и притом своего рода оппозиционным разрешением вопроса по отношению к порядку, который хотя и идет под знаком революции, но не дает им подобным настоящего удовлетворения сейчас же.

Конечно, таким настроениям должна быть противопоставлена та крепкая жизненная и художественная линия, задачей которой является рисовать картину самого строительства и всех его материалов, возбуждать огромную любовь к этому строительству, ненависть к препятствиям на его пути, возбуждать особое, из любви и ненависти, сочувствия и негодования составленное чувство по отношению к таким явлениям, где спутано добро и зло, тьма и свет, чувство, которое возникает, когда нужно ослабевшего и запутавшегося товарища остановить, встряхнуть и толкнуть на настоящий путь. Наше искусство должно выковать терпение, холодный энтузиазм надолго.

Но и тут нас могут подстерегать различные опасности. Прежде всего, мы находим рядом с разочарованными известное течение «трезвых людей» среди молодежи. Эти люди якобы вытрезвились от пьяного вина революции, потеряли коммунистические «иллюзии», они хотят смотреть на вещи прямо и трезво и говорят: «Строить можно и нужно, но выйдет ли в результате коммунизм или „что-нибудь другое“ — мы не знаем и не хотим знать. Мы предоставляем эти широкие горизонты людям, у которых выросли седые бороды. Мы, молодые люди, требуем — дайте нам возможность учиться, мы будем хорошими спецами и этим самым будем дороги для строительства; а что касается общего социалистического плана, если он и возможен, пусть кто-нибудь о нем думает». Совершенно естественно то, что в облике этих людей мы видим не что иное, как зарождение новой буржуазии, ибо самый принцип: я не думаю о целом, об обществе, а только проталкиваю себе дорогу, прокладываю себе карьеру, чтобы устроить себе хорошую жизнь, — этот принцип, хотя бы он и затушевывался тем, что «я буду хорошим исполнителем частичной задачи», означает: каждый должен бороться, вооружившись своими знаниями и талантами, за свое благополучие, а если кого-нибудь растопчут — тем хуже для него. Этот принцип трезв безусловно, но трезвость эта буржуазная, неоамериканская; так и делается в Соединенных Штатах, там и царит в особенно неприкрытом виде этот лозунг. Если бы мы всех ставили в одинаковые условия, то непременно неудачниками в жизни оказались бы вновь безденежные пролетарии, а победителями оказались бы новые богатейшие буржуа.

Может развернуться поэзия и на этой почве. Если пролетарская интеллигенция, которую мы сейчас создаем, сознательный слой революционной молодежи будет интенсивно страдать этой позорной болезнью, то непременно развернутся здесь и своеобразные литературные призывы, хотя, понятное дело, этого рода люди особенно не склонны к художеству именно в силу своей чрезвычайной деляческой трезвости. Однако я могу сказать, что, сами того не подозревая, к этой установке приближается целый ряд работников нашего строительства. Например, комсомол вместе с Наркомпросом давно ведет упорную борьбу с тов. Гастевым. Гастев — преданный и горячий коммунист, но деятельность его направлена в этом «трезвом направлении». Когда он был поэтом (он и сейчас им остался, хотя и не пишет стихов), он был поэтом победы машины и машинного человека, совершенно не задумываясь, будет ли это победой подлинного живого человека9. Или весь Леф, вся проповедь его, все отвращение, которое он питает к тому, что называет романтикой чувства. Лефы впадают иногда в противоречие, — скажем, иногда творчество Маяковского бывает проникнуто большим революционным пафосом — это противоречие, противоречие и то, что он пишет эротические книги («Про это»)10. Менее даровитые и вместе с тем более последовательные лефы (Маяковский часто непоследователен в лефовском смысле, потому что он талантлив, и за это его часто одергивают «коллеги») считают, что поэзия должна быть внешней, показной, заказной, плакатной, головной. Если же в талантливых произведениях прорывается страсть, то это противоречит знаменитому принципу того же Маяковского: Как это поэзия может светить? Что это — лампа? Как она может согревать людей? Что это — печка?11

Не лампа и не печка, а светит и греет, и даже часто стихотворения самого Маяковского светят и греют.

Значит ли это, что наша поэзия, наше искусство переходного времени, направленное вперед и преодолевающее огромные препятствия, должно быть оптимистичным искусством? Если хотите — да. Оно должно быть оптимистичным. Но есть два оптимизма: оптимизм до испытаний, до страданий, до острых проблем, в некоторой степени телячий оптимизм, и оптимизм человека, который выстрадал свое право на то, чтобы сказать — несмотря на все невзгоды, нам хорошо живется.

Я понимаю поэтому, что, например, Александра Жарова подозревали и подозревают в оптимизме несколько телячьего характера12. Наш молодой друг Александр Жаров чрезвычайно даровитое существо. Ему очень много дано от природы — молодость, здоровье и сила, и то, что он коммунист, комсомолец, живет в такое счастливое время, как наше, и талантлив: он ведь еще совсем молодой человек, а уже знаменит, уже один из лидеров новой поэзии. Вообще судьба его гладила по шерстке. Иногда ему приходилось испытывать те или другие неприятности, но он был достаточно крепок, чтоб их не ощутить слишком сильно. Здоровый жизнерадостный организм. Кругом бушует море, гибнут люди, ставятся роковые вопросы, а он себе поет свою веселую песню не потому, что все препятствия на пути преодолел и победил, а потому, что он от внутренней своей радости их еще как следует не заметил. Иногда он замечает их, и в произведениях его сквозит трагическая окраска, но вы чувствуете, что она нужна только для того, чтобы ярче заключить эту песню благословляющим жизнь аккордом. Мы от души желаем ему много неприятностей — пусть ему не повезет в любви, пусть его щиплют критики, как они это умеют делать, пусть жизнь наносит ему удары. Пусть «тяжкий млат, дробя стекло, кует булат» — и если булат есть в Жарове (а в нем его очень много), то такие жизненные испытания выкуют «оптимизм после сражения».

Чрезвычайно важная в развитии нашего молодого искусства линия борьбы за личное счастье, например за любовь. Тут постоянно встречаются недоразумения — имеем ли мы право на личное счастье или нет. Мы живем во время еще не законченной борьбы за социализм. При коммунизме все будут иметь одинаковое право на счастье, но даже при социализме общественное производство и распределение обеспечат безбедное существование, но будут и такие члены общества, которые будут иметь большую долю продукта и большую возможность удовлетворить свои потребности, потому что социализм есть воспитательный период, во время которого общество еще не может опереться на законченное человеческое общественное сознание, а должно поощрять высокую учебу и труд, поощрять большие таланты, — «каждому по работе», а не «каждому по потребностям», как при коммунизме, когда общественное производство достигнет значительно большей высоты. Например, если при общей бедности вы не хотите ходить в сапогах, а хотите носить хорошие башмаки, в известной мере роскошную обувь, имеете ли вы на это право или нет? Можно стать на ту точку зрения, что вообще комфорт и какие бы то ни было житейские удобства представляют собой грех; это можно признать с двух не симпатичных нам точек зрения: с точки зрения христианского аскетизма, который говорит, что мы живем не для того, чтобы испытывать удовольствие, а для того, чтобы думать о загробной жизни, или с точки зрения крестьянской, мелкобуржуазной уравнительной идеологии, созданной страданиями страшной бедности нашего батрака, бедняка и значительного большинства середняков, не знающих действительного исторического пути, который их из этого положения выведет. Эти взгляды распространяются и на отсталые слои пролетариата.

Мне недавно рассказывал тов. Ломинадзе, который заведует агитпропом в Нижнем Новгороде, что он ездил в крупную деревню (там есть настоящие трущобы, несмотря на то что это так близко от нас) и его поразило, что крестьяне протестовали против слишком высокого (!) жалованья учителям. Мы даем учителям меньше, чем в довоенное время, нас клюет за это вся Европа, а крестьяне говорят: «Как же это так? Учитель, можно сказать, никакой тяжелой работы не делает, только детей обучает, а ему тридцать пять целкашей за это; я и в год столько не выработаю». Если мы будем нивелировать все до уровня крайней бедности, мы не сможем создать удовлетворительных условий для более или менее интенсивного труда, в особенности интеллектуального. Поэтому нельзя, принимая во внимание общую нашу бедность, держать равнение на нищету. Если вы можете, не воруя, не совершая растрат и не занимая без отдачи у своих достаточно дураковатых для этого товарищей, а своей работой, уменьем создать себе сносные условия жизни, с известным количеством удобств и радостей, — вы не только можете, а должны это делать. Но при этом надо делать так, чтобы рост вашей личности и работы десятерично окупил ваше благосостояние. Если вы будете валяться целыми днями на собственном диване — тогда грош вам цена, и вы есть не что иное, как вылупившийся из более или менее комсомольской фигурки паразит; но если вы устроили себе здоровую, более или менее удобную жизнь и вследствие этого смогли развернуть большую творческую работу, то в таком случае можно сказать, что вы поступаете так, как нас всегда учили наши учителя. Это полезно для дела пролетариата, и это есть ваше право.

То же самое с любовью. Помните, что говорил Владимир Ильич в своей беседе с тов. Цеткин?13 — Конечно, мы не аскеты. Любовь есть не только необходимое условие нормального существования, но источник повышения сил и жизненной активности. Это источник радости, о котором и Чернышевский говорил, как о самом великом наслаждении, какое природа дала человеку14. Эта сила может быть использована в общем строительстве. Всякого рода отказ, неудача в этом отношении, хочешь не хочешь, как бы ты ни был силен, они все-таки расстраивают организм, стоят огромных сил. Мы знаем, что аскетизм наносит несомненный ущерб нормальному развитию организма. Но, добавляет Владимир Ильич, во-первых, надо, чтобы эта любовь основывалась на огромном взаимном уважении, а не на эксплуатации женщины или девушки, так как это буржуазное эксплуататорство самого подлого образца. Взаимное уважение, взаимное влечение, одинаковая ответственность за последствия любви и т. д. — это первое. А во-вторых, любовь действительно должна быть источником громадного взлета, громадного усиления вашей общественной личности. Иначе это есть только отход в сферу своих личных удовольствий от линии строительства.

Я очень рекомендую товарищам прочесть статью тов. Рязанова «Маркс и Энгельс о браке»15, она разъяснит очень много недоразумений в этой области. В статье этой приводится вся сумма текстов, оставленных Марксом и Энгельсом. Их взгляды потом были подтверждены Лениным.

Мы имеем право осуществлять все то, что не мешает делу революции, а от того, что мешает, мы должны отказаться, если даже приходится для этого пойти на жертву.

Но когда те или другие поэты и писатели выражают свою тоску по известному количеству отдыха, света в жизни, по соприкосновению с искусством и, наконец, тоску по настоящей, светлой, живой любви, то иногда раздаются такие смущенные голоса: «А не мещанство ли это?» И это иногда действительно бывает возрождением мещанства. Надо хорошо различать, ищете ли вы такой разумной, организованной и благоустроенной жизни для того, чтобы больше дать вашему классу, или срываете преждевременно не вполне созревшие вишни с растущего дерева социализма себе в утробу. И здесь есть определенная опасность. Если есть люди, которые разочарованы потому, что слишком голодны, то есть и такие, которые не разочаровываются, а отвиливают от общего дела, потому что вкусили сдобной булочки. Прежде она ему не особенно была доступна, теперь он стал ее есть, и ему кажется, что это-то и есть то, что нужно. Постепенно, вместо устремления к общему строительству, такой человек устремится к тому, чтобы получше устроить свой уголок, свое гнездышко с какой-нибудь подругой — и в результате получается самое настоящее мещанство. Пусть даже он честно трудится, — тем не менее он мещанин и им овладевает такая установка: «Ах, поменьше бы борьбы! Я бы участвовал в строительстве, работал как следует, каждое первое число получая жалованье, в меру своих способностей приносил бы пользу, моя жена разглаживала бы морщины заботы и усталости на моем челе, только бы не было войны, хотя бы и наступательной! А вдруг пролетариат выкинет такую штуку, пойдет на приступ буржуазии и нам скажет, — а ну-ка пойдем под знамена Красной Армии, — и я должен буду из своего гнездышка вылететь. Неприятно! Или все эти риски; ну, скажем, крестьянство — эдакое море, эдакое чудище, а мы строим социализм на его спине; оно недовольно, говорит. — нет, ты нам побольше мирволь, качается и волнуется. Черт возьми, как страшно! Может быть, оно откачнется так, что образуется пропасть между ним и пролетариатом, а тогда придется драться». И такие люди говорят: «Пожалуйста, не давайте образоваться этой пропасти; а для этого, если крестьянство толкает направо — и мы пойдем направо, они еще больше направо — и мы тоже, все-таки спокойнее, чем вступать в конфликт». Такой склад характера развертывается там, где развивается такой уют.

Отсюда может развиться и поэзия мещанства. Она может так представить это гнездышко, что будет казаться, что это не гнездышко, а яркое, ласкающее солнце; она может повесить на нем всех революционных святителей и кадить им поэтический фимиам, — но внутри его будет все-таки разложившийся комсомолец. Поэтому, когда комсомол настораживает уши, как чуткая собака, и говорит: «Ох. как тут пахнет мещанином», — то надо всегда попробовать, — а не пахнет ли на самом деле?

Но говорят и так: «Смотри, уже галстук надевает». Право, это не беда, товарищи, — можно его снять, когда нужно будет взяться за винтовку; если это настоящий комсомолец, то галстук не задавит в нем революционного духа. Вообще — «могий вместить — да вместит»; но помни: всегда дай больше, чем берешь; всякая минута настоящего удовольствия должна тебе напоминать, сколько еще людей страдает, отдай делу их освобождения свою кровь, соки своих нервов, всю свою энергию и свой труд, и тогда ты оправдан. Спирт может быть употреблен для пьянства, но им можно зажечь большую светлую лампу. Любовь может быть развратом, наркозом, но она может быть и большой светлой силой.

Есть еще одна черта в комсомольской лирической поэзии, о которой немало спорили. Дело в том, что революция приучила нас к чрезвычайной безжалостности. Иначе и быть не могло. Мы, конечно, любим своих, но мы ненавидим чужих и презираем колеблющихся в борьбе. Война заставляет сердца порасти довольно густой шерстью, и мы все за время военных забот потеряли гуманный облик. Я помню, как старик Короленко мне говорил: «Анатолий Васильевич, вы вот все говорите „вынуждены, вынуждены“ — но вы вызвали целое море вражды, отгрызаетесь от целой стаи врагов и сами ожесточаетесь. У вас есть палачи, у вас есть люди, которые стали военными для того, чтобы рубить человеческое мясо так же просто, как рубят конину. Вы хотите внеклассового общества, общества коммунистического содружества, для вас человеческая личность должна быть святее, чем для кого-нибудь другого, а вы ее топчете»16. Я после этого, даже не ссылаясь на эту беседу, в одной статье о Короленко писал, что даже для настоящего времени его следует рекомендовать как писателя, будящего такую гуманность17. Нам нужно выработать марксистское отношение к этому делу. Марксизм не проповедует ненависти. Он знает хорошо, что всякий является продуктом определенной среды. Это не значит, что мы не должны убивать, когда нужно. Но когда мы убиваем волка, который таскает крестьянских овец, мы не говорим: «Какой мерзавец волк, ненавижу его», а мы просто убиваем его. Белогвардеец тот же волк, и убивать его надо, как и волка, но нет особой надобности его ненавидеть. Конечно, в пылу борьбы просыпаются боевые инстинкты животного. Если вы деретесь с каким-нибудь белогвардейцем, то действительно его ненавидите, и если бы в этот момент не было такого наплыва ненависти, вы не могли бы убивать. Но вы должны помнить: здесь происходит громаднейшая борьба для того, чтобы больше не было борьбы вообще. Так соединяются наши боевые и гуманные инстинкты.

Опасности здесь очень велики. Одни ударяются в своеобразный военный нигилизм. Некоторым кажется чрезвычайно хорошей бравадой рассказывать о бесценности человеческой жизни, о том, как легко расстреливать осужденного, они думают, что это и значит быть молодцом-коммунистом. Это очень худо. Это не марксистский подход, а солдафонский. В наших боевых рядах не должно быть солдафонов.

Но, с другой стороны, развивая гуманные принципы и ноты в поэзии, говоря о том, что нужно любить всякого человека, что убийство — это очень страшная вещь, легко дойти до гниловатого, мягкотелого подхода, который уже попахивает толстовством, таким добродушным дезертирством, — и это еще гораздо хуже.

Все это вещи важные и ответственные, и понятно, почему иногда общественность подвергает мотивы такого порядка аптекарскому взвешиванию: есть какая-то законная доля гуманности, которую тут надо приветствовать, но бывает незаконно большая доля, с которой приходится бороться.

Потребность в лирике диктуется тем, что те чувства, о которых я выше говорил, легче передать в лирике. И с этой точки зрения полностью оправдывается существование революционной лирики. Но больше всего и от прозаика (в первую очередь), и от стихотворца наше время требует эпоса. Конечно, дать такой эпос, который охватил бы нашу революцию, непосильно для отдельной личности. То, что мы сейчас имеем, представляет собой хотя бы и ценные, но фрагменты, так сказать, эпос малого размера. Эпос наш должен быть лирическим эпосом в том смысле, что наш эпик не может быть внутренне равнодушным к изображаемому. Он знает, кого он любит и кого ненавидит. Наш эпос в лучшем смысле слова тенденциозный. Очень часто встречается ложный взгляд, будто эпическое произведение должно быть равнодушным, как «дьяк в приказе поседелый»18. Никоим образом нельзя заморозить в себе живое чувство протеста и симпатии, ибо это значит, с точки зрения пролетарской, погибнуть. Но, с другой стороны, эпос требует большой, величавой, широкой формальной объективности. Нельзя, чтобы вы всовывали в картину свой собственный реальный нос. Хорошо, если вас не видно, а само содержание эпоса ведет в ту сторону, куда вы хотите, и притом не перестает казаться, как будто бы это только кусок жизни без всяких комментариев. Этого мы еще не научились делать, но к этому нужно подходить.

Но если мы в области стихотворной эпики не имеем еще великих достижений, хотя и имеем отдельные хорошие достижения, как «Комсомолия» Безыменского и «Мотеле» Уткина, то в области романа мы ушли чрезвычайно далеко. Правда, я не уверен, все ли это комсомольские романы или нет, то есть нужно ли их отнести к молодой литературе или вообще к пролетарской (старых пролетарских писателей сравнительно мало). Но не всегда возраст писателя является в этом вопросе решающим. Например, такое замечательное произведение, как «Бруски» Панферова, в которых начато подлинно художественное исследование важнейшего фактора нашей среды — деревни, относится к комсомольским произведениям. Может быть, товарищ Панферов — человек, переступивший собственно комсомольский возраст; но поскольку это произведение нужно отнести за счет давней подготовки, происходившей, несомненно, в. комсомольском возрасте, можно поздравить комсомольскую литературу с таким произведением.

Многие произведения интересны; я не буду их перечислять. Но я не могу не указать на такой роман, как «Тихий Дон» Шолохова. Очень характерно, что «Бруски» рисуют в своей первой части прошлое, совсем недавнее прошлое деревни. Товарищ Панферов говорит, что он даст второй том, который будет представлять собой уже картину созревающей, наливающейся соками коммуны. «Тихий Дон» дает яркую картину жизни донских казаков, многие главы по художественной силе исполнения могут быть поставлены рядом с произведениями классиков. Кроме того, самый мир, который рисует Шолохов, невероятно интересен. Кто из классиков смог бы так описать мир, в котором клокочут страсти? Все фигуры в высшей степени полнокровны — и те, кто изображен как тип отрицательный, и те, кто играет роль положительную; звериной силы, черноземных соков, потенциальной мощи там так много, как нигде не встречалось даже в самых лучших романах Джека Лондона — ведь там только индивидуальности, группы, а не целый народ, показанный могуче. Я не думаю, что причина этого заключается в необыкновенной биологической одаренности донских казаков; я думаю, что главное здесь в том, что сам Шолохов сумел это все увидеть. Мы поэтому с особым волнением будем ждать продолжения, в котором будет показано, как в этих сильных зверях началось пробуждение человека-коммуниста. Вся эта трагедия залитого кровью, местами опустевшего, в результате гигантских переживаний, Дона, история целой категории людей, которая вырвалась из созданной для нее искусственно позорной роли хранителей трона, вырвалась и идет к состоянию советского казачества, все это полно для нас огромной значительности19.

Я не встречал должной оценки «Лесозавода» Анны Караваевой20. По духу своему этот роман должен быть отнесен к молодой литературе. Почему-то к этой вещи отнеслись с некоторой антипатией или равнодушием, а это, пожалуй, самое могучее эпическое произведение. «Цемент» гораздо искусственнее; «Лесозавод» живописнее, проще по изложению, а главное, завод взят чрезвычайно интересно — не в разрезе восстановления, большого и важного акта в процессе нашего восстановительного периода, а в разрезе создания нового завода в недрах деревенского захолустья. Это замечательный роман по совершенно исключительной силе, по анализу и по художественности изображения того, что происходит с деревней, когда в нее внедряется завод (и притом и положительное и отрицательное). Можно сказать, что все повествование пронизано действительным оптимизмом, но вместе с тем вы чувствуете, как этот завод идет по человеческим костям, как он рождается в действительных страданиях, какие преодолеваются при этом внутренние кризисы. Это превосходнейший роман, который может считаться дальнейшим шагом в нашем великолепном эпосе, жизненном эпосе индустриализующейся страны, да еще взятой в таком пункте, где индустриализация непосредственно соприкасается с деревней.

Драматурги только начинают свое дело; хотя мы имеем уже и на этом пути некоторые достижения.

Я думаю, что комсомольская литература в дальнейшем своем развитии должна дать огромные результаты. У нас такая особенная страна и по громадности населения, которое в ней живет, и по своеобразности социально-политической ситуации, и по ее положению между Азией и Европой.

Вы помните, что Владимир Ильич говорил о Толстом, что он явился отражением гигантского сдвига, когда барско-крестьянская Россия сопротивлялась нашествию капитализма, и это дало возможность Толстому подняться на такую высоту художественного творчества, что выдвинуло его в первые ряды мировых гениев21.

Когда русская интеллигенция разбилась в своей народнической форме о твердыни самодержавия, отпрянула, раздробилась и стала переживать общественный упадок и вследствие этого все силы, весь полученный раньше размах внесла в эстетические, формальные искания, в искусство, она здесь развернула такую деятельность, что само искусство ее поднялось в первые ряды мирового искусства (Художественный театр).

Но как и тот сдвиг, который ознаменовал собой Толстой, так и тот, что породил Художественный театр, — это сравнительно небольшие ступени в сравнении с тем, что мы сейчас переживаем. Таких событий в мировой истории не было. Это создало огромные волны. Такие бури воспринимаются сначала как грохот, и только потом уже приходит организованная волна, которая воспринимается как музыка. Мы находимся накануне того времени, когда этот грохот начинает приобретать музыкальный характер, и это будет музыка, которую будет слушать весь мир. И в этой музыке свое и очень большое место займет молодежь.