4. Патриотическая критика («Молодая гвардия»)
4. Патриотическая критика («Молодая гвардия»)
Начавшаяся во второй половине 1950-х годов идейная дифференциация советского общества не исчерпывалась возникновением двух отчетливо противостоящих друг другу групп консервативного и либерального направлений. Критерии, связанные с отношением к недавнему советскому прошлому и к перспективам социалистического развития, не были единственными линиями размежевания. Отношение к культурному наследию, способы определения его границ и смысла транслируемого им исторического опыта, те или иные версии актуальной духовной генеалогии, равно как и различные образы другого («чужого» и «чуждого»), критика и отрицание которого позволяли более четко сформулировать собственную позитивную программу, — все это начинало более сложно и противоречиво структурировать ограниченное пространство хотя и начавшего разрушаться, но все еще жесткого советского идеологического канона.
Узость смыслового и стилистического спектра приводила к тому, что различные идейные мотивы порождали зачастую сходные политические позиции (скажем, идея сильного советского государства, противостоящего «западным демократиям», в случае консерваторов опиралась прежде всего на историческую фигуру Сталина и риторику классовой борьбы и непримиримости двух политических систем, а в случае с почвенниками — на мифологическую фигуру «русского народа» и риторику национальных духовных основ, «исконно» противостоящих «западным буржуазным ценностям»), С другой стороны, различные политические ориентиры могли сопровождаться совпадениями объектов критики, при том что сама эта критика была по-разному мотивирована (скажем, для почвенников современная западная культура с ее «абстракционизмом» и «джазовой какофонией» противостояла национальной русской культуре, так сказать, по факту происхождения, в силу цивилизационной несовместимости; в то время как для близкого к либеральному «Новому миру» М. Лифшица и входящего в его редакцию литературного критика И. Саца модернизм оказывался объектом критики в связи с его «индивидуализмом», «иррационализмом», «релятивизмом», «мелкобуржуазностью» — иными словами, в связи с его «граничащей с фашизмом реакционностью», получающей соответствующую оценку с позиций советского марксизма[1319]).
Однако, несмотря на наличие различного рода взаимных совпадений и пересечений (идейного, риторического, биографического и т. д. порядков) и на стоящие за ними общий политический язык, общий контекст и habitus советской интеллигенции, логика разрушения сталинской культуры (встречные и накладывающиеся друг на друга тенденции, стремящиеся «демонтировать» или «подморозить», «полностью преодолеть» или, «признав определенные ошибки, отдать должное историческому гению…») вела к постепенному, но неизбежному формированию нескольких направлений, по-разному противостоящих друг другу. Если формирование консервативного и либерального общественно-литературных лагерей окончательно произошло в период между XX (1956) и XXII (1961) съездами КПСС, отметившими основные точки официальной партийной десталинизации, то формирование почвеннического патриотического направления носило более длительный характер и завершилось только к середине 1960-х.
Причин такого затяжного инкубационного периода в развитии национально-патриотического направления несколько. Во-первых, сама национальная идея — несмотря на возвращение к ней еще в середине 1930-х годов и особенно после войны — в советской политической культуре носила определенно двусмысленный характер: она одновременно активно постулировалась и застенчиво маскировалась, очевидно противореча марксистским догмам. Во-вторых, национальная риторика в ее сталинском изводе уже была присвоена советскими ортодоксами, что ставило перед патриотами задачу создания своего собственного «национального стиля». И, наконец, в-третьих, ресурс для этого нового «национального стиля» располагался в более далеком прошлом, нежели у либералов-новомирцев, для которых таким идейным ресурсом являлось ленинское наследие или наследие революционных демократов 1860–1870-х годов. Воскрешая идеи славянофилов 1830–1840-х[1320] (а также — но в скрытом виде — наследие русской религиозной философии начала XX века), неопочвенники 1960-х обратились к поискам наиболее глубинных «духовных истоков» русской культуры, обращаясь к таким более или менее табуированным советской идеологией темам, как «русская идея», «русская духовность» и «русская святость», сильная русская монархия и православие (антисемитизм и ксенофобия в целом, как и многие другие официально «отсутствующие» в советском публичном дискурсе явления, в официальных печатных изданиях, контролировавшихся русскими патриотами, возникали лишь в виде неэксплицированных, но понятных лишь посвященным намеков[1321]).
Первоначальным номенклатурным инициатором патриотического направления стал ЦК ВЛКСМ под руководством его первого секретаря С. Павлова. Отвечавший за идейную сознательность молодежи ЦК ВЛКСМ включился в литературную полемику, сделав объектом своей критики как молодежную «исповедальную прозу» В. Аксенова, А. Гладилина, В. Войновича и «эстрадную поэзию» Е. Евтушенко, А. Вознесенского, Б. Окуджавы (сконцентрированные вокруг наиболее популярного у читателей журнала «Юность»), так и граждански ориентированную прозу А. Солженицына, А. Яшина, В. Некрасова, определявшую либеральную позицию «Нового мира»[1322]. Однако сам «национальный поворот» середины 1960-х годов не был движением, исключительно инспирированным сверху[1323]. В не меньшей степени он связан с общей для многих потребностью в поиске культурных корней в ситуации набирающего обороты идеологического кризиса и неудовлетворенности «сталинской версией народа и патриотизма»[1324]. Деревенская проза, ставшая литературным ответом на этот растущий социальный запрос, первоначально была связана с «Новым миром» даже в большей степени, чем с «Молодой гвардией» (как журналом, так и издательством), хотя именно вокруг второго журнала с начала 1960-х годов и начинает формироваться круг патриотически настроенных писателей, критиков, художников и ученых. Именно «Молодой гвардии» со второй половины 1960-х удается перехватить инициативу в общественно значимой трактовке тем, связанных с русской национальной культурой, историей, характером, и консолидировать часть интеллигенции на борьбу — а во многом и возглавить ее — за сохранение национального наследия[1325].
Если либеральное и консервативное направления общественно-литературной жизни связаны с именами редакторов «Нового мира» и «Октября», действующими и официально признанными писателями А. Твардовским и В. Кочетовым, то за литературной политикой патриотического направления стоял значительно менее известный в широких кругах читающей публики, зато имеющий неформальные связи в аппарате ЦК КПСС и лично приближенный к С. Павлову бывший сотрудник сектора печати ЦК ВЛКСМ А. В. Никонов (1922–1983)[1326]. Никонов, возглавив журнал «Молодая гвардия» в 1963 году и быстро освободившись от либеральных сотрудников редакции (А. Приставкина, В. Амлинского, А. Рекемчука), сформировал круг патриотически и националистически настроенных сотрудников (его заместителями в разное время были С. Викулов, А. Иванов, В. Ганичев, зав. отделом критики В. Петелин, зав. отделом поэзии В. Сорокин, член редколлегии М. Лобанов) и постоянно пишущих для журнала критиков, историков и журналистов (В. Кожинов, В. Чалмаев, В. Цыбин, В. Фирсов, А. Поперечный, С. Семанов и др.)[1327].
То, что «новомирские» критики первоначально принимали за «красно украшенную», исключительно орнаментального характера, архаизированную стилистику публикуемых в «Молодой гвардии» статей, в действительности было необходимой частью становящегося патриотического проекта. Именно язык, точнее — его стилистическая, риторическая инструментовка, использовался в тот момент как один из немногих относительно допустимых способов идеологического размежевания, которые позволяли, не выражая позицию открыто, указать направление, в котором эту позицию можно адекватно реконструировать. Но даже помимо обоснования стилистической идентичности, вписывающей критиков «Молодой гвардии» в генеалогическую линию, уходящую корнями в творчество русских почвенников 1860-х и славянофилов 1830-х годов, сама практикуемая ими пасторально-идиллическая риторика давала возможность замаскировать под видом отвлеченного от времени пейзанского пейзажа вполне оппозиционные идеи. Такова, например, опубликованная еще в 1959 году рецензия В. Чалмаева на сборник рассказов владимирского[1328] писателя С. Никитина «В бессонную ночь» (М., 1959):
Весной, когда торопливо схлынут в поймы Оки и Клязьмы недолговечные талые воды, вся лесная Мещера, березовые чащи Владимирского Ополья наполняются приглушенным гудением, глубоким стесненным звоном древесных стволов […] А вот уже жаворонки тревожат, выманивают доброго хозяина в поле, и у бревенчатых конюшен, дурашливо сбившись в кучу и стараясь положить голову на круп друг другу, живым клубком завертелись ошалевшие от свежего воздуха жеребята-двухлетки[1329].
Усыпленный живописной вязью из Клязьмы и Ополья, жаворонков и жеребят, внимательный взгляд цензора не задерживается на фигуре «доброго хозяина», задумчиво глядящего в поля, которые раскинулись за «бревенчатыми конюшнями». Фигура крестьянина-хозяина, которая для «новомирских» критиков Ю. Буртина и И. Виноградова была результатом мучительных идейных поисков, в критическом эссе В. Чалмаева рождается как естественный эффект самого стиля.
Примеров таких, казалось бы, чисто риторических демаршей, когда «маковки церквей» «золотятся» в «малиновом колокольном звоне», не вызывая при этом сомнений в наличии партийного билета у залюбовавшегося этой картиной критика, можно привести очень много[1330]. Например, статья «Наследники народной культуры» В. Ганичева посвящена обоснованию тезиса, что «органической частью ленинского плана строительства нового общества» было бережное отношение к наследию прошлого[1331]. Так что современная прогрессивная молодежь своим искренним интересом к «русской старине» лишь возвращается к изначальной программе советской культурной революции:
Комсомол, молодежь недвусмысленно заявляют о своей позиции, когда берут на себя заботу о величайшем памятнике русской старины, диве-дивном над озером Неро, Ростове Великом, заботливо возрождая седой кремль, возвращая к жизни величественные храмы и громкозвучные колокола.
Переходя к рассказу о схожем опыте реставрации Соловецкого монастыря, Ганичев особо отмечает, как «вкладывали душу в это душевное дело и архангельские комсомольцы»[1332]. Сама инерция стиля с его «душевным делом» и «громкозвучными колоколами» автоматически актуализировала в «душе» «одухотворенного» читателя наверняка забытую самими «архангельскими комсомольцами» внутреннюю форму имени их родного города. В то время как этимологический оксюморон «архангельские комсомольцы», примиряя вроде бы непримиримое, начинал работать на официально исповедуемую неопочвенниками идею преемственности русской-советской истории[1333].
Однако «чувство хозяина», о котором пишут и в «Новом мире», и в «Молодой гвардии», наполняется в том и другом издании принципиально различным содержанием, являясь не более чем омонимическим совпадением. Буртин и Виноградов пишут о необходимости перехода к естественным, с их точки зрения, рыночным, товарно-денежным отношениям между независимыми колхозами (действительно принадлежащими крестьянам) и государством. Тогда как критики «Молодой гвардии», также видя опасность в превращении крестьянина в наемного работника, пекутся не столько о рациональных экономических отношениях (возвращение к которым приведет и к нравственному здоровью деревни), сколько о некой духовной, органической связи крестьянина (то есть «русского человека» как такового) с родной землей. Понятия, которыми оперируют представители патриотического направления («мудрость родной земли», «тайна народа», «чистые зеркала народных идеалов», «великие корни» и «живительные соки»[1334]), полны мистики и в принципе не предусматривают возможности предметного разговора, делая практически неуязвимыми для внешней критики отвлеченные спекуляции относительно «исконных нравственных ценностей» русского народа. Эти ценности недостижимы в результате рациональной и последовательной деятельности (хотя такая деятельность, скажем идейно грамотное чтение русских классиков и восстановление монастырей, этому способствует). К ним можно только прильнуть, будучи по праву рождения причастным к их безмолвному языку.
В жизни русского крестьянства таились огромные нравственно-этические ценности […] Для многих из нас, родившихся в деревне, отчий край навсегда останется тем пристанищем, где мы лечим душу в трудные минуты жизни […] Здесь прикоснулись мы к тайне народа, к его безмолвной мудрости[1335].
В попытке противостоять последствиям модернизации советские неопочвенники выстраивали собственную версию отечественной истории. Благодаря задействованной в ней органицистской парадигме, национальной риторике и пафосу континуализации, должны были рассасываться культурно-исторические швы, оставленные несколькими этапами модернизационных преобразований[1336]. Нередуцируемым остатком и бесконечно возобновляемым ресурсом русской национальной культуры представало сильное государство, возглавляемое национальным лидером, способным, войдя в духовный резонанс с «исконными народными ценностями», породить объединяющую нацию идею. Именно это качество русской государственности приобретало трансисторический статус, свободный от классовых и социальных оценок:
[Ведь помимо] временного и преходящего есть в фигурах Грозного и Петра нечто великое и вдохновляющее […] Великая страна не может жить без глубокого пафоса, без внутреннего энтузиазма, иначе ее нахлестывает дряблость, оцепенение. Нужна была идея всеосеняющая, выводящая умы к огненным страстям, идея, объединяющая Русь[1337].
Способность лидера быть органической частью нации становилась едва ли не единственным критерием для оценки его исторической роли. Рассматривая «патриотическую линию» в исторических романах «Хмель» А. Черкасова, «Русь Великая» В. Иванова, «Господин Великий Новгород» Д. Балашова и особенно «Черные люди» Всеволода Никаноровича Иванова, Чалмаев специально оговаривает, что признание положительной роли многих прежних властителей России не означает идейной мутации исторического сознания в сторону «самодержавия» и «православия», поскольку во главе историографической конструкции, создаваемой патриотическими советскими писателями, находится «народность»:
Цари, великие князья и патриархи показаны во всем величии их патриотических подвигов, государственного разума, личного мужества […] При всем при этом романы и поэмы советских писателей не историография царей и царств, не родословная идеи православия. Это история народа[1338].
Именно через временное отпадение и последующее возвращение в лоно народных чаяний трактовалась патриотами и фигура Сталина. При этом почвеннический вариант его реабилитации отличался от консервативного варианта «Октября»: акцент здесь сделан не на сталинском модернизационном прорыве коллективизации и индустриализации, без которых была бы невозможна последующая победа в войне, а на «народности» Сталина, его умении объединить нацию, одновременно и по-наполеоновски возглавив, и по-кутузовски совпав с роевым вектором истории народа.
Его несгибаемая воля, помноженная на гигантскую организационную деятельность партии, только потому и помогла людям невозможное сделать возможным, что действовала в одном направлении с чаяниями народа[1339].
«Народ» и «народность» становятся понятиями, за которыми разворачивается наиболее острая борьба между всеми тремя направлениями и разрабатываемыми ими символическими языками. Так, «Октябрь» воспроизводит все более устаревающую официозную риторику, связывающую «народность» и «партийность» («единство партии и народа»). «Новый мир», также делая «народность» одним из ключевых элементов своей программы, вписывает ее в гуманистическую гражданственную парадигму народничества с его этическим пафосом «защиты интересов простого народа». Наиболее радикальной и, в сущности, наиболее отличной от обобщенной советской «картины мира» становится неопочвенническая трактовка «народности». Ее смысл в том, что «народность» предъявляется в качестве силы, способной преодолевать не только индивидуальные, но и социальные различия. «Народность» неопочвенников — это торжество нации, раскинувшейся поверх социальных барьеров. В такой версии истории именно нация, а не класс (и тем более не абстрактные «производительные силы и производственные отношения») оказывается основной движущей силой истории. Доказательством этого тезиса служат исторические примеры русских смут и вражеских нашествий, когда единство нации, преодолевавшей социальное отчуждение, спасало отечество от гибели. Так, «верно понятая» Львом Толстым «народность» состояла, с точки зрения В. Кожинова, «в способности в решающую минуту истории преодолевать в себе сословные и индивидуалистические стремления и интересы»[1340]. Тот же тезис доказывает С. Семанов на примерах «отдавшего жизнь за царя» Ивана Сусанина[1341] и Ивана Болотникова, поднявшего крестьянское восстание, чтобы посадить на трон «доброго царя». Оба случая демонстрируют в глазах неопочвенников спасительную роль нации, ее первичный по отношению к социальным интересам характер. Хотя и у критиков, принадлежавших к национально-патриотическому направлению, национальная риторика — осознанно или неосознанно — основывается на представлениях о «простом народе» как приоритетном носителе «национальных ценностей»[1342], доминирующим вектором, специфичным для советских неопочвенников, было стремление растворить социальное в национальном, преодолев существующие между ними различия. Причем если за сферой социального закреплялись трудовые «материалистические» ценности, то за национальным — духовные. Отстраиваемый ими новый советский патриотизм должен был заполнить начавшие осыпаться социалистические идеологические формы «живым» национальным содержанием (при этом судьба самих «социалистических форм», как кажется, мало волновала неопочвенников, о чем, разумеется, они не говорили открыто). Чалмаев, призывая развивать новый синтетический жанр, писал:
Сейчас нередко наблюдается разрыв между социальным и национальным […] Думается, что нельзя считать себя созидателем на основании только трудовой активности, оставаясь в то же время равнодушным к разрушению в области духовной. Производственный роман должен быть и национальным эпосом[1343].
Нация рассматривалась неопочвенниками не как простое множество, но как феномен, обязанный своим возникновением «все-осеняющей идее» единения и органической близости к «земле», в которую уходит «духовными корнями». Национальным «идеалам народа» противостоят материальные «потребности толпы».
Толпа — это конечный продукт буржуазной нивелировки личности, свидетельство распада народа на механическое, связанное чисто материальными нуждами, арифметическое множество[1344].
Таким образом, понятие «нация» приобретает, помимо духовного и метафизического, еще и культурно-политическое значение. «Нация» оформляется как нечто противостоящее «буржуазному индивидуализму», однако при этом сам социальный феномен «буржуазии» и «буржуазной культуры» интерпретируется не в классовых категориях официальной идеологии, но в сугубо национальном ключе. Буржуазная система ценностей приписывается не определенному классу, но «Западу» как таковому. Точно так же и критика капитализма приобретает отчетливо национальную окраску, опираясь на постулат об органической чуждости капиталистической системы русскому национальному характеру.
Русский народ не мог так легко и безболезненно, как это произошло на Западе, обменять свои былые святыни на чековые книжки, на парламентские «кипятильники» пустословия, идеалы уютного «железного Миргорода». «Ампутация совести», деградация русского характера, как предпосылка капитализации страны, протекала небывало мучительно и сложно[1345], —
так описывал В. Чалмаев процесс капитализации России на рубеже XX века. Ответом на этот процесс, с его точки зрения, стало «народное по своим истокам» искусство той эпохи, к наиболее показательным образцам которого он причисляет последние оперы Римского-Корсакова, балеты Стравинского, живопись «Мира искусства», творчество Рахманинова и Чехова, Бунина и Шаляпина.
Утверждение «народной», «почвенной» укорененности истинной культуры проводит также и отчетливую демаркационную линию между «истинной» и «ложной» интеллигенцией. Сама по себе принадлежность к образованному сословию, ощущающему на себе груз ответственности перед обществом, перестает восприниматься в рамках патриотического дискурса в качестве безусловной позитивной ценности. Сформулированное Солженицыным в 1974 году понятие «образованщина»[1346] во многом выросло из патриотической критики второй половины 1960-х, а многие стоящие за этим понятием значения уже выразил М. Лобанов в статье «Просвещенное мещанство». Представления о культуре как о «растении органическом, немыслимом вне народной почвы» диктовали естественную фигуру врага — интеллигента, оторвавшегося в своем стремлении к «так называемой образованности» от «народного первоисточника»[1347]. Органицистская метафорика сама подсказывала аргументацию и дискурс: отождествленная с западным буржуазным мещанством и беспочвенностью интеллигенция квалифицировалась как среда, действующая абсолютно болезнетворно на духовное здоровье нации:
Как короед, мещанство подтачивает здоровый ствол нации […] Исторический смысл нации? Для мещанства это пустота[1348].
Осуществляемая подмена, полностью перетасовывающая исторические отношения между интеллигенцией (в частности, Лобанов приводит негативные примеры Вс. Мейерхольда и А. Эфроса), мещанством и национальной идеей, казалось бы, должна выглядеть особенно цинично в свете советского опыта борьбы с нацизмом. Но «убедительность» патриотического дискурса возникала прежде всего из образной риторической возгонки, не нуждаясь в ответственных исторических референциях. Вместо них в дискурс вводилась фигура противника, в образе которого сливались все грозящие нации опасности.
Противопоставление интеллектуализма «глубине народной памяти», из которой должны питаться «ценности литературы», возникает и в статье М. Лобанова «Боль творчества и словесное самодовольство». В ней повести В. Астафьева противопоставляются «экспериментаторству» и «антиреализму», идущим от Ю. Олеши и В. Катаева, а также используется характерный для патриотической критики прием: отождествление модернистской поэтики с «чужеродным влиянием», с чем-то, что органически чуждо чувству «жизненного реализма», свойственного русской литературе. «Народная жизнь» описывается здесь как своеобразный фильтр, препятствующий проникновению «чужого» в русскую литературу:
Русская литература всегда развивалась в безграничной жизненной сложности, и этим самым она уже как бы естественно самоочищалась от всякого рода чуждых ее духу наслоений. Очищающая сила народной жизни была и всегда будет спасительной для русской литературы[1349].
В результате ориентирующийся на модернистскую поэтику писатель; отдающая приоритет правам человека, а не нации интеллигенция; опирающийся на этику индивидуализма «Запад» или глобализирующийся капитал выступают как легко сменяемые маски многоликого врага. Смысл современности обнаруживается в борьбе между «нацией» и «интеграцией»[1350], отрицающей право первой на существование. Агентом «интеграции» неизбежно оказывался художник-модернист или интеллигент («просвещенный мещанин»), исповедующий теорию «конвергенции двух систем». В каком-то смысле ее агентом оказывалась и сама современность, характеризуемая «инфляцией слова», отождествлением его «с базарным, житейским бытом».
Варварство в целлофановой обертке, в «модерной» супер-обложке, рекламируемое нередко и голубым экраном и магнитофонной лентой […] Вот что засыпает истинные (т. е. «национальные». — Е.Д., И.К.) ценности песком забвения более основательно, чем песок пустыни[1351].
Забвению «истинных ценностей» противостоит русская литература от И. Бунина до А. Прокофьева, от А. Куприна до Н. Грибачева, юбилеи которых хлебосольно отмечались на страницах «Молодой гвардии»[1352].
Одним из важных моментов «склейки» национального целого было обращение к теме русской эмиграции. В качестве мотива реабилитации покинувших родину писателей задействовалась если не «физическая», то «моральная» их «принадлежность Родине»[1353]. Подчеркивался не столько факт смерти на чужбине, сколько факт рождения писателя в России, обеспечивающий уже не подвластную географическим перемещениям органическую связь с родной землей.
При имени Бунина тотчас же приходит мысль о земле, на которой он родился и которую воспел так чисто и звонко[1354].
Свойственный неопочвенникам пафос преемственности и заглаживания социальных и культурных швов в истории России позволяет критику видеть в Бунине не просто «певца родной земли», но «певца советской России» — «Россия новая, Советская не позабыла своего певца»[1355]. «Советское» оказывается неким внешним атрибутом вечной «России», «духовная принадлежность» к которой неизбежно превращает писателя-эмигранта и автора «Окаянных дней» в советского патриота. Именно «духовность» оказывается тем смысловым и риторическим мостом, который позволяет преодолеть расстояние, отделяющее патриотически настроенную эмиграцию от «родины». Разговор в терминах «духовной связи» позволяет вынести за скобки конкретные социально-политические реалии, переводя разговор в область национальной мифологии: «купринская душевная сосредоточенность — та ниточка, которая тянется к Китежу русской культуры, сплетаясь с ее мощным колокольным звоном», — пишет М. Лобанов в юбилейной статье, посвященной 100-летию со дня рождения А. И. Куприна[1356]. С другой стороны, само обращение к негативному опыту эмиграции позволяло патриотам лишний раз многозначительно напомнить своим «недостаточно любящим родину» современникам: «горе, горе тем, кто отринет мать-родину!»[1357]
В отличие от русской эмиграции, которая органически включалась в единое родовое тело русской культуры, революционный авангард 1920-х годов описывался как антикультура, попытавшаяся — правда, безуспешно — отбросить и уничтожить национальное культурное наследие. Интересуясь исключительно отношением к национальным традициям, неопочвенническая критика не делала различий между Пролеткультом и «Перевалом», ЛЕФом и РАППом. Важно было лишь то, что, «яростно враждуя друг с другом, они […] обретали странное единодушие и пели в унисон, коль речь заходила о накопленных народом духовных богатствах»[1358]. Разрушительная роль авангарда описывается патриотической критикой как подмена национального — псевдоинтернациональным (хотя очевидно, что само понятие «псевдоинтернациональный» оказывается в рамках этого дискурса плеоназмом, поскольку любой интернационализм в действительности рассматривается патриотами как ложная позиция). Разговор о ложной и разрушительной культуре авангарда позволял неопочвенникам вводить на сцену симптоматичную фигуру Троцкого, который оказывал активную поддержку авангардистскому национальному нигилизму и сыграл ключевую роль «в разрушении традиционных русских культурных ценностей»[1359]. Критика Троцкого интересна не только (и даже не столько) своей содержательной конкретикой; это — характерный пример того, как возникающие в течение 1960-х годов новые культурно-политические идеолекиты встраивались в единственно возможный официальный советский политический дискурс. Новые значения не столько отливались в новые понятия, сколько паразитировали на уже существующих, имплицитно переакцентируя и перекодируя их. Так, например, в случае с «Троцким» перекодирование осуществлялось благодаря переводу политического в этническое.
Используемая политической властью «политика баланса», более или менее симметричного распределения давления на противоборствующие общественно-литературные движения[1360] привела к тому, что главный редактор «Молодой гвардии» А. Никонов был снят с этой должности (и назначен главным редактором журнала «Вокруг света») через несколько месяцев после отставки А. Твардовского. Однако если в последнем случае практически полный разгон редакции и уход главного редактора означал исчезновение идейного и институционального центра «либерального» направления, то в случае с «Молодой гвардией» произошел обратный эффект. Снятие главного редактора не только не повлекло за собой изменение редакционной политики (на место Никонова был назначен его заместитель и соратник Анатолий Иванов), но и привело к возникновению новых очагов консолидации патриотического движения (усиливается роль руководимого Сергеем Викуловым «Нашего современника» и других журналов почвеннической ориентации). Формальные репрессии со стороны власти лишь добавили популярности сторонникам этого направления в партийном аппарате и заставили их еще более сплотиться[1361]. В этом смысле поставившая символическую точку в процессе формирования национально-патриотического неопочвеннического направления отставка Никонова, совпавшая (как и в случае с Твардовским) с исходом десятилетия, лишь положила начало активному развитию этого движения в общественно-литературном пространстве 1970-х годов.
_____________________
Евгений Добренко, Илья Калинин[1362]