2. Критические дискуссии 1990-х годов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Критические дискуссии 1990-х годов

Особенность либеральной критики девяностых годов — практически полное отсутствие системных дискуссий между разными изданиями. Позиции таких журналов, как «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Континент», «Вопросы литературы» или «Звезда», остаются довольно аморфными (как формулирует, например, С. Чупринин, главный редактор «Знамени»: «все, кроме фашизма»), и поэтому споры если и возникают, то, скорее, между разными критиками, каждый из которых, как правило, публикуется сразу в нескольких изданиях. В то же время на страницах одного и того же издания могут печататься статьи, содержащие диаметрально противоположные оценки обсуждаемых произведений или течений. Спорадические дискуссии возникают вокруг отдельных текстов, таких как «Генерал и его армия» Георгия Владимова (спор касался, главным образом, этической оценки деятельности генерала Власова)[1736], рассказ «Кавказский пленный» и роман «Андеграунд, или Герой нашего времени» Владимира Маканина[1737], поэзия Бориса Рыжего[1738].

Во всех этих случаях разность во мнениях касается интерпретации данного текста (или группы текстов), но не идеологической позиции автора и представленной эстетики. Показательно, что все перечисленные произведения достаточно традиционны; так или иначе они развивают традиции социального реализма 1960–1970-х годов. На этой почве, собственно, только и оказывается возможен диалог между критиками либерального направления.

Локальные дискуссии возникают также вокруг различных литературных премий. Они появились в 1990-х, а к 2006 году их, по разным данным, в России возникло более трехсот. Статус национальных приобрели Букеровская премия (существует с 1992 года); «Антибукер» (1995–2001), учрежденный «Независимой газетой»; Премия Аполлона Григорьева, учрежденная Академией русской современной словесности, в которую вошли около сорока активных критиков (созданная в 1997 году, эта премия в денежном выражении была вдвое больше букеровской, однако в 2003-м потеряла спонсорскую поддержку и стала чисто символической); премия «Триумф» (учреждена финансистом Борисом Березовским); Премия имени Андрея Белого (существовала как неофициальная с 1978 года, после своей легализации сохранила ориентацию на экспериментальную литературу). Впоследствии появились премии «Национальный бестселлер» (с 2000 года), Премия имени Юрия Казакова (за лучший рассказ года — учреждена «Новым миром» в 2000-м), Премия имени Ивана Петровича Белкина (за лучшую повесть — учреждена «Знаменем» и издательством «Эксмо» в 2001-м), «Дебют» (с 2000 года — учреждена бизнесменом и политиком Андреем Скочем и возглавляемым им фондом «Поколение»); премия «НОС», учрежденная Фондом Михаила Прохорова и ориентированная на стимулирование социальных тенденций в актуальной литературе (с 2009 года); (полу)государственные премии — «Поэт» (с 2005 года) и «Большая Книга» (с 2006-го).

Премии возникли в постсоветскую эпоху как попытки заново структурировать литературное пространство на разных уровнях, выделить «главных писателей» в новых условиях. Однако внимание к премиальным сюжетам к концу 1990-х годов сменяется разочарованием. Конкретные решения жюри то и дело вызывали раздраженные реакции. В 2000-х преобладающим стало мнение о «дефолте» (по выражению Н. Ивановой) системы литературных премий как таковой:

…сами решения — в том числе и те, в выработке которых принимаешь участие, — проблематичны. Не совсем справедливы. А то и совсем несправедливы […] Литература, отмеченная экспертами, не влияет на выбор читателя. Или влияет, но в другую сторону — в сторону отторжения, отталкивания от литературы вообще […] Сказкой сказок, то есть сюжетом сюжетов всех премий является не сюжет о литературе и не сюжет о писателях […] а — о деньгах[1739].

Иначе говоря, премиальные «сюжеты» оказались слишком локальными и слишком привязанными к конъюнктуре данного жюри, данного спонсора и данной культурно-политической ситуации, чтобы эффективно структурировать литературное пространство.

Между тем в либеральной критике 1990-х годов отчетливо прослеживается «системная» конфронтация, когда речь идет о произведениях, отмеченных печатью постмодернистской эстетики, таких, например, как романы «До и во время» и «Репетиции» Владимира Шарова, «Чапаев и Пустота» и «Generation „П“» Пелевина, «Голова Гоголя» и «Эрон» Анатолия Королева, проза Владимира Сорокина и поэзия Дмитрия А. Пригова. Именно поэтому дискуссия о постмодернизме и реализме, идущая на протяжении всего десятилетия, в конечном счете приводит к весьма ощутимому идеологическому расколу в либеральном лагере. Защитники реалистической традиции тяготеют к «Новому миру» и «Континенту» — именно тут печатаются наиболее резкие выступления Ирины Роднянской, Павла Басинского, Евгения Ермолина[1740], Валерия Сердюченко[1741] и некоторых других критиков, направленные против отдельных постмодернистов и против постмодернизма в целом как опасного для русской культуры явления. Те же, кто рассматривает постмодернизм как продуктивное явление отечественной культуры, поначалу тяготеют к «Независимой газете» и «Сегодня» (Б. Кузьминский, В. Курицын, Б. Парамонов, Д. Бавильский и др.), «Знамени» (статьи Михаила Айзенберга[1742], Александра Гениса[1743], Елены Иваницкой[1744], Натальи Ивановой[1745], Владимира Новикова[1746], Бахыта Кенжеева[1747], Сергея Рейнгольда[1748], Генриха Сапгира[1749], Карена Степаняна[1750], Михаила Эпштейна[1751]), «Октябрю» (статьи Леонида Баткина[1752], Берга[1753], Иваницкой[1754], Курицына[1755], Эпштейна[1756]), «Звезде» (статьи Гениса[1757] и Эпштейна[1758]) и «Дружбе народов» (Н. Александров[1759], Д. Бавильский[1760], М. Берг[1761], Олег Дарк[1762], Н. Иванова[1763], Вяч. Курицын[1764], Вл. Новиков[1765], Михаил Новиков[1766], Ольга Седакова[1767]) — Но постепенно этот полюс критического дискурса смещается в сторону «Нового литературного обозрения», «Новой русской книги», «Критической массы».

Речь в этой дискуссии идет не столько о том, что такое постмодернизм, но прежде всего о том, как к нему относиться в контексте русской культуры XX века. Примечательно, что на рубеже 1990-х именно «Новый мир» публикует постмодернистские манифесты М. Эпштейна (1989) и В. Курицына (1992). Эпштейн в основном говорил о концептуализме И. Кабакова, Д. А. Пригова и Л. Рубинштейна (то есть авторов, названных еще в статье-манифесте Б. Гройса «Московский романтический концептуализм», 1979) и определял эту эстетику как апофатическое религиозное искусство, которое сокрушает ложные (идеологизированные) квазирелигии и негативно, через отрицание утверждения, указывает на невыговариваемое трансцендентное[1768]. Курицын выдвигал авангардистский (и довольно фантастический) взгляд на постмодернизм как «„новую“ первобытную культуру»:

«Новая» первобытная культура возникает в момент, когда культура начинает отражать самое себя […] до сих пор она отражала реальность, казавшуюся внеположенной культуре, до сих пор было возможно давление на субъект и объект речи, теперь уже так не бывает, теперь культура принялась за себя всерьез […] Она оставила в покое уже отрефлексированный мир[1769].

Однако первоначально эти статьи не вызвали широкой полемики, поскольку воспринимались как продолжение культурной легитимации андеграунда 1970–1980-х годов — процесса, начавшегося в годы перестройки.

Совсем иначе складывается ситуация, когда постмодернистские произведения активно вторгаются в текущий литературный процесс. Симптоматичен скандал вокруг постмодернистского квазиисторического романа Владимира Шарова «До и во время», опубликованного в «Новом мире» в 1993 году (№ 3–4). Вслед за публикацией романа, в майском номере за тот же год, появилось открытое письмо под заголовком «Сор из избы». В нем два сотрудника редакции, известные критики Ирина Роднянская и Сергей Костырко, высказывали свое несогласие с решением печатать «До и во время» на том основании, что этот роман «опошляет» и «эротизирует» образы реальных исторических лиц (мадам де Сталь, Льва Толстого, Николая Федорова, Скрябина и др.):

Перед нами не попытка подняться до уровня затронутых идей, а действие в обратном направлении — попытка опустить идею до уровня понимания нового массового потребителя литературы (С. Костырко);

…Сексуальное сотрясение служит здесь допингом для сотрясения историософского и для потрошения философско-метафизических тем, [происходит] изнасилование русской, да и священной истории (И. Роднянская)[1770].

Своеобразным обобщением традиционалистской демонизации постмодернизма становится блок материалов, опубликованных в «Континенте» в 1997 году. Здесь собраны статьи Ренаты Гальцевой, Юрия Давыдова, Евгения Ермолина, Станислава Рассадина, предъявивших постмодернизму следующие упреки:

1. Постмодернизм не производит смыслы, а разрушает их; он не исследует хаос социального и индивидуальных миров, а преумножает хаотичность в культуре — и, следовательно, антикультурен[1771];

2. Постмодернизм отказывается от категории идеала, а в пределе — Абсолюта (религиозного или нравственного), постижение и приближение к которому всегда было «ценностным центром» русской культуры — и религиозной, и светской[1772];

3. Постмодернизм наследует радикалистским — авангардным и «большевистским» — тенденциям в культуре и истории[1773];

4. Постмодернизм антигуманен и холодно-рационалистичен[1774].

Подобное отношение к постмодернизму поддержал своим авторитетом и Александр Солженицын, чье «Ответное слово на присуждение литературной награды Американского клуба искусств» опубликовано в «Новом мире» в 1993 году (по иронии судьбы — в том же номере, где и роман Шарова «До и во время»):

На разных исторических порогах это опасное антикультурное явление — отброса и презрения ко всей предшествующей традиции, враждебность общепризнанному как ведущий принцип, повторяется снова и снова. Тогда это ворвалось к нам под трубами и пестрыми флагами «футуризма», сегодня применяется термин «постмодернизм» […] Для постмодерниста мир — не содержит реальных ценностей […] Отказ от каких-либо идеалов рассматривается как доблесть. И в этом добровольном самозаморачивании «постмодернизм» представляется себе увенчанием всей предыдущей культуры, ее замыкающим звеном […] Можно было бы посочувствовать этим поискам, но так, как мы сочувствуем страданиям больного. Уже своей теоретической установкой такие поиски обрекают себя на вторичность, на третичность, на безжизненность перспектив[1775].

В этом русле философскую критику постмодернизма наиболее последовательно развивает Ирина Роднянская. Из статьи в статью она аналитически разрабатывает представление о постмодернизме как об одной из «подрывных сил современности», обращенных «против человеческого лица, и еще — против Красоты как воплощенного, чувственно ощутимого „небесного“ достоинства человека в мире»[1776]. Чем активнее ощущается присутствие постмодернистской эстетики в российской словесности, тем суровее приговоры критика. Именно в постмодернистской литературной продукции обнаруживает Роднянская симптомы культурной деградации. В 1993 году в статье «Гипсовый ветер. О философской интоксикации в текущей словесности» она пишет о (пост)модернистских экспериментах в жанре мифологического романа:

Иерархическая архитектоника культуры, напоминавшая Мандельштаму готический собор, сменилась неразмежеванной пологой равниной с неощутимо плавным понижением уровня […] «Философская» атрибутика, удовлетворяющая идеологическим предпочтениям тех или иных групп, снимает вопрос о художественной ценности: раз пришлось впору, значит, недурно. Мы приходим к новому идеологизму в искусстве — без постановлений и репрессий; снова становимся объектами индоктринации — промывки мозгов, — за каковую процедуру берутся не комиссары и психиатры, а, в который уже раз, литераторы, сами отравленные продуктами распада всевозможных учений, от диамата до адвентизма. Это было бы очень опасно, если бы читатели легко давались в руки писателям. Но серое облако скуки надежно отделяет одних от других — нет худа без добра. Будем утешаться хоть этим[1777].

А в 2001 году, в уже цитированной статье «Гамбургский ежик в тумане: Кое-что о плохой хорошей литературе», отзываясь на постмодернистскую концепцию мира как текста, Роднянская пишет:

…Между полюсами псевдобарочных контрастов, по извилинам псевдобарочных лабиринтов не пробегают живые токи. Утрачен интерес к первичному «тексту» жизни — и к ее наглядной поверхности, и к глубинной ее мистике. Все похоже на бутафорию, хотя в балансе социума исправно поддерживается сектор литературного производства[1778].

При этом Роднянская остается вдумчивым аналитиком собственно литературных произведений и никогда не пытается «сконструировать» идеальную литературу. Неслучайно она — пожалуй, единственный из критиков «Нового мира» — высоко оценила талант Виктора Пелевина и посвятила ему несколько тонких статей[1779].

Другие критики «Нового мира», «Континента» и близких изданий не допускали подобных исключений. Напротив, атака на экспериментальную, то есть нереалистическую, нетрадиционную словесность в этих журналах в 1990-х годах шла широким фронтом. Ее «объектами» становились даже такие признанные авторитеты, как Иосиф Бродский. При жизни поэта его наставлял в «Новом мире» Николай Славянский:

Художник должен оправдать свой пессимизм или оптимизм эстетически, и в этом оправдании какого угодно мира через красоту он волей-неволей будет религиозен эстетически. Также, нравится ему это или нет, он должен живо ощущать иерархию эстетического мира. Он может создавать даже своего рода отрицательную эстетику, уводящую вниз от красоты, или выдвигать новые принципы ее переживания. Но если художник внедряет хаос в само искусство, отменяя его собственные ценности, творчество кончается[1780].

Таким «внедряющим хаос художником» Славянский и объявил Бродского.

В 1999 году, после смерти поэта, сходные оценки, резонирующие с «континентовской» критикой постмодернизма и уснащенные национал-патриотической акцентировкой, высказал Александр Солженицын, опубликовавший в «Новом мире» цикл критических эссе «Литературная коллекция»:

Чувства Бродского, во всяком случае выражаемые вовне, почти всегда — в узких пределах неистребимой сторонности, холодности, сухой констатации, жесткого анализа […] Из-за стержневой, всепроникающей холодности стихи Бродского в массе своей не берут за сердце. И чего не встретишь нигде в сборнике — это человеческой простоты и душевной доступности. От поэзии его стихи переходят в интеллектуально-риторическую гимнастику […] Выросши в своеобразном ленинградском интеллигентском круге, обширной русской почвы Бродский почти не коснулся. Да и весь дух его — интернациональный, у него отприродная многосторонняя космополитическая преемственность[1781].

Радикальную позицию в «борьбе с постмодернизмом» занимает Павел Басинский, который не только считает постмодернизм антикультурным явлением, но и не допускает возможного в будущем синтеза реализма и постмодернизма, обсуждавшегося в критике второй половины 1990-х[1782]. Басинский наделяет реализм религиозным смыслом, исключающим компромиссы с другими языками культуры:

Итак, что же такое русский реализм, как не просто литературное течение, но и — духовное понятие? Это степень доверия к Божьему миру и его сокровенному смыслу. Задача художника — не «изучать» жизнь и людей, ни тем более «изменять» их […] но — благородно и прозрачно отражать их «замысел» (не художником сочиненный) в тех самых формах, в которых этот «замысел» уже состоялся в мире […] Реализм знает о замысле мира, чувствует его и берет на себя добровольное страдание правдивости: лепить не по собственной воле, но «по образу и подобию» […] Любые средние фазы между реализмом и модернизмом ведут к гибели реализма […] Если художник согласился на произвол, на «самовыражение», значит, он потерял доверие к миру, к его замыслу, и теперь его цели лежат совсем в другой области и его счастье — совсем другое[1783].

Русская культура, в соответствии с этой концепцией, наделяется религиозной миссией постижения Божьего замысла. Недовольный текущим состоянием современной культуры, Басинский выдвигает своеобразную традиционалистскую утопию, важнейшими критериями которой становятся, во-первых, «сердечность», а во-вторых, пафос границ. В статье «Как сердцу высказать себя? (О русской прозе 90-х)»[1784] критик сетует на наступление «бессердечной» (т. е. (пост)модернистской) культуры, но радуется симптомам «новой сердечности», которые он находит либо у продолжающих работать в 1990-х годах представителей «деревенской прозы» (Бориса Екимова, Евгения Носова, Валентина Распутина), либо у реалистов из «списка Немзера» (М. Вишневецкой и А. Дмитриева), либо у «новых реалистов» (Алексея Варламова, Олега Павлова, Владислава Отрошенко) — группы, изобретенной самим Басинским и активно пропагандируемой им во второй половине 1990-х годов[1785].

Что же касается «пафоса границ», то критик призывал к тому, чтобы издания, отождествляющие себя с традиционной культурой, ввели на своих страницах эстетическую цензуру:

Традиционной культуре в самом широком смысле этого слова (то есть объединяющей всех здравомыслящих, нравственно и эстетически нормальных людей в России) для того, чтобы выжить, необходимо вспомнить о своем втором качестве, о котором сказано выше. Воля к границе. Это качество было ослаблено в нас за последние десять лет во многом благодаря либеральной шоковой терапии, внедрившей в сознание людей комплекс их «совковой» ограниченности по сравнению с остальным миром […] Культура в опасности! Еще несколько лет нашего безволия, апатической всеядности — и мы не сможем различать никакие границы, никакие внешние формы […] Когда мне говорят: а что же печатать, если традиционная литература в кризисе? — я не понимаю, о чем речь. Сначала решите, что вы не станете печатать никогда. Поставьте границы, барьеры. А затем печатайте плохую традиционную прозу. Если нет плохой, печатайте очень плохую или вовсе обойдитесь пока без прозы, не теряйте своего лица![1786]

Развиваясь в русле этой логики, в дальнейшем Басинский настаивал на необходимости оградить русскую культуру от постмодернизма полицейскими мерами. За два года до акций проправительственного молодежного движения «Идущие вместе», подавшего в суд на Владимира Сорокина за «пропаганду порнографии», Басинский писал:

Когда-нибудь, надеюсь, общество культурно дозреет и до того, чтобы навести в литературе нормальный полицейский порядок. Я подчеркиваю: полицейский. Потому что по высшим законам судить Сорокина и иже с ним — не наших соплей дело. По этим законам им в свое время и так мало не покажется. Наше дело куда более простое: как минимум пять-шесть общественных организаций подают на Сорокина и издательство «Ad Marginem», его издающее и рекламирующее, в суд по месту прописки автора или издательства. Как минимум два-три десятка особо сознательных граждан поступают аналогично. Суд они, разумеется, выигрывают, получают хорошие деньги за моральный ущерб и пускают автора и издательство по миру. Сажают их в долговую яму, наконец. Или просто сажают, что не исключаю[1787].

Что же касается пропонентов постмодернизма, то их точки зрения были довольно противоречивы и еще не складывались в единый критический дискурс. Критики круга «Знамени», признавая постмодернизм как объективную реальность культуры, склонны были рассматривать его как кризисное явление и настойчиво искали симптомы преодоления этого состояния[1788]. Александр Генис, много писавший о постмодернистской литературе в те годы, предлагал не методологию, но ярко индивидуальные метафоры, сознательно уклоняясь от построения теоретического дискурса — его изображение постмодернизма было по методу скорее писательским[1789]. Эпштейн в своей философии постмодерна предлагал инверсию традиционной для России парадигмы литературы как поиска трансцендентального означаемого, но принципиально отказывался от методов деконструкции трансцендентального. По сути, Эпштейн пришел к своего рода апофатическому религиозному обоснованию современной эстетики[1790].

Аналогичную инверсию, только перенесенную в план моральных категорий, разрабатывал и Виктор Ерофеев — к тому же в эссеистической (т. е. тоже скорее в писательской, нежели собственно критической) «методологии». Если большинство русских литераторов классического периода русской прозы, т. е. второй половины XIX века, верили в то, что литература призвана искать земное «оправдание добра», то Ерофеев, развивая (и упрощая) идеи Жоржа Батая, выдвигает на первый план «литературу зла», к которой он относит таких разноплановых писателей, как Варлам Шаламов, Виктор Астафьев, Фридрих Горенштейн, Сергей Довлатов, Евгений Харитонов, Сорокин, Вячеслав Пьецух, Валерий Попов и Юлия Кисина[1791]. Борис Гройс в своих работах 1990-х годов по-прежнему ограничивается творчеством концептуалистов «первой волны» 1970-х, как и в своей пионерской работе «Московский романтический концептуализм» (1979), делая исключение лишь для Сорокина и некоторых последователей концептуализма в визуальном искусстве[1792], но игнорируя по большей части опыт современной русской литературы. Показательно, что Вячеслав Курицын, один из самых пылких пропагандистов русского постмодернизма, в своей итоговой книге «Русский литературный постмодернизм» (2001), после обзора различных теорий постмодернизма и перечисления внешних признаков этой эстетики, основную аналитическую часть своей монографии построил как совокупность отдельных статей и рецензий, связанных скорее ассоциативной и субъективной, чем концептуальной логикой. Неслучайно завершалась книга рассуждениями о наступлении некого «постпостмодернизма», вызванного усталостью от «террора меньшинств» и предполагающего отказ от иронии, «деидеологизированное» восстановление «большого стиля» и ориентацию искусства на вкусы и интересы потребителя.

Как видим, кризис либеральной критики был не только социальным — он имел и эстетическое, а вернее, методологическое измерение. Дискуссия о постмодернизме обнаружила конфликтное сосуществование в либеральном дискурсе двух трудно совместимых концепций культуры. Одной — иерархической, основанной на культе традиции; другой — неиерархической, подразумевающей постоянную борьбу различных, опровергающих друг друга иерархий и рефлексию самого дискурса дискуссии. Эта, секулярная в своей основе, концепция оказалась недостаточно проартикулирована, вернее, требовала для своей артикуляции иного языка, а точнее — языков, которые были бы свободны от ригидных идеологических коннотаций, привычных для советских литераторов 1970–1980-х годов[1793].

Более того, в 1990-х обнаруживается, что методы «реальной» критики, рассматривавшей литературу как отражение проблем общества, неприемлемы для интерпретации модернистской и постмодернистской литературы — как отечественной, выросшей в андеграунде, в эмиграции и/или создаваемой новым поколением писателей, так и переводной, занимающей все большее место на книжном рынке. В этой атмосфере, наряду с двумя критическими дискурсами, ставшими наиболее значимыми в 1990-х годах (идеологическим и импрессионистическим), окончательно оформляется и третья стратегия — ее можно обозначить как неоакадемическая. Отчасти наследуя филологической критике, связанной со структурализмом 1970–1980-х годов, критики этого типа находят источники символического капитала для своего высказывания в научном дискурсе — прежде всего в методологиях, связанных с неклассическими теориями, в диапазоне от фрейдизма до постструктурализма. Наиболее отчетливо этот тип критики представляют Михаил Эпштейн (синтезирующий постмодернистскую теорию с русской религиозной философией), Михаил Рыклин (пишущий о современных культурных феноменах — от Сорокина до Проханова — с точки зрения постструктуралистских теорий бессознательного, и прежде всего — шизоанализа Ж. Делеза и Ф. Гваттари[1794]), Игорь П. Смирнов (писавший о Сорокине, Мамлееве, Пепперштейне и других современных авторах с использованием инструментария постмодернистской философии[1795]), Михаил Золотоносов и Борис Парамонов (последовательно внедряющие методологию психоанализа в критические практики)[1796], Михаил Берг (как автор книги «Литературократия», где современная литература рассматривается сквозь призму социоанализа Пьера Бурдье), Андрей Зорин (имплицитно применяющий теорию культуры Клиффорда Гирца к анализу концептуализма и постсоветских культурных практик[1797]) и ряд других авторов. Большинство из них так или иначе сотрудничали с журналами «Новое литературное обозрение» (с 1992 года), «Новая русская книга» (2000–2002) и «Критическая масса» (с 2003 года) — кроме Золотоносова и Парамонова, которые, впрочем, тоже эпизодически печатались в «НЛО» в первые годы существования этого журнала. Еще одной площадкой, привлекающей более консервативно настроенных «неоакадемистов», стал в 1990–2000-х годах петербургский журнал «Звезда».

В конце 1990-х в печати и Интернете появилось новое поколение авторов с аналогичными стилистическими ориентирами. Михаил Эдельштейн предлагает называть это направление в критике «движущейся филологией»[1798], а Сергей Чупринин язвительно называет его новых представителей «младофилологами»[1799]. Менее заметная — в силу ориентации на подготовленного читателя, — эта стратегия в критике существует на протяжении всего постсоветского периода и приобретает новое общественное значение в 2000-х годах.

Другая проблема критики 1990-х оказалась связана с бурным ростом массовой литературы: она тоже обычно не входит в поле рассмотрения критики, чаще всего квалифицирующей такую словесность как низкопробную и недостаточно «литературную». Впрочем, Наталья Иванова, Борис Дубин и Лев Гудков, Роман Арбитман[1800], Елена и Надежда Иваницкие[1801], Ольга Славникова[1802] и Татьяна Чередниченко[1803] проницательно анализируют массовую культуру как социальный симптом и именно в массовой литературе находят объяснения для неоконсервативного поворота в культуре второй половины 1990-х.

Так, Наталья Иванова в статьях, вошедших в ее книгу «Ностальящее» (М., 2002), а также в целом ряде журнальных и интернетских публикаций[1804] анализирует широкий спектр культурных явлений: от детективных романов Александры Марининой до телевизионных сериалов, от символических структур старых и новых праздников до модных тенденций в строительстве, от политической публицистики до колебаний книгоиздательской политики. Этот анализ позволяет ей констатировать формирование в постсоветской культуре нового культурно-политического мейнстрима:

…Стилевой гибрид эстетики советского прошлого и постсоветского настоящего — ностальящее. Этот стилевой гибрид или, лучше сказать, стилевой кентавр оказался на удивление жизнеспособным, но год за годом, месяц за месяцем из него выпаривался стёб, — оставалась радость беспримесного погружения в коллективный советский стиль, как бы лишенный идеологии[1805].

Далее, следуя принципам социологической — иначе, «реальной» — критики, Иванова выделяет идеологические составляющие этого нового культурного мейнстрима:

Получается, что в единый пучок смыкаются три, казалось бы, совершенно отдельных и даже противостоящих направления: 1) консервативно-советско-реабилитационное; 2) необуржуазное; 3) леворадикальное[1806].

Аналогичным образом Борис Дубин анализирует постсоветские боевики и массовую квазиисторическую беллетристику, обнаруживая в этих жанрах фундаментальные черты «негативной идентичности» (термин Льва Гудкова) — особого социально-психологического состояния, порождающего горизонт ожиданий, на котором в 2000-х годах встретились постсоветские массы и путинская политика[1807].

Этот метод отличается от традиционной «реальной критики» 1960–1970-х годов, прежде всего, тем, что здесь анализируются продукты «гиперреальности симулякров» (Бодрийяр) — медийные и масскультовые мифологии, визуальные символы, культурные практики. Иными словами, социологическая критика во всех этих случаях впитывает в себя постмодернистские представления о современной культуре и отказывается от «литературоцентризма», а вернее, от доминанты вербальных форм символизации. Как показывает практика Дубина, Ивановой и других критиков, обратившихся к серьезному анализу массовой культуры, именно эти условия позволяют по-прежнему эффективно применять методы «реальной критики» для социокультурной диагностики. И это, пожалуй, единственный пример успешного синтеза критических, социологических и постструктуралистских методов в работах о литературе 1990-х — начала 2000-х годов.