1. Критика и литературная политика после Сталина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Критика и литературная политика после Сталина

Если начало постсталинской эпохи ясно обозначено мартом 1953 года, то верхняя ее граница подвижна. Политически конец оттепели отмечен постановлением октябрьского пленума ЦК КПСС 1964 года о снятии Хрущева, однако во многих отношениях этот процесс затянулся еще на годы: в экономическом плане — в связи с развитием косыгинских реформ; в международном — по крайней мере до введения советских войск в Чехословакию в 1968-м. С точки зрения культурной истории оттепельный период продолжается до зимы 1966 года, когда состоялся процесс Синявского — Даниэля, обозначивший границы не только либерализации и социальной критики (Юлия Даниэля осудили прежде всего за сатиру), но и литературной критики (Андрей Синявский был известен главным образом как новомирский критик и осужден, помимо прочего, за литературную критику — свой известный памфлет «Что такое социалистический реализм»). Как заметила Галина Белая, «события, которые вошли в историю XX века как „процесс Синявского и Даниэля“, раскололи русскую общественную жизнь 60-х годов надвое и надолго предопределили ее ход»[1187]. Был еще IV съезд Союза писателей весной 1967-го, когда значительное число наиболее ярких писателей (более 80 человек) поддержало призыв Солженицына к отмене цензуры. Но все же последней точкой стал уход Александра Твардовского с поста главного редактора «Нового мира» в феврале 1970 года. Разгром «Нового мира», центра либеральной интеллигенции, обозначил конец оттепели и — начало «эпохи семидесятых», позже названной эпохой застоя и ползучей ресталинизации.

Эпоха оттепели, отличавшаяся невиданным после 1920-х годов динамизмом, в литературе началась именно с критики, с первых же месяцев после смерти Сталина заявившей о себе как о важном политико-идеологическом факторе: еще до «Оттепели» И. Эренбурга появляются ставшие событиями статьи Ольги Берггольц о лирике и Владимира Померанцева «Об искренности в литературе». Уже в следующем году — памфлет Михаила Лифшица «Дневник Мариэтты Шагинян», статья Федора Абрамова о лакировочной «колхозной прозе», рецензии Марка Щеглова. После Второго съезда писателей (декабрь 1954) были потеснены наиболее одиозные фигуры в Союзе писателей (Анатолий Софронов, Николай Грибачев). В руководство выдвинулись менее скомпрометированные Константин Федин и Николай Тихонов. Новый подъем либерализации связан с 1956 годом: сразу после XX съезда, в марте, выходит первый выпуск альманаха «Литературная Москва»; в августе — рассказ Даниила Гранина «Собственное мнение»; в августе — октябре «Новый мир» печатает роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым»; в сентябре появляется поэма Семена Кирсанова «Семь дней недели». Однако после событий в Венгрии в конце октября 1956 года начались атаки на «очернителей».

Окрики Хрущева в мае 1957 года, а затем в июле 1959-го на встречах с интеллигенцией и в мае 1959-го — в речи на Третьем съезде советских писателей тут же подхватила официозная критика (Виталий Озеров, Вас. Новиков и др.), разделившая писателей на тех, кто «всегда с партией, всегда с народом», т. е. тех, кто занимался «защитой устоев» в 1953–1956 годах (Всеволод Кочетов, Алексей Сурков, Александр Фадеев, Галина Николаева, Анатолий Софронов, Николай Грибачев, Борис Горбатов, Константин Симонов, Борис Полевой), и тех, кто «раскачивает» ситуацию (Илья Эренбург, Владимир Дудинцев, Вениамин Каверин, Даниил Гранин, Владимир Тендряков, Константин Паустовский, Александр Яшин, Маргарита Алигер и др.). Вторая половина 1950-х стала эпохой зарождения двух определяющих для последующих десятилетий направлений в советской литературе — деревенской прозы и военной[1188]. В конце 1958 года начинается режиссируемая властью кампания против Пастернака в связи с романом «Доктор Живаго» и присуждением ему Нобелевской премии[1189].

Однако прошедший в октябре 1961 года XXII съезд партии привел к более решительной десталинизации, а критика «сталинских преступлений» завершилась выносом тела Сталина из Мавзолея. 1962 год вошел в историю как апогей либерализма и ознаменовался публикацией «Одного дня Ивана Денисовича» Александра Солженицына.

1961–1962-й стали также годами поэтического бума, когда один за другим выходят поэтические сборники Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, Беллы Ахмадулиной, Роберта Рождественского, Виктора Сосноры, Бориса Кушнера, Александра Межирова. Всплеск критической активности связан с публикацией «Бабьего яра» Евтушенко (в «Литературной газете» 19 сентября 1962) и его «Наследников Сталина» (в «Правде» 21 октября 1962). А в конце года вышли «Тарусские страницы», своего рода продолжение насильственно приостановленного альманаха «Литературная Москва». Этот сборник и дискуссии вокруг него показали, как будет развиваться русская литература в последующие четверть века.

Однако после встречи Хрущева с деятелями искусства в декабре 1962 года начинается очередной откат. В начале 1963-го в «Комсомольской правде» развернулась продолжавшаяся два месяца кампания против Евтушенко в связи с публикацией на Западе его «Автобиографии». В роли литературных критиков выступали журналисты «Комсомольской правды», к которым присоединились читатели. В публикуемых газетой письмах поэта называли Хлестаковым и Чайльд-Гарольдом, а его заявления о сталинском терроре — «политическим юродством» и «социальным падением»[1190]; но после покаяния Евтушенко на пленуме правления Союза писателей, опубликованном в «Правде»[1191], травля прекратилась.

Критика активно участвовала в этих кампаниях не только в качестве исполнителя партийного заказа, но и в прямой своей функции выразителя определенных эстетических позиций. Так, в очень популярном тогда «споре физиков и лириков», в котором официозная критика была на стороне «лириков» (самостоятельно мыслящие аполитичные технократы, «физики», либеральная техническая интеллигенция и вчера еще запрещенные кибернетики считались недостаточно политически лояльными), критика либеральная выступала с активной поддержкой экспериментаторства в искусстве. Впервые с 1920-х годов возрождается жанр литературного манифеста, который был вызван к жизни самой литературой, новым направлением в ней. Такова ставшая событием книга Владимира Турбина «Товарищ время и товарищ искусство» (М., 1961), которая переводила «спор физиков и лириков» с языка поэзии (Вознесенский, Евтушенко, Борис Слуцкий) на язык эстетики и истории литературы. Это тот редкий случай, когда книга критика стала предметом серьезной полемики. Достаточно упомянуть статью Сергея Бочарова, Вадима Кожинова и Петра Палиевского «Человек за бортом»: в ней утверждалось, что восторженно принятая «прогрессистским лагерем» книга Турбина, «исполненная неудержимого энтузиазма перед научным и техническим прогрессом нашей эпохи и, кажется, вся настроенная на то, чтобы добиться такого же прогресса в искусстве и художественной мысли, стремится начертать этому прогрессу такие пути, которые привели бы искусство к […] неотвратимому опустошению», а отношение автора к «художественному наследию» было объявлено «передовым мракобесием»[1192].

Столь же активно шли критические дискуссии о молодом поколении в прозе. Представители как официозной, так и социально ориентированной критики в большинстве своем не принимали молодую прозу «Юности», поскольку своей «безыдейностью» («Билет, но куда?» — спрашивал Леонард Лавлинский со страниц «Комсомольской правды» автора «Звездного билета»[1193]) «разобществленные» герои Василия Аксенова, Анатолия Гладилина и других напоминали советским критикам Ремарка[1194] (ремаркизм считался абсолютно неприемлемым для советского человека) и никак не походили на Павла Корчагина.

В общественные дела героев «Звездного билета» не веришь, — утверждал Ал. Дымшиц. — Они не подготовлены логически, не выношены идейно. И напрасно нам навязывают мысль об общественной годности «разобществленных» героев[1195].

В годы оттепели меняется сама литературная инфраструктура. Начиная с 1955-го появляется много новых журналов: «Юность», «Нева», «Иностранная литература» (вместо закрытой в 1943-м «Интернациональной литературы»), «Дружба народов» (преобразовывается из альманаха в ежемесячный журнал), «Наш современник» (с 1956-го), «Вопросы литературы» (с 1957-го). В 1956 году восстанавливается выпуск журнала «Молодая гвардия». С 1957-го начинают выходить журналы «Дон» (Ростов-на-Дону) и «Подъем» (Воронеж), расширяя географические границы новой культурной политики. С 1958-го начинается выпуск газеты «Литература и жизнь» (впоследствии «Литературная Россия»); стали выходить «Дни поэзии», появилось издательство «Советская Россия» (1957) и мн. др. Резко возросло число периферийных и республиканских литературных журналов и издательств.

Меняется и сам состав литературы. Реабилитация и переиздание репрессированных писателей — Исаака Бабеля, Бориса Пильняка, Артема Веселого, Ивана Катаева, Александра Воронского, Павла Васильева, Бориса Корнилова и ранее неупоминаемых Марины Цветаевой, Андрея Платонова, Михаила Булгакова, Ивана Бунина и других — меняли литературный ландшафт. Характерно, что их продвигали не столько критики, сколько сами писатели — Илья Эренбург, Константин Симонов, Вик. Некрасов, Константин Паустовский, Вениамин Каверин, Александр Твардовский, — своими предисловиями как будто защищая их от идеологических нападок.

Публикация в «Новом мире» в 1960–1965 годах мемуаров Эренбурга «Люди, годы, жизнь» серьезно меняла сложившиеся представления о советской культурной и литературной жизни, расширяла международный и эстетический контекст советской литературной истории. Бенедикт Сарнов вспоминал:

[Эренбургу] шло навстречу время. Ведь первую книгу он закончил еще до того, как Сталина вынесли из Мавзолея. Многое из того, о чем в 1959-м или 60-м нельзя было даже и мечтать, в 1962-м или 63-м стало возможным […] немало этому способствовал и он сам, впервые прикасаясь ко всякого рода запретным темам и с огромным трудом добиваясь, чтобы они перестали быть запретными. Мемуары Эренбурга не просто вписывались в социальную атмосферу тех лет, приспосабливаясь к ней. Они самим фактом своего существования меняли эту атмосферу, «поднимая планку» общепринятых представлений и «дозволенных» сюжетах и темах. Его критиковали, с ним спорили, его даже одергивали, иногда весьма грубо. Но, как бы то ни было, тема, к которой вчера еще нельзя было даже прикоснуться, становилась предметом спора, обсуждения, пусть даже эти споры и обсуждения, в соответствии с тогдашними советскими нравами, принимали, как правило, вполне дикую форму[1196].

В какой мере эти дискуссии спонтанны, показывают документы Отдела культуры ЦК, через который с боем проходила каждая новая глава мемуаров. В рекомендациях Агитпропа читаем:

Представляется необходимым, чтобы литературная печать в обычном порядке выступила с критикой неверных положений в воспоминаниях Эренбурга[1197].

О том, насколько стремительно менялась политическая ситуация и насколько она была управляема, можно судить по журнальным и газетным публикациям. Толстые журналы не успевали перестраиваться со скоростью газет по техническим причинам. Так, одна из самых затяжных кампаний ранней оттепели, связанная с романом Дудинцева, шла поначалу как будто во встречных направлениях. В 12-й книжке «Октября» за 1956 год печатается статья Дм. Еремина, которая готовилась к печати явно еще до команды громить роман и потому содержала весьма спокойную реакцию на него. Автор утверждал, что читательский интерес к роману совершенно оправдан, поскольку он «полон искреннего, разделяемого читателями пафоса борьбы против мелких и крупных бюрократов, чинуш, прикрывающих свои подлые карьеристические дела», и вписывал произведение Дудинцева в контекст партийной критики «культа личности»:

Автор выступает с защитой ленинских норм нашей советской социалистической демократии, гневно разоблачает носителей бюрократических извращений.

Однако в декабре, когда журнальная книжка «Октября» достигла читателей, тон в газетах был уже совершенно иным — в это время атака на Дудинцева шла полным ходом. «Литературная газета» (15 декабря 1956) утверждала, что это «произведение написано в духе тягостного нигилизма», «Правда» назвала роман «фальсификацией» и «очернением советской действительности», а «Известия» в пространной статье доказывали художественную несостоятельность книги. Нападки на Дудинцева шли непрестанно на совещаниях, партийных собраниях писателей и пленумах Союза как в Москве, так и в провинциях.

Приливы (после XX и XXII съездов) и «откаты» в 1957 году и затем в 1960-м сопровождались бесчисленными кампаниями вокруг едва ли не каждого заметного произведения. Однако вне зависимости от организуемых партаппаратом кампаний шла резкая поляризация литературной среды: в литературу входило новое поколение, возвращались те, кто был из нее вычеркнут в предшествовавшие десятилетия, оттеснялись процветавшие в сталинскую эпоху писатели-чиновники. Все это сопровождалось не только аппаратными мерами (так, для нейтрализации либеральной Московской писательской организации в августе 1957 года создается Союз писателей РСФСР, который растворяет московских либералов в море управляемых провинциальных писателей[1198]), но и формированием нового механизма управления литературой.

Владимир Лакшин записал в дневнике, как в 1954 году с поста главного редактора «Нового мира» снимали Твардовского — за публикацию критических статей Померанцева, Абрамова, Лифшица, Щеглова. Хрущев, как рассказывал А. Дементьев, представлявший на заседании Политбюро «Новый мир», говорил о Твардовском уважительно и с расчетом на примирение: «Мы сами виноваты, что многое не разъяснили в связи с культом личности. Вот интеллигенция и мечется»[1199]. Хрущев, как известно, неоднократно «разъяснял» этот вопрос не только публично, но и, главным образом, через аппарат ЦК.

«Руководство критикой» со стороны партаппарата было практически полным. Причем кампании организовывались не только вокруг значительных произведений. Не оставались незамеченными даже относительно периферийные выступления. Так, в № 5 журнала «Вопросы философии» за 1956 год опубликована статья Б. А. Назарова и О. В. Гридневой «К вопросу об отставании драматургии и театра». В Записке Агитпропа ЦК от 27 октября 1956-го она квалифицируется как «ошибочная» и «идеологически вредная». Тут же предлагается: 1. Подвергнуть статью критике в докладе на совещании редакторов центральных газет и журналов в Агитпропе ЦК; 2. Выступить в «Правде» с критикой ошибок, допущенных Назаровым и Гридневой, поручив написать соответствующую статью К. Симонову; 3. Организовать в «Литературной газете», в литературно-художественных журналах и в журнале «Вопросы философии» выступления по вопросам, затронутым в статье Назарова и Гридневой, осветив их с правильных, партийных позиций. Помимо Агитпропа, Отдел науки, школ и культуры ЦК требует:

1. Выступить в партийной печати («Коммунист», «Правда») со статьей, научно-теоретически опровергающей антиленинские, антипартийные позиции авторов статьи. 2. Мобилизовать центральные печатные органы и партийные организации на организованный отпор попыткам использовать правильную развертывающуюся критику крупных недостатков в искусстве, в целях протаскивания ревизионистских, антипартийных и антигосударственных настроений в среде художественной интеллигенции[1200].

О том, насколько мелочным и «ручным» было управление критикой, можно судить по тому, что попадало в поле зрение кураторов из ЦК. Что говорить о статьях Померанцева или Щеглова, романах Эренбурга, Дудинцева или Пастернака, когда мимо внимания аппарата ЦК не проходили даже рецензии. Так, целая спец-операция проводится в связи с публикацией в «Литературной газете» рецензии Б. Брайниной на повесть о Достоевском. В рецензии несколько свободнее, чем принято, говорилось о «сложности мировоззрения великого писателя». По определению Отдела культуры ЦК, она, «по существу, направлена против трактовки творчества Достоевского, которая была дана в статьях партийной печати». Отдел культуры требует «поручить редакции газеты „Правда“ выступить по этому вопросу, подвергнув критике статью Б. Брайниной». Резолюцию накладывает сам Дмитрий Шепилов, а уже спустя несколько месяцев, 2 июня 1957 года, в «Правде» появляется статья Владимира Ермилова «Против неправды о Достоевском»[1201].

Не только содержание — сами жанры критики становились предметом интереса ЦК. Так, единственным способом избежать участия в литературной борьбе стал для многих журналов и газет жанр так называемого «литературного портрета», где творчество избранного писателя было представлено всецело положительно. Избирались для этих целей, как правило, авторы вполне безопасные. Но вот персонажем такого «портрета» оказывается Эренбург. Отдел культуры ЦК выражает обеспокоенность: «За последнее время в литературно-художественных журналах и литературных газетах проявляется не отвечающее интересам дела и идущее вразрез с традициями нашей печати стремление подменить серьезный и объективный анализ литературных произведений восхвалением всего творчества писателя». Такой подход признается недопустимым: редакторам литературных газет и журналов указывается, что «подобное заигрывание с писателем может только дезориентировать читателя. Оно вредно и для писателя, который нуждается не в комплиментах, а в серьезной и объективной, партийной критике, помогающей ему преодолевать ошибки и заблуждения»[1202].

Социальные и идеологические перемены, вызванные оттепелью, находили выход в постоянно вспыхивавших литературных полемиках. Многие из них возникали по поводу литературных произведений, которые стали социальными событиями («Оттепель» и мемуары И. Эренбурга, «Не хлебом единым» В. Дудинцева, «Один день Ивана Денисовича» А. Солженицына и др.), литературных акций (кампании в связи с публикацией альманаха «Литературная Москва»; сборника «Тарусские страницы»; скандального 65-го тома «Литературного наследства», посвященного Маяковскому; романа Пастернака «Доктор Живаго»), резких критических выступлений (статьи В. Померанцева, М. Щеглова, М. Лифшица, Ф. Абрамова в «Новом мире»). Как мы видели, каждый раз такая полемика приобретала характер кампании: атаки и организованной партийным и литературным руководством контратаки. Иногда, впрочем, предпринимались попытки перенаправить общественную полемику и литературно-критические споры в некое приемлемое русло путем организации «литературных дискуссий», которыми столь богата эпоха оттепели. Каждый раз это становилось попыткой создания нового дискурса о литературе. Но поскольку одновременно это был и политический дискурс, то задача подобных дискуссий была не столько эстетическая, сколько политико-идеологическая.

Образец задала так называемая «предсъездовская дискуссия»[1203] накануне Второго съезда Союза писателей, созванного спустя двадцать лет после Первого. В ней отчетливо выделяются два сюжета, каждый из которых стал парадигматическим: «дискуссия об идеальном герое» и «дискуссия о лирике».

Первая началась 13 июля 1954 года, когда «Комсомольская правда» напечатала письмо безвестной учительницы А. Протопоповой «Сила положительного примера», в котором та, взяв под защиту самые одиозные произведения послевоенной литературы (от «Кавалера Золотой Звезды» С. Бабаевского до «Широкого течения» А. Андреева), требовала от литературы создания «идеального героя». Протопопова утверждала, что «идеальный герой наших дней существует в советской действительности» и что «создание образа идеального героя» является «коренным вопросом современной советской литературы». Письмо вызвало скандал, поскольку понятие «идеальный герой» было табуировано в советской критике, провозгласившей в минувшие годы, что романтическое стало повседневным (т. е. идеальное стало реальным). Защищать «идеального героя» критика не могла даже в сталинскую эпоху, когда литература отражала исключительно «правду жизни в ее революционном развитии». Таким образом, для антилакировочных статей (а буквально накануне, в четвертой книжке «Нового мира» за 1954 год, вышла ставшая событием статья Федора Абрамова «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе», в которой вся она была объявлена лакировочной и ложной) был создан полюс «идеального героя». Дискуссия пошла по линии критики «крайностей» (как «антилакировщиков», так и тех, кто призывает к «идеализации»). В результате самим авторам «лакировочных» колхозных романов, таким как Григорий Медынский или Галина Николаева, пришлось объяснять, чем плох «идеальный герой». Все это вело к нейтрализации критического пафоса новомирской критики накануне Второго съезда. Стоит отметить, что «проблема идеального героя», ставшего для либеральной критики синонимом «лакировки», продолжала присутствовать в дискуссиях оттепельной эпохи. Под разными названиями (то «образ нашего современника», то «простого великого человека», то «героя наших дней») ортодоксальная критика требовала «героических характеров», утверждая, уже спустя десять лет после Второго съезда писателей, на самом излете оттепели, что «настоящего разговора об идеальном герое у нас еще не состоялось»[1204].

Если дискуссия об «идеальном герое», в основном рассчитанная на читателей, создавала некий «идеологически выдержанный» дискурс о «лакировке», то вторая — о лирике — поднимала важные для литераторов профессиональные вопросы. К концу сталинской эпохи советская поэзия практически трансформировалась в рифмованную идеологию. Она состояла из стихотворной продукции, посвященной «борьбе за мир», «рабочим будням» и восхвалениям вождя. Лидерами этой поэзии стали, с одной стороны, квазигражданские поэты от Симонова до Суркова и Грибачева, а с другой — поэты-песенники от Исаковского и Твардовского до Матусовского. Первой заговорила о проблемах советской поэзии, буквально через месяц после смерти Сталина, О. Берггольц. В статье «Разговор о лирике» она восстановила в правах понятие «лирического героя», призвала к большей раскрепощенности, субъективности и, еще до выступления В. Померанцева, к искренности[1205]. На страницах журнала «Знамя» эту тему продолжила М. Алигер[1206], а на страницах «Литературной газеты» — И. Сельвинский (он выступил с открытой критикой «неонароднической» поэзии, противопоставив захватившей всю советскую поэзию «школе» Исаковского — Твардовского традиции Маяковского[1207]). Полемика достигла пика после выступления Н. Грибачева, которому отвечала О. Берггольц в статье «Против ликвидации лирики»: здесь фактически повторялись мысли, высказанные В. Померанцевым, только применительно к поэзии «искренность» была заменена на не менее «опасное» понятие «лирическое самовыражение»[1208], что повлекло обвинения в «субъективизме» и «отрыве от социалистической действительности». И тем не менее прорыв произошел: понятия «лирический герой» и «самовыражение» в критике были реабилитированы, и именно под их прикрытием входило в литературу новое поколение поэтов.

Между тем «организаторы литературного процесса» в Агитпропе ЦК и редакциях журналов не прекращали попыток предупредить спонтанные критические выступления путем организации дискуссий, в которых «спор» был бы управляемым и которые, симулируя «постановку проблемы» и постановку серьезных вопросов, создавали бы требуемый консенсус. Так, в 1960 году в «Вопросах литературы» прошла дискуссия о современном герое; ей предшествовала дискуссия на тему «Что такое современность» в журнале «Октябрь» в 1958–1959 годах[1209]. Если дискуссия о современности в литературе касалась в основном вопросов «правильного освещения» советской повседневности, то дискуссия о «нашем современнике в жизни и литературе» должна была способствовать формированию нового дискурса о «герое советской литературы», что позволило бы вписать новые произведения в рамки официозных представлений о нем.

О векторе дискуссии говорит уже название открывавшей ее статьи Л. Скорино «Так ли прост „простой человек“?». В ней автор пыталась — еще очень осторожно, не касаясь самых спорных произведений, — поставить под сомнение сложившийся в предыдущие десятилетия канон изображения «положительного героя современности», «героического современника великой эпохи». В ходе дискуссии Скорино обвинили, разумеется, в дегероизации и в забвении «воспитательной роли литературы», однако дискурсивный сдвиг от царившей соцреалистической «праздничности» к оттепельной повседневности, драматизму «обыкновенности» произошел: хотя и в сугубо советских категориях («духовное богатство», «нравственный мир» героя и т. д.) тема сложности «простого человека» была легитимирована и стала доминирующей в последующую эпоху[1210].

В первой половине 1958 года в «Вопросах литературы» прошла дискуссия о реализме. Толчком к ней послужила статья Бориса Реизова «О литературных направлениях»[1211]; она содержала попытку смягчить типологизаторскую установку, доминировавшую в советском литературоведении на протяжении десятилетий и основанную на подгонке истории литературы под политико-эстетические конструкты типа «реализма». Одни критики усмотрели в позиции Реизова едва ли не ревизионизм:

Отрицание закономерностей в историко-литературном процессе логически ведет к отрицанию общих законов исторического развития — одного из краеугольных положений исторического материализма[1212].

Другие — «разрыв исторического и логического»[1213]. Третьи — попытку подрыва устоев соцреализма. Так, Геннадий Поспелов в качестве неотразимого аргумента приводил опыт советской литературы: несмотря на различие путей развития, стилей, жанров, манер советских писателей, «в их творчестве развивается и разрабатывается единый принцип отражения жизни. Основной и ведущей традицией советской литературы является традиция социалистического реализма»[1214]. Подводя итоги дискуссии, Яков Эльсберг уже прямо говорил о необходимости следования сложившимся в сталинскую эпоху генерализирующим схемам, отказ от которых означал едва ли не политическое диссидентство:

Реакционная литературная теория и критика видят в реализме своего главного врага. Отрицая реализм, они борются против реализма социалистического; пренебрегая классическими реалистическими традициями, они отвергают современную передовую литературу, верную этим традициям; пытаясь сдать в архив реализм, они расчищают дорогу разного рода антиреалистическим модернистским течениям[1215].

И хотя в декабре 1964 года, после дискуссии «Современные проблемы реализма и модернизм», прошедшей в ИМЛИ[1216], эта установка будет закреплена на следующие двадцать лет, надо признать, что сам факт обсуждений и обозначенные позиции подтолкнули к осторожному реформированию теории соцреализма. Так, в ходе состоявшегося в ИМЛИ в апреле 1959 года, накануне Третьего съезда писателей, Всесоюзного совещания по вопросам социалистического реализма традиционные заклинания о народности и партийности «самого передового художественного метода современности» хотя и звучали, но ключевыми стали (и на следующие десятилетия закрепились) такие понятия, как «многообразие художественных форм» и «творческая индивидуальность писателя». В ряде докладов рассматривались проблемы трагедии, а не только оптимизма, впервые говорилось о сосуществовании в соцреализме различных «стилевых течений», о том, что условность не противоречит «исторической конкретности»[1217]. Все эти сюжеты были табуированы в сталинскую эпоху.

Во время оттепели — даже в большей степени, чем в 1920-х годах, когда еще шли политические дискуссии и борьба оппозиционных групп в партии, — литературная критика превратилась в структурообразующий элемент публичной сферы, возрождавшейся в хрущевскую эпоху. Именно через нее происходило обретение социального голоса. Как заметил Давид Самойлов,

общество, разъеденное страхом, искало единения, училось азбуке откровенности, доверия, училось нормальному человеческому языку. Училось разговору. Общению. И научилось[1218].

Но обретение голоса еще не означало обретения свободы. Оно означало лишь наличие разных позиций, впервые артикулированных после десятилетий сталинской немоты. Самойлов продолжает:

С трудом добившись власти, Хрущев не знал, что с ней делать. У него не было собственной экономической и политической программы. Не было идеологии. Хрущевизм состоял из нескольких десятков стертых политических формул, экономической маниловщины, романтических идей о «возврате» и преклонения перед формами власти. Ставленник правящей среды […] он не мог выдвинуть содержательной программы. Хрущевизм был бессодержателен с точки зрения всех социальных слоев […] происходило резкое размежевание общества […] По существу принудительное единство сталинских официальных идей рухнуло. Должны были родиться новые идеи, отвечающие реальным интересам разных общественных групп. Они и рождались — как справа, так и слева. Они рождались более четкими, реальными и откровенными, чем когда-либо. Хрущев заполнял паузу. Он был наседкой, сидящей на яйцах неведомых птиц. Как только вылупились птенцы, они прежде всего начали клевать наседку[1219].