4. Приземление Неопознанного Летающего Объекта

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. Приземление Неопознанного Летающего Объекта

Первый номер «Нового литературного обозрения» вышел в конце 1992-го. Время было далеко не самое благоприятное для подобных проектов: после 1991 года подписка на «Новый мир» с миллионных тиражей в годы перестройки упала в десять раз. Несмотря на помощь Фонда Сороса и некоторых других организаций, перспективы журнальных изданий представлялись более чем мрачными.

Основанный Ириной Прохоровой журнал, обыкновенно называемый по первым буквам «НЛО», первоначально возник в результате раскола внутри журнала «Литературное обозрение», который был создан в 1973 году. «НЛО» предприняло попытку модернизации находившихся в глубоком кризисе постсоветских гуманитарных дисциплин через экспансию в смежные с филологией области. С одной стороны, опора на филологию, которая в литературоцентричной русской и советской культуре оставалась самой продвинутой из гуманитарных наук, сказалась на самих филологах, целая генерация которых начала движение в сторону антропологии, заменившей прежний наивный социологизм советской филологической науки. С другой стороны, то обстоятельство, что модернизация гуманитарного знания в постсоветскую эпоху шла именно через филологию (а не через искусствознание или философию), совпало наконец с основным направлением развития гуманитарной мысли на Западе — «лингвистическим поворотом». Впервые за многие десятилетия резко сократился разрыв между западными и российскими научными направлениями. Обсуждение общих текущих проблем в России и на Западе стало почти синхронным. «НЛО» оказалось наиболее чувствительным к динамике современной мировой гуманитарной мысли с ее отчетливым интересом к социологии, философии и политической теории, так же как и к другим видам искусств[1970]; хотя основным фокусом журнала остаются филологические проблемы[1971] — от теории до истории русской литературы в диапазоне от Ломоносова до Сорокина[1972]. Все это позволило журналу стать не только полем для дискуссий, но и мощным инструментом просвещения — немаловажная функция, если учесть десятилетия официального идеологического пуританизма и интеллектуального изоляционизма, насаждавшегося в советское время.

Со временем интерес к различным аспектам современной социальной и культурной жизни привел к расширению проекта. К 1994 году «НЛО», помимо собственно журнала, включило в себя издательство (сегодня предлагающее двадцать две книжные серии) и два новых журнала: социально-политический «Неприкосновенный запас» («НЗ», первый номер которого вышел всего за несколько недель до августовского дефолта 1998 года) и «Теория моды» (с 2006-го)[1973]. Если «НЗ» ставил перед собой амбициозную задачу модернизации социальных наук, особенно актуальную в постсоветской России, поскольку развитие социальных наук в советское время было практически остановлено, то на второй новый журнал следует указать как на тот редкий случай, когда традиция «догоняющего развития» оказалась и вовсе отброшенной: работы «Теории моды» находятся в абсолютно «живом времени» мировой культурологии.

Следует также отметить тематическую экспансию и в «головном» журнале — «НЛО», — выпустившем целую серию специальных номеров, посвященных не только литературе, но и гуманитарной мысли Франции (№ 13); итогам развития гуманитарных наук в 1990-х годах (№ 50); институтам памяти — архивам и библиотекам в современной России (№ 74); закрытому обществу (№ 100). Вдобавок «НЛО» проводит две ежегодные конференции[1974] и ведет проект «Культура повседневности».

Подобно ранним выпускам «Комментариев» и публикациям «Ad Marginem», первые номера «НЛО» часто сосредоточивались на франкофонном структурализме и постструктурализме[1975]. Благодаря усилиям редактора отдела теории, переводчика и автора журнала Сергея Козлова, эти публикации имели широкий резонанс. К концу 1993-го, через год после первого выпуска, «НЛО» стало признанным игроком на поле филологических изданий. Подобно «ВНЛ», «Комментариям» и другим новым журналам 1990-х, «НЛО» уделяло много внимания постмодернизму и дискуссиям о нем[1976].

Но постструктурализм и постмодернизм были не единственной нишей, осваиваемой «НЛО». Противовесом постструктурализму стали регулярные публикации социологов, чья методология, опирающаяся на работы Х. Р. Яусса и (более удаленно) М. Вебера и Э. Дюркгейма, демонстрировала альтернативные стратегии анализа культуры. Если постструктуралистские дебаты о субъективности, дестабилизации значения и радикальной условности исторического знания предлагали одну воображаемую возможность преодолеть, выйти за пределы или переписать советский марксизм XX века, то настойчивый социологический эмпиризм решал сходную задачу совсем иначе, демонстрируя глубоко неэмпирический характер советского материализма.

История российской социологии литературы пережила периоды взлетов и падений. Атаки на это направление в конце 1920-х привели к фактическому ее исчезновению вплоть до начала оттепели. С этого времени социология литературы была отмечена двумя важнейшими чертами, преодоленными только в 1990-х годах: методологической ориентацией, прежде всего, на читательские практики (круг чтения, читательские ожидания, социальный эффект) и институциональной привязанностью к библиотекам (так, в структуре Библиотеки им. Ленина в Москве, ныне — РГБ, как и в ряде других крупных библиотек, присутствовал сектор социологии чтения).

Главным образом, три исследователя осуществили трансформацию по-советски провинциальной и невосприимчивой к новому социологии чтения в новую социологию русской культуры: Борис Дубин, Лев Гудков и Абрам Рейтблат. Дубин и Гудков часто выступали в соавторстве, в частности как авторы книг «Литература как социальный институт» (1994) и «Интеллигенция: Заметки о литературно-политических иллюзиях» (1995). Работы Дубина, в особенности собранные в его книгах «Слово — письмо — литература» (2001), «Интеллектуальные группы и символические формы» (2004) и «На полях письма: Заметки о стратегиях мысли и слова в XX веке» (2005), посвящены широкому спектру тем, от исторических романов 1990-х до моделей массового чтения, которые отразились в опросах ВЦИОМ/Левада-Центра и касаются личностной самоидентификации (со страной, традициями, обычаями, языком и т. п.). Среди работ Гудкова выделим собрание его статей 1997–2001 годов «Негативная идентичность» (2004), а также составленный им сборник «Образ врага» (с его обширной статьей); в сборник вошли исследования, простирающиеся от XVIII до конца XX столетия и охватывающие такие разнообразные материалы, как доносы, плакаты, публичные выступления и частные письма, анкеты и административные документы. Темы статей также разнообразны: от масонского заговора, коммунального шпионажа, доносительства до полонофобии и фобий, связанных с «кавказцами».

Если Дубин и Гудков, вместе и порознь, внесли неоценимый вклад в исследование социологии литературы, интеллигенции и академической среды, то социология литературы как историческая дисциплина, выходящая за пределы изучения чтения и обратившаяся к более широкому кругу социальных практик, связанных с литературой, заявила о себе в книгах Рейтблата «От Бовы к Бальмонту» (1991, доп. изд. 2009) и «Как Пушкин вышел в гении» (2001). Последняя посвящена истории восприятия произведений Пушкина и тому, каким образом нормы и культура чтения формировали разные, исторически сменявшие друг друга образы «Пушкиных».

Вокруг «НЛО» сложился еще один круг исследователей, чьи теоретические интересы не исчерпываются дихотомией постструктурализм / социология культуры. Их работы охватывают почти (к этому «почти» мы вскоре вернемся) весь спектр семиотических, микро- и метаисторических проблем, как и аспектов символической антропологии, политической философии и теорий восприятия, циркулирующих в международной академической среде[1977].

Настоящим событием стал юбилейный, сотый, номер «НЛО», посвященный антропологии закрытых обществ (2009). Открывая его, Прохорова обратилась к читателю с предисловием «Новая антропология культуры: Вступление на правах манифеста». В нем были подведены итоги семнадцатилетней деятельности «НЛО»: вначале происходило собирание сил и «создание единого мощного пула российских гуманитариев, вынужденно оказавшихся в полумаргинальном положении внутри страны или рассеянных по всему миру из-за невозможности самореализации в рамках советского научного истеблишмента»; одновременно журнал инициировал «разрушение искусственных границ между зарубежной и отечественной русистикой и далее — между мировым и российским гуманитарным сообществом», что «потребовало долгой системной работы по заполнению огромных интеллектуальных лакун в российской гуманитарной науке». Так что,

стартовав как филологический, и прежде всего как литературоведческий, журнал, «НЛО» при постановке новых задач постоянно испытывал на прочность границы и инструментальный потенциал дисциплины; совершая «вылазки» в соседние дисциплинарные пространства, журнал создал в итоге свой собственный междисциплинарный космос[1978].

Однако, как можно было ожидать, интеллектуальная провокация, вызванная не только обсуждением, но и «коренизацией» на русской почве новых подходов к культуре, и переосмысление самого предмета исследования не могли быть бесконфликтными. Деятельность «НЛО» подняла полемическую бурю среди журналов-конкурентов, включая «Знамя» и «Вопросы литературы». Полемику в известной степени вызывал и тот факт, что «НЛО» в финансовом отношении находилось в куда лучшем положении, чем большинство постсоветских интеллектуальных изданий[1979].

Несомненно, мотивацией ряда критических выпадов стала профессиональная ревность[1980]. Однако сводить полемику вокруг «НЛО» исключительно к этой причине значило бы упустить ее смысл. Первые резкие выступления «Вопросов литературы» были вызваны публикациями «НЛО» о «новом историзме» в 2000 году; точки кипения они достигли в 2003-м, когда «Вопросы литературы» опубликовали статью Игоря Шайтанова «Дело № 59»[1981]. Показательны изменения критического дискурса, происходившие в ходе этой атаки на «НЛО». В статье 2002 года «„Бытовая“ история» Шайтанов осуждал использование методов «нового историзма» в работах Александра Эткинда, Олега Проскурина, Андрея Зорина и других ученых среднего поколения[1982]. В этом методологическом повороте автор статьи увидел разрыв с традицией русской исторической поэтики, представленной формалистами, Бахтиным и Проппом. «Ново-исторический» акцент на субъективности и культурных нарративах, выходящих за пределы конкретных исторических текстов, применение литературоведческих методов анализа к внелитературным текстам и практикам, по мнению И. Шайтанова, привели к тому, что

бесконечно расширенными, размытыми оказались границы понятий. Сначала «быт» повел себя агрессивно в отношении литературы и поглотил ее, а потом и сам он был поглощен понятием «текста». Литература как будто бы отыгралась: литературность властвует в этой новой культурологической метафорике, с точки зрения которой все есть текст. Но литература платит за свою экспансию утратой «специфики», что принципиально чуждо русской филологической традиции (и разве только ей?) […] Невозможно достоверно исследовать «текстуальность истории», не отдавая себе отчета в специфике текстов, ее составляющих[1983].

Однако в статье 2003 года, посвященной экспериментальному номеру «НЛО», где обсуждались различные выходы за пределы традиционных филологических методов, упреки Шайтанова приобрели отчетливо политический характер:

Эти концепции: постколониализм, гендерные исследования, отстаивание прав всех и всяческих меньшинств — были порождены политической ситуацией, которой в мире больше нет. Ее нет с 11 сентября 2001 года. До этой даты могло показаться, что безусловная сила в современном мире — демократическое государство западного типа […] Теперь все оказалось много сложнее. Баланс сил изменился. Политкорректность, более всего запрещавшая хоть в чем-то ограничить тех, кто могли счесть себя в недавнем прошлом урезанными в правах и возможностях, была нарушена на самом высоком уровне межгосударственных отношений. В 2003 году Человек Культуры должен был снова показать, что умеет быть не только слабым. Я полагаю, что это общее изменение ситуации должно будет сказаться и на всех недавно модных и обеспеченных фантами направлениях исследования[1984].

Таким образом, то, что казалось методологическим конфликтом — между традицией русской исторической поэтики и попытками ученых круга «НЛО» вписать литературу в более широкие культурные и социальные контексты, — оказалось выражением политического противостояния, которое можно определить как конфликт между культурным либерализмом западного и российского образцов, притом что последний мало чем отличается от риторики, которая на Западе опознается как правая и даже крайне правая.

Это противостояние нередко описывается и как конфликт между научными поколениями. Так, главный редактор «Знамени» С. Чупринин, один из ведущих критиков (теперь) старшего поколения, оказался не менее серьезным оппонентом «НЛО», чем главный редактор «Вопросов литературы» И. Шайтанов. Обычно осторожный в высказываниях о том, что он называет «империей „НЛО“», Чупринин обратил свою критику на «младофилологов»[1985]. Впрочем, этот термин не скрыл того обстоятельства, что речь идет главным образом о ряде постоянных авторов «НЛО»: их Чупринин назвал «иностранцами в своей стране»[1986], обвинив в отвращении ко всему русскому, в отказе от «органического для русской мысли включения идеологических и моральных компонентов в эстетическую оценку»:

Юноши (равно как и дамы) в этих изданиях собираются исключительно строгие — вплоть до агрессивности. Хотя и разноталантливые, так что, отказавшись от соблазна дать суммарную оценку всей нашей младофилологической критике (будем для удобства называть ее именно так), можно лишь указать на импульсы, ею движущие […] На практике у наших младофилологов обычно реализуется как мировоззренческая и нравственная небрезгливость и придание статуса актуального искусства только и исключительно тем явлениям, которые агрессивно заявляют о своей экстравагантности и радикальности […] Жесткая ориентация на язык и методики новейшей западной культурологии и филологии, стремление взглянуть на домодельное как на исчезающе (и оскорбительно) малую часть глобального мультикультурного пространства[1987].

«То ли дело раньше было, — продолжает Чупринин, — следи себе за толстыми ежемесячниками, заглядывай в „Литературную газету“ — и вся критика как на парадном смотре! Теперь же…» (191). Коллеги Чупринина, бывшие писатели самиздата, ныне — авторы «Знамени», были бы удивлены характеристикой советского официального органа как «всей критики» — целого, к которому они не имели никакого отношения. При этом на фоне хаотического плюрализма 1990-х годов «Знамя» под руководством Чупринина не просто выживало: этот журнал установил рекорд по разнообразным премиям и наградам, доставшимся его публикациям[1988]. Но по мере того как «НЛО» тоже стало собирать призы и премии[1989], Чупринин сменил гнев на милость, процитировав парижскую «Русскую мысль» (1998, 29 октября — 4 ноября), писавшую: «В 60-е годы читали „Новый мир“, в начале перестройки — „Огонек“, сейчас — „НЛО“»[1990].

И все же, несмотря на критику за статьи о «новом историзме», постмодернизме и постструктурализме, за интерес к западной славистике и выходы за пределы филологии, именно «НЛО» принадлежит честь публикации статей о таких малоисследованных героях истории русской литературы, как Евгений Кропивницкий, ключевая фигура Лианозовской группы (1993, № 5), студенческие поэтические группы времен оттепели (1996, № 14)[1991], московский Союз писателей 1919 года (1995, № 11), поэты СМОГа (1996, № 20), литературные салоны (1998, № 30), печально знаменитое Третье отделение (1999, № 40), а также об интеллектуальной жизни провинции (2001, № 50), школьных сочинениях (2006, № 80), поэтике разгромных кампаний, как, например, кампания против альманаха «МетрОполь» (2006, № 82) и т. п.[1992]

Наиболее значительное достижение «НЛО» видится в вовлечении российского интеллектуального сообщества в западные дискуссии, прежде далекие от русской аудитории, а также в предоставлении возможности западным славистам и другим гуманитариям принимать участие в русских спорах о словесности в широком смысле этого слова[1993]. Правда, несмотря на живые связи с международными теоретическими дискуссиями, дискурс «НЛО» отличается селективными лакунами, заметными на фоне западного гуманитарного дискурса. Некоторые из этих лакун озадачивают: скажем, чрезвычайно мало внимания привлекают труды В. Я. Проппа, обделены интересом такие значительные западные литературоведы, как П. Брук или Б. Латур, если ограничиться этими далекими друг от друга примерами; минимально использование герменевтических теорий Ф. Шлейермахера и Х.-Г. Гадамера[1994].

Другие лакуны более или менее самоочевидны: практически не уделяется научного внимания западным марксистским (от Л. Алтюссера до Т. Иглтона и Ф. Джеймисона) и постмарксистским теориям (Д. Харви, с одной стороны, и Э. Лакло и Ш. Муффе — с другой); не находится места постколониализму (Э. Саид, Г. Ч. Спивак, Хоми Бгаба), феминистическим и queer теориям (Дж. Батлер, Л. Иригарэй, Э. Сиксу, Э. Шоувалтер)[1995], а также подверженной марксистскому влиянию британской модели культурных исследований (Р. Уильямс, Р. Хебдидж, С. Холл)[1996]. Возникает парадоксальная ситуация: постсоветская интеллигенция, избавившись от советского марксизма, получила возможность циркулировать в глобальном интеллектуальном пространстве и… всякий раз спотыкается о Маркса, где бы он ни возникал — от Фуко до «нового историзма». Причем это совсем не тот Маркс, от которого пришлось избавляться; это иной, незнакомый Маркс или, точнее, призрак Маркса, появляющийся снова и снова, каждый раз в неузнаваемом обличье[1997].

Насколько западный Маркс — несносный, быть может, для бывших граждан СССР — отличается от советского Маркса, Маркса «второго мира»? И если западный Маркс отрицается в его тотальности (будь то Маркс — мрачный детерминист у Алтюссера, Маркс-волюнтарист у Хобсбаума и Грамши или веселый молодой Маркс университетских кампусов), то что же после такого «вычитания» остается в международных теоретических дискуссиях, где марксизм в той или иной форме всегда присутствует? Вероятно, время для подобного разговора еще не пришло. Более того, эта проблема образует оборотную сторону большего, исторически отложенного вопроса, столь же исторически простого, сколь и стратегически неудобного: почему в течение второй половины XX века столь немногие американские и европейские интеллектуалы, опирающиеся на Маркса, искали и находили контакт с советской интеллигенцией? В чем причина их упрямого нелюбопытства по поводу Маркса «второго мира» и как эти два проекта — западного и восточного марксизма — могли бы объяснить друг друга?