5. «Пролетарско-колхозная критика» и конец крестьянской литературы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. «Пролетарско-колхозная критика» и конец крестьянской литературы

История Крестьянского союза началась с суриковского кружка. После революции крестьянские поэты во главе с Григорием Деевым-Хомяковским продолжали суриковские мотивы «горя и печали» и традиции выявления «самородков» и «самоучек». Конференция, в 1921 году создавшая Всероссийский союз крестьянских писателей (ВКСП), превратила этот кружок в своего рода крестьянский Пролеткульт — с ориентацией на «самородков», опорой на «свой» класс и пренебрежением к «литературной учебе»[630]. Замкнутая в себе крестьянская поэзия должна была определиться прежде всего в отношении двух сил: попутчиков (таких как Сейфуллина, Леонов, А. Неверов) и «кулацких поэтов» (Клюев, Орешин, Клычков, Есенин). Обе эти силы, профессионально будучи заведомо сильнее «крестьянских писателей», обрекали ВКСП на периферийность. Крестьянский союз оказался перед дилеммой: либо сдвинуться «вправо» (к попутчикам), либо «влево» — к РАППу. Давление на Союз росло, пока в ноябре 1927 года пленум Центрального Совета не снял Деева-Хомяковского[631]. Некоторое время Союз находился в переходном состоянии: еще сильно чувствовалось прежнее «деевское руководство», но уже вошли в состав правления «новые кадры»: Алексей Дорогойченко, Александр Ревякин, Ефим Пермитин и др. Наконец в конце мая 1928 года был созван пленум, где присутствовали делегаты «с мест» (Ленинград, Курск, Северный Кавказ) и где впервые перед Крестьянским союзом были поставлены политические задачи. Ответственным секретарем стал Петр Замойский; появилась «критико-исследовательская комиссия» во главе с А. Ревякиным, выпустившая целый ряд важных для определения нового лица крестьянской литературы книг, таких как «Пути крестьянской литературы» (1929) и «Антология крестьянской литературы» (1931) с обширным предисловием Ревякина, где история крестьянской литературы переписывалась в новом ключе и содержалась полная библиография послереволюционной крестьянской литературы. Всероссийское общество крестьянских писателей (ВОКП) начало близко сотрудничать с РАППом. Настолько близко, что после 1927 года РАПП «в целях укрепления ВОКП» обязал некоторых своих членов, пишущих о деревне, вступить в это Общество. Рапповцами были фактически все ведущие деятели ВОКП: П. Замойский, Н. Кочин, А. Дорогойченко, Ф. Панферов, А. Ревякин и др.

О том, насколько основные установки нового поколения «пролетарско-колхозных писателей» отличались от установок их «крестьянских» предшественников, народников-суриковцев, можно судить по отношению к «самородкам». Для суриковцев они были основой «народной поэзии». Для поколения же их «пролетарско-колхозных наследников» «вопрос о так называемых „самородках“» решался «в порядке жесточайшей самокритики»:

Нужно прямо сказать, что самородки по существу являются действительно обывателями, непризнанными гениями, озлобленными на то, что их не печатают. Они не понимают, что они не заслуживают внимания, и они не желают это внимание заслужить[632].

То же относится и к пониманию миссии «крестьянской литературы»: если ее основатели видели в себе прежде всего просветителей, учителей, то их последователи, самокритично признававшие отсутствие должной культуры, не выказывали ни малейшего желания заниматься воспитанием «отсталых крестьянских масс»:

Нужно совершенно отказаться от просветительской роли. Какие мы просветители! Бескультурнейшие люди, мы беремся просвещать всю деревню, всех начинающих и т. д. Мы страдаем здесь отрыжкой крестьянской ограниченности. Мы свой домик, свой главполитпросвет хотим построить. Сами ничему не учась, мы начинаем учить других и портить других, потому что если безграмотный человек начинает поучать другого, то от этого получается только вред, а не польза[633].

1928–1932 годы стали вершиной деятельности пролетарско-колхозных писателей. Интерес власти к этому «отряду литературы» был связан с развернувшейся коллективизацией. Отсюда — давление на крестьянских писателей с целью их скорейшей советизации и одновременно поддержка расширения их деятельности. Если во второй половине 1920-х годов сборники произведений крестьянских писателей выходили в основном в Москве[634], то в начале 1930-х произошел количественный (но отнюдь не качественный) рост «крестьянской литературы» — за счет целого потока провинциальных сборников «крестьянских писателей и поэтов»[635]. Этот рост был обусловлен вовлечением селькоров в «массовое литературное движение» и «призывом ударников в литературу». К концу 1920-х годов в ВОКП входило 5000 (!) человек. Приток молодых крестьянских писателей в конце этого десятилетия был столь велик, что возникла необходимость в издании журналов в местных отделениях ВОКП. Так, с 1929 года в Ростове-на-Дону появляется журнал «На подъеме». В Москве выходит журнал «Жернов», а с 1929 года вместо него начинает выходить «Земля советская». В марте 1930 года выходит первый номер ленинградского журнала «Перелом». Все они имели отделы критики.

В январе 1931 года состоялся расширенный пленум ВОКП. На нем было принято постановление о переименовании организации, поскольку прежнее название «находится в противоречии с фактическим положением на фронте крестьянской художественной литературы, где совхозно-колхозная тематика становится основной и ведущей»[636]. В результате определение «крестьянская» вообще ушло из названия, а ему на смену пришло «пролетарско-колхозная».

Кроме того, «организация, опиравшаяся раньше на батрака, бедняка и середняка, опиравшаяся в основном на распыленного единоличника, отныне опирается на организованный сельскохозяйственный пролетариат и колхозников»[637]. Изменение «социальной базы» обусловило поворот к РАППу. Последний видел в крестьянских писателях воплощение попутничества. Именно в этой среде усматривалась угроза мелкобуржуазного перерождения. Авербах писал о существовании «действительных опасностей сползания к царству крестьянской ограниченности, мещанского застоя, обывательской сытости»[638]. Их проявлением было «упадничество», с которым рапповская критика вела неустанную борьбу. Поскольку пролетарская литература жестко контролировалась, а символистская не публиковалась, считалось, что именно деревня является главным источником «упадничества», воплощением которого была объявлена «богемщина», а символом — Есенин. Если «главным врагом» было упадничество, то положительный пример усматривался в радостных виршах вчерашних крестьян, а ныне — «пролетарских поэтов».

«Не стойте над рабочим и крестьянином с вашими печальными глазами и кислой физиономией. Им это не нужно. Дайте им песнь, полную радости, жизни», — призывал молодых крестьянских поэтов Деев-Хомяковский[639]. А один из ведущих рапповских критиков Иван Макарьев, обращаясь к «пролетарско-колхозным писателям» Северного Кавказа, объяснял, какого рода поэзию ждет от них страна:

Если вы хотите, чтобы ваше творчество шло в ногу с эпохой, помогло бы завершению сплошной коллективизации, — дайте стихи, которые явились бы преодолением всего, что вы до сих пор написали. Дайте крепкое стихотворение, которое расколошматило бы в доску старое единоличное хозяйство, которое не идеализировало бы единоличный труд, а воспитывало бы презрение к нему, которое разоблачило бы скрывающийся за пейзажиками и казачьей романтикой скотский быт старых донских и кубанских станиц, который надо ломать и переделывать. Дайте такое стихотворение, чтобы человек, прочитав его, отворачивался от старого и шел бы в колхоз[640].

Превращение крестьянской литературы в колхозную произошло стремительно. А само подчинение Крестьянского союза РАППу было типичной рапповской «операцией захвата». В 1931 году, в ходе реализации лозунга борьбы с попутничеством («союзник или враг»), рапповская критика переопределяет состав пролетарско-колхозных писателей: если раньше среди них выделялись разные «течения» (близкие к пролетарским, середняцкие, колеблющиеся, правая группа, примыкающая к попутничеству и т. д.), то теперь названы только «колхозные писатели» и «писатели, маскирующие свое отношение к колхозному строительству»; «правое крыло попутчиков, входящих в РОПКП, дополняют собой правую часть колеблющихся, не колхозных и не пролетарских писателей, ранее бывших крестьянскими»[641]. Таким образом, последние более не квалифицируются как крестьянские писатели вообще. Кроме того, РАПП изыскивает в пролетарско-колхозной критике бесконечные уклоны. Обвинения колебались в диапазоне от «недооценки правой опасности в литературе» до «право-оппортунистических установок» и «враждебных марксизму-ленинизму кулацких теорий».

Так, борьба с «переверзевщиной» потребовала выявления соответствующего уклона в РОПКП. На роль главного «переверзевца» был назначен Александр Ревякин. Наиболее профессиональный критик крестьянской литературы, он был обвинен в «меньшевиствующем идеализме», «формально-эклектическом подходе к литературе» и «сползании на классовые позиции кулачества»[642]. Борьба с «ревякинщиной» велась в лучших традициях рапповской критики — с политическими обвинениями, которые адресовались и тем, кто проявлял «гнилой либерализм» и «потерю бдительности по отношению к классово чуждым нам тенденциям»[643]. Даже уже «разоблаченный» Ревякин «как следует не пересмотрел своих ошибок, ушел в своеобразное переверзевское подполье, оставшись в основном переверзианцем»[644].

Но помимо идеологических чисток, рапповцы активно включились в работу РОПКП, не только патронируя «колхозным писателям» (с этого времени понятие «крестьянский писатель» выходит из употребления), но и выступая с «руководящими» статьями и докладами на разного рода пленумах и совещаниях, в печатных изданиях РОПКП; объясняя, как должен применяться в «пролетарско-колхозной литературе» рапповский «творческий метод», как прилагать к этой литературе рапповские лозунги[645] и т. д. Дошло до того, что в ряде случаев ячейки ВОПКП создавались «на местах» искусственно, выделяясь из местных отделений РАППа. Так, 1-е Краевое совещание пролетарских и крестьянских писателей Северного Кавказа 9–12 апреля приняло постановление:

Наряду с уже существующей организацией пролетарских писателей — СКАПП, принимая во внимание многочисленность крестьянства в Крае (крестьяне, казаки), Совещание считает целесообразной организацию в Крае отделений Всероссийского Объединения крестьянских писателей, которые должны строиться в контакте и при ближайших поддержке и руководстве СКАПП’а[646].

Однако, обретя самостоятельность, крестьянские писатели тут же вступали в конфликт со своими вчерашними пролетарскими соратниками. Уже на Первом съезде крестьянских писателей констатировалось:

Ленинградцы, северокавказцы и многие другие заявляют о том, что местные РАППовские ассоциации делают все, чтобы помешать работе отделений общества крестьянских писателей. Был приведен целый ряд вопиющих фактов, которые заставляют насторожиться[647].

Поскольку своих критиков в провинциях не было, «пролетарско-колхозные критики» нередко рекрутировались прямо из местных отделений РАППа. Так, в постановлении расширенного пленума Северо-Кавказского отделения ВОКП читаем:

Для усиления критического ядра в организации решено добиваться привлечения к критической работе в организации пролетарско-совхозных писателей — критические марксистские силы СКАПП’а[648].

Члены местных АППов входили в секретариаты местных секций ВОПКП, иногда занимая руководящие посты в них — вплоть до ответственных секретарей. Все это создавало напряженность и вылилось в дискуссию о том, кто такой вообще крестьянский писатель[649]. Тогда-то и сформировалась «пролетарско-колхозная критика».

Дискуссию о крестьянской литературе открыл во второй книжке «Нового мира» за 1929 год Вяч. Полонский своими «Листками из блокнота». С критикой его позиции выступил видный партийный функционер Вячеслав Карпинский[650], вынудивший Полонского разъяснить свое понимание крестьянской литературы. В пространной статье[651] Полонский оспаривал утверждения Карпинского о том, что того, кто поддерживает «капиталистическую верхушку крестьянства» и «пережитки патриархального быта», нельзя назвать крестьянским писателем. Таковым, по мнению Карпинского, может быть только тот крестьянский писатель, который отражает «социалистический рост деревни». Само же крестьянство, не будучи «развивающимся» классом (а будучи, напротив, нисходящим), своей идеологии не имеет и иметь не может; следовательно, крестьянская литература может быть крестьянской лишь по форме, но пролетарской — по содержанию. Карпинский утверждал, что кулак — не крестьянин, а потому кулацкая литература не может называться крестьянской. Классовый критерий, которого требовал Карпинский, приводил к парадоксу, который так и не смог разрешить ни один участник дискуссии:

…Если крестьянин […] усвоит пролетарскую, марксистско-ленинскую точку зрения не на словах, а на деле, т. е. воспримет ее всем своим опытом, рассудком и чувствами, то он перестанет быть крестьянином, а станет пролетарием. Если же он перестанет быть крестьянином, т. е. потеряет крестьянский взгляд на мир, на вещи, на жизнь, который останется характерным для массы крестьянства, еще не превратившейся в пролетарскую массу, то он потеряет все основания, формальные и по существу, быть крестьянским художником[652].

Полонский предложил выделять в среде крестьянских писателей буржуазно-крестьянских (кулацких), крестьянско-мелко-буржуазных и, наконец, революционно-крестьянских. Причем последняя группа «является группой смешанной, переходной, не пролетарской в прямом и чистом смысле слова, а пролетарско-крестьянской»[653]. Но это не уберегло Полонского от рапповской критики. В его позиции, а также в позиции Валерьяна Полянского Алексей Селивановский усмотрел «правый уклон». Полянский на страницах «Красной нови»[654] развивал прямо противоположную «классовую» точку зрения, согласно которой существуют только буржуазная и пролетарская литературы, а крестьянской быть не может, поскольку крестьянство не является классом. Это квалифицировалось как «левый уклон». Но если Полонского и Полянского осуждали за то, что они «стирали грани между крестьянской и кулацкой литературами», то сами деятели ВОПКП были осуждены за стирание граней между пролетарскими и крестьянскими писателями. Последние понимались ими как «пролетарские писатели деревни».

Полянского критиковали особенно остро, поскольку он фактически не признавал крестьянской литературы как таковой:

Отмахиваться от деревни, предоставляя ее т. н. крестьянским писателям, нельзя. Понятие «крестьянский писатель» в наши дни страдает большей неопределенностью, чем понятие «попутчик». Пишет о деревне, о крестьянине — крестьянский писатель. Пишет о заводе, фабрике, рабочем классе — пролетарский писатель. Абсурдное представление. Пролетарский писатель, независимо от своего происхождения, независимо от материала, который он берет для своего творчества, всегда в большей или в меньшей степени отражает интересы рабочего класса и стоит на коммунистической позиции. А если т. н. крестьянский писатель — коммунист, защищает диктатуру пролетариата, отражает его мировоззрение и мировосприятие, что он — крестьянский писатель, или же пролетарский, пишущий о деревне или пришедший из деревни? Вопрос о крестьянском писателе очень сложный. Возможно, что в наше время крестьянского писателя и нет. Так называемый крестьянский писатель фактически или идет в рядах пролетарской литературы, или в союзе с новобуржуазной литературой, но чаще всего путается с «попутчиками». В дооктябрьский период крестьянский писатель выражал мелкобуржуазную сущность крестьянина-индивидуалиста, собственника. А теперь социальная структура деревни новая, и старая мерка непригодна[655].

Определить объем понятия «крестьянская литература» оказалось неразрешимой задачей, так как это касалось главного вопроса, занимавшего рапповцев, — вопроса об идентичности «пролетарской литературы», самое наличие которой еще недавно ставилось под сомнение. Однако если Троцким оно ставилось под сомнение с точки зрения будущего бесклассового общества, то теперь — с точки зрения реального состава РАППа и его претензий на гегемонию в крестьянской стране: как признавали сами рапповцы, «в организациях пролетарских писателей работает немалое количество писателей, по существу крестьянских» (среди них, например, Шолохов)[656].

О том, насколько важным был вопрос, кого считать «крестьянским писателем», свидетельствует тот факт, что статья Карпинского оказалась в центре дискуссии на Первом всероссийском съезде крестьянских писателей. Выступая на нем от имени ЦК, Луначарский сформулировал задачу предельно четко:

Нам нужен особый крестьянский писатель, идеологические устремления и политическая программа которого были бы пролетарскими[657].

Выступавший на том же съезде один из руководителей ВОКП А. Дорогойченко попытался подвести итог критической дискуссии, дав ответ «„ученым“ критикам в одеждах из белоснежных схем»:

…Пора нам во всеуслышание сказать всем нашим ученым критикам: Довольно вам кашу в лапти обувать, довольно путать и тянуть нас назад. Мы все родились и выросли в деревне, мы знаем живых людей этой деревни, мы знаем, что такое и кто такой кулак. Кулак — это не крестьянин, хоть он и живет в деревне и по-своему трудится […] я не могу даже представить кулака мужиком, хоть он даже в лапти-отопки обуется: мужик — бедняк и середняк — ничего общего с кулаком не имеет[658].

Между тем рапповцы, фактически задававшие тон в дискуссиях о крестьянской литературе, хотели избавиться от самого этого понятия. С одной стороны, крестьянским было названо все «неколхозное». С другой стороны, все «колхозное» оказывалось не столько «крестьянским», сколько «пролетарским». Авербах утверждал, что «Клюев и Клычков — не крестьянские писатели, они идеологи капиталистической верхушки деревни. Но, с другой стороны, и Панферов, чьи „Бруски“ являются едва ли не наилучшим произведением о современной деревне, также — не крестьянский писатель, а писатель рабочего класса, писатель пролетарский»[659]. Крестьянская литература теряла свою нишу, что также не вполне устраивало рапповцев, желавших иметь в лице «крестьянских писателей» если не попутчиков, то «союзников». В ход шла откровенная софистика:

…Если они (крестьянские писатели. — Е.Д.) переходят на точку зрения пролетариата, то какая разница между этими крестьянскими писателями и писателями пролетарскими? Во-первых, та, что процесс перехода есть не кратковременный момент, но длительный период, во-вторых, та, что писатели крестьянские не могут не отражать известных сомнений, колебаний и даже шатаний крестьянства, что они, в-третьих, неизбежно будут отличаться и отличаются существенными стилевыми особенностями[660].

Переломным во всех отношениях стал для крестьянской литературы расширенный пленум ЦС ВОКП 15–17 мая 1928 года, принявший «Платформу крестьянских писателей». Если раньше политические требования к членам Союза не предъявлялись, то теперь они стали основными. Платформа по-новому определяла статус крестьянского писателя:

Критики и историки литературы, чуждые марксистскому методу в литературе, продолжают по традиции говорить о писателях из народа вообще, именуя крестьянскими одинаково: и махрового певца кулачества, и пролетарского писателя деревни, что явно неверно по существу […] Не всякий писатель, пишущий о крестьянстве, является подлинно крестьянским писателем. Крестьянскими нужно считать таких писателей, которые на основе пролетарской идеологии, но при помощи свойственных им крестьянских образов в своих художественных произведениях организуют чувство и сознание трудовых слоев крестьянства и всех трудящихся в сторону борьбы с мелкобуржуазной ограниченностью — за коллективизацию хозяйства[661].

Согласно платформе, крестьянскими не являются не только те писатели, которые «выражают идеологию и чаяния кулачества», но и те, которые «в эпоху строительства социализма […] продолжают по традиции перепевать дореволюционные народнические мотивы, пассивно воспринимать и отображать природу, идеализировать старую жизнь и старые деревенские порядки: религию, собственность, национализм». Оказывается, что отличие крестьянских писателей от пролетарских «лежит не в идеологической области. Своей особой идеологии, отличной от марксистско-ленинской, крестьянские писатели иметь не должны. Крестьянский писатель, осознавший себя в области идеологии до конца, должен становиться пролетарским писателем деревни»[662].

Речь вновь шла о размежевании и компартментализации литературы. Эта универсальная стратегия культурной политики эпохи первой пятилетки была направлена на раскол существовавших групп в целях монополизации культурного поля поначалу РАППом, а затем, с 1932 года, когда почва была готова, партийными органами непосредственно. Попутно заметим, что для критики эта ситуация имела специфические последствия: до 1929 года она служила в основном орудием межгрупповой борьбы, тогда как теперь превратилась в орудие борьбы внутригрупповой.

Положение до 1929 года очень точно описал Мих. Карпов:

Еще год назад некоторые из руководителей РАПП […] утверждали, что творческих путей у крестьянской литературы нет, — творческие пути есть только у пролетлитературы. Странно, в стране со стомиллионным крестьянским населением и вдруг не может быть крестьянской литературы! Положение было таково: наиболее талантливая часть крестьянских писателей являлась (да и сейчас является) не только членами ВАПП, но и активными организаторами пролетлитературы. ВАПП считает писателей этих — пролетарскими, работающими над крестьянским материалом. А крестьянскими писателями считали Клюева, Есенина и им подобных. Деевскую организацию самоучек вполне справедливо не считали писательской организацией. Крестьянские писатели, идеологически менее устойчивые, вступали в союз писателей и объединялись в собственные кружки. И в результате за 12 лет революции только первый съезд ВОКП[663].

Такое положение объяснялось тем, что при «деевском руководстве» «кружок самородков питался народничеством, культивируя крестьянскую сословность», а также пережитками пролеткультовской идеологии, которая опиралась на идею «чистой пролетарской культуры»[664].

Между тем «пережитки пролеткультовской идеологии» оставались весьма сильными в РАППе, который являлся, по сути, прирученным властью Пролеткультом. Власть же была заинтересована в «борьбе на два фронта» — позиционируя себя в качестве арбитра, стимулируя расколы и симулируя некую принципиальную «борьбу идей», — а потому критиковала как правый уклон (тех, кто не видит разницы между Клюевым и Дорониным), так и левый (тех, кто говорит о слиянии колхозных писателей с пролетарскими): «Для правильной литературной политики необходимо видеть не только баррикаду между буржуазно-кулацким и колхозным секторами, но и границу, отделяющую последний от пролетарского авангарда»[665]. Однако эта «граница» была утеряна окончательно.

Если размежевание с попутчиками было задачей политически ясной, то с пролетарскими писателями — во всех отношениях проблематичной. «Идеологический багаж» попутчиков был неприемлем: «попутчики — это мужиковствующие интеллигенты, а не крестьянские писатели […] Попутчик — это дачник»[666]. Отмежевание же от пролетарских писателей проходило куда сложнее, поскольку идеологический момент был определяющим и поскольку именно в этом отношении отличий не наблюдалось:

…От пролетарских писателей крестьянские отличаются отнюдь не идеологией. Своей особой идеологии у крестьянских писателей, отличной от марксистско-ленинской, быть не может. Крестьянский писатель, если он вполне осознал себя и свое творчество, в идеологическом отношении становится уже пролетарским писателем деревни. Он пролетарскими глазами смотрит на деревню, воспринимает ее, и при помощи крестьянских художественных образов, которые живут в нем, ее отображает[667].

Разница оказывалась, таким образом, сугубо стилистической.

Не способствовала прояснению ситуации и позиция рапповцев. Авербах писал:

Крестьянство лишено возможности иметь свою классовую крестьянскую литературу. Консервирование мелкобуржуазных идей, навыков и привычек неизбежно вело бы по пути Клычковых и Клюевых. Но это было бы путем не к классовой крестьянской культуре, но к окончательному подчинению буржуазной культуре. Гегемония пролетарской культуры обеспечивает возможность перевоспитания массы крестьянства в соответствии с интересами социалистического завтра, не лишая крестьянского писательства, например, всяческих особенностей его развития, своеобразия его роста и т. д.[668]

Проблема крестьянской литературы усматривалась в том, что в отличие от пролетариата, якобы порождающего пролетарскую литературу, крестьянство не являлось «развивающимся классом» (а тем более авангардным). Поэтому позиционировать эту литературу как «крестьянскую» считалось политически неверным. Рапповские критики прямо заявляли: «Классово четкого, наиболее удовлетворяющего нас изображения строящейся деревни мы ждем только от писателей и художников колхозного участка пролетарского художественного движения», а вовсе не от «крестьянских писателей»[669]. Неудивительно, что создатели пролетарско-колхозной литературы прокламировали доминирование пролетарского начала в ней: «прежде всего, художественная крестьянская литература должна быть пропагандистом и агитатором идеи гегемонии пролетариата»[670]; «в смысле идеологическом крестьянская литература не только в основном созвучна, близка пролетарской литературе, но и в своем головном, ведущем отряде, представляющем сельскохозяйственный пролетариат и бедноту, едина с ней»[671]. А в разного рода резолюциях пленумов «колхозных писателей» прямо утверждалось: «У крестьянской литературы не может быть метода, отличного от метода пролетарской литературы»[672]. Между тем сливаться друг с другом РОПКП и РАПП не хотели, считая такие тенденции «левым загибом», «идеализацией реальной классовой борьбы в колхозной деревне» и «капитулянтством перед трудностями».

Вслед за рапповской «пролетарско-колхозная критика» в 1929–1932 годах была в основном занята «идейно-организационным укреплением и размежеванием» и вопросами литературной политики[673]; рассуждениями о «творческом методе»[674]; пересмотром собственной истории[675]; «массовым литературным движением»[676]; «воспитанием нового крестьянского писателя»[677]; прокладыванием путей «крестьянской лирики»[678], «крестьянского романа»[679] и «крестьянской драмы»[680]; указаниями того, как надо изображать «стержневой образ крестьянской литературы»[681]; рассмотрением читательских интересов деревни[682] и языка[683]; констатацией роста крестьянской литературы[684]; непрестанным разоблачением уклонов[685] и «кулацкой поэзии»[686].

Последнее — борьба с «правой опасностью» — считалось в 1930–1932 годах главной задачей пролетарско-колхозной критики. Персонифицикацией этой опасности были так называемые новокрестьянские поэты Есенин, Клюев, Клычков и Орешин[687]. Считалось, что «правооппортунистическая критика» (Вяч. Полонский, Б. Розенфельд, А. Ревякин) якобы «попустительствовала» популяризации этих поэтов. Так, едва ли не каждое издание их произведений квалифицировалось как «яркий пример троцкистской контрабанды на литературном фронте и протаскивания контрреволюционных идей через трибуну наших издательств»[688].

Образцом же «правильной» критики такого рода могла служить книга Осипа Бескина «Кулацкая художественная литература и оппортунистическая критика» (1930). Автор рассматривал творчество «кулацких поэтов», которых Маяковский называл «мужиковствующих свора», как продукт национализма: «доживающей свой век старой кондовой Руси», «россеянства», «славянофильства», апеллирующего к «боевому противозападничеству», которое живет «верой в „особый“ путь развития, в народ-„богоносец“», «мистический „народный дух“» и красоту «национального фольклора» и пропитано «махровым антисемитизмом» (9). В Есенине, Клюеве, Клычкове и Орешине он видел «идеологических представителей кулачества» (10), которые хотели бы свержения советского строя и «утверждения Руси на месте СССР» (10); он полагал, что все их творчество пронизано «лютой классовой ненавистью к современности» (13) и «эсеровской слезливостью» (14), что сквозь их поэзию видны «оскаленные клыки озлобленного кулачья, эпигонов, недоносков-„богатырей“ феодальной Руси» (16). Разницу между ними Бескин видел только в том, что «у Клюева — старообрядческий причет, у Клычкова — елейный, у Орешина — буйный тенорок» (22). Разгрому подвергся и «россеянский эпос». В ориентации на «реакционную форму» (фольклор) Бескин усматривал политическую позицию: «Штампование революционной сюжетики сусальным русским стилем кустарного производства является опасным переводом классового сознания читателя на рельсы тянущего в прошлое русофильства» (24). «Русский стиль» для него был продуктом «квасного патриотизма и национализма» (32), а воспевание «первобытной земляной силы» (которое было чуждо и Горькому) — атрибутом «истого кулака, русотяпа» (37).

Продолжая традиции пролеткультовской критики, в частности знаменитого памфлета Василия Князева «Ржаные апостолы: Клюев и клюевщина» (1924), где говорилось о «пахотном национализме» Клюева[689], Бескин обвинял Воронского, Троцкого и Полонского в том, что именно они «выдали мандат на представительство от крестьянской литературы псевдокрестьянским, кулацким писателям», и требовал провести «демаркационную линию, отделяющую кулацкую, псевдокрестьянскую литературу от крестьянской, т. е. от литературы нашего нового крестьянства» (55). Видимо, отчаявшись найти эту грань, идеологи раскрестьянивания крестьянской литературы и решили вовсе отказаться от самого этого понятия, заменив его «пролетарско-колхозной литературой».

Совсем с иной, эстетической точки зрения подходили к крестьянской литературе теоретики и критики левого искусства. Так, Борис Арватов на страницах «Жизни искусства» утверждал, что, поскольку крестьянство представляет собой «культурный конгломерат», «культура крестьянства может быть лишь материалом для творчества других классов» и «никаких особо-крестьянских стимулов культурного и, следовательно, литературного развития нет в природе»: «Крестьянство крестьянских писателей […] выражается лишь в утверждении этого крестьянства». Поэтому нет крестьянской литературы, есть лишь «крестьянствующая литература». Только раньше «крестьянствовали» представители образованного класса (Бунин, Ремизов, Замятин), а теперь сами выходцы из деревни (Клюев, Орешин, Клычков, Есенин). Это, по мнению Арватова, символисты, имажинисты, реалисты — кто угодно, но, будучи художниками, они оторваны от деревни и «объективно служат орудием воздействия городской культуры на крестьянство». Итак, «крестьянская литература» не может быть «союзником» пролетарской, поскольку она есть «миф». Задача состоит в том, чтобы «всемерно декрестьянизировать писателей из деревни, создавая вместо крестьянской литературы пролетарскую литературу для крестьян». Крестьянскую литературу выдумали «сюсюкающие буржуазные эстеты»: «Все крестьянское искусство есть плод интеллигентски-городского воображения, принимающего пережиток варварства и отсталости за экзотический стиль». Из этого стиля пролетарская литература должна извлечь все ценное. «Что же касается до остального в так называемой крестьянской литературе, то здесь мы найдем лишь перелицованную буржуазную культуру с ее тенденцией возродить себя так называемыми опрощениями, дикарством и знаменитой непосредственностью и цельностью. Рабочему классу с такими методами делать нечего»[690].

Высмеивание этих «методов» стало излюбленным занятием лефовцев:

Если свиней или кур в деревне сейчас разводят или, во всяком случае, ставят своей задачей разводить по последнему, да еще по октябрьскому, слову техники, то крестьянскую литературу разводят такую, которая может быть только на смех этим усовершенствованным курам. В этой области или величайшая отсталость, просто безграмотность, или опять-таки стремление наследовать по неправильной, вымирающей линии[691].

Крестьянская литература стала легкой мишенью для критики «плохого беллетризма» и в этом смысле находилась для лефовцев в одном ряду с рапповской.

Разумеется, не вся критика была столь же беспощадна к крестьянской литературе, как рапповская, пролетарско-колхозная или лефовская. Иные пути видел для нее Горький, которого вряд ли можно заподозрить в народническом «сюсюканье»[692]. Горький говорил о крестьянских поэтах в 1931 году в связи с Есениным:

Крестьянский поэт, тот самый глиняный горшок, который, столкнувшись с железной посудой — с городом, должен был об него разбиться. Это драма не одного Есенина, а всех настоящих, кондовых инстинктивных, биологических крестьянских поэтов[693].

Горький поддерживал поэтов, воспевавших «Русь советскую», а не «уходящую». Неслучайно именно он поддержал никому не известного тогда Михаила Исаковского, от которого — через Твардовского — и пошла собственно советская традиция «колхозной поэзии».

_____________________

Евгений Добренко