Иосиф Уткин. По поводу «Первой книги стихов»*

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Иосиф Уткин. По поводу «Первой книги стихов»*

Уткин принадлежит к числу поэтов остро сознательных.

Писатели такого типа в большинстве случаев правильно оценивают и себя самих. Это относится и к Уткину. Прекрасной характеристикой всего социального места Уткина являются те восемь строк Языкова, которые он избрал как эпиграф для своей книги.

Там, за гранью непогоды,

Есть блаженная страна,

Где сияют небосводы,

Не проходит тишина.

Но туда выносят волны

Только сильного душой.

Смело, братья! Ветром полный,

Прям и крепок парус мой1

Ну, разумеется, переход наш к мирному строительству весьма относителен. Во-первых, самое это строительство имеет характер борьбы.

Во-вторых, борьба внутренняя всегда может осложниться борьбой внешней, и плох тот советский гражданин, который, метафорически говоря, не держит у себя винтовку под койкой.

Уткин, как добрый красный воин в недавнем прошлом и сознательный коммунист всегда, это прекрасно понимает. Но глупо забывать, с другой стороны, что все-таки сейчас военная гроза над нами не гремит и что та длительная передышка, которую мы имеем и которую всячески будем отстаивать, предполагает совсем новые подходы к тому же революционному делу.

Колоссальное место заняла у нас учеба, впитывание в себя всех сторон научной и технической культуры.

Организация быта становится одной из задач всего нашего строительства.

Организовывать быт приходится с самых многоразличных сторон. Самая трудная сторона здесь — организация внутренних предпосылок этого быта. Люди постепенно научаются думать и чувствовать по-новому, не так, как это было до революции, и не так, как это было во время боевых годов.

Литература может быть в значительной мере организацией даже внешнего быта, а уже в деле организации внутренних предпосылок, в деле организации интеллектуальной и эмоциональной сознательности литература должна играть роль, пожалуй, доминирующую.

Для Уткина характерно огромное стремление вперед к вот этой самой блаженной стране, под которой он разумеет, конечно, не сладостный сон, а социализм.

Уткин понимает, что на самый путь этого строительства мы вступили только благодаря военным бурям прошлого, которые очень близки в его памяти и живут в его сердце.

Уткин высоко ценит боевое прошлое и вообще боевой дух революционного строительства, но вместе с тем он чувствует, что какую-то часть из этого мира мы должны стряхнуть теперь с себя, что мы должны стать менее косматыми, что наше время, с одной стороны, позволяет, а с другой, даже требует известную гибкость, известную музыкальность, известную чуткость строя нашего сознания. Уткинская поэзия есть музыка перестройки наших инструментов с боевого лада на культурный.

Указывают на известные опасности такой перестройки. Я уже сказал выше: мир не полный, мир относительный, может быть, временный; но у Уткина достаточно боевых воспоминаний и боевой готовности. В этом отношении он берет правильную ноту.

Обращают, однако, внимание и на другую опасность: как бы этот подход к созданию внутренних предпосылок мирного, более широкого, более тонкого, более радостного быта не влился в старое русло стремлений к комфорту, сентиментализму, вообще к культурному мещанству. Я нисколько не отрицаю такой опасности. Социалистическое мирное строительство может пострадать от фальшивых шагов в направлении воссоздания полубарской комфортабельности. Однако было бы еще большей ошибкой, из страха перед напугавшими Маяковского канарейками2 и занавесками, шарахнуться в сторону аскетической полудикости. Конечно, мы во многом создаем собственную нашу культуру, она будет, вероятно, одинаково далека от искусственно индустриализованной наготы, к которой хочет приблизить нас Леф, [и] от пыльного, подушечно-салфеточного комфорта обывательских гостиных.

Она будет очень творческой, она будет очень индивидуализированной, она будет очень своеобразно изящной. Ее нужно вырабатывать постепенно, эту культурность быта. Но как не беда, что впредь до изобретения наших собственных средств передвижения мы ездим на буржуазных локомотивах, как не беда, что мы пользуемся азбукой, сочиненной до нас, так не беда, если на первых порах культурный рабочий воспримет, например, какое-нибудь пианино или диван из старого комфорта.

Ведь в домах отдыха рабочий, не без удовольствия потягиваясь в каком-нибудь буржуазном кресле, очень ценит его удобства для ноющей от работы спины.

Конечно, надо предостерегать наших поэтов, когда они, ища культурной тропы, попадают на полузаросшие травой дорожки старого помещичьего или купеческого сада. У нас будет другая планировка. Но крик, подымаемый по этому поводу, чрезмерен, а поскольку он направляется против таких поэтов, как Уткин, несправедлив и даже бессмысленен.

Я оставлю сейчас в стороне вопросы о чисто литературных достоинствах (они многочисленны) и недостатках (они маловажны) поэзии Уткина. Я предоставляю это профессиональным литературным критикам. Меня интересует, главным образом, социальное содержание его поэзии, конечно, именно постольку, поскольку оно, благодаря увлекательной форме, приобретает повышенную общественную значительность.

Здесь я остановлюсь, главным образом, на тех произведениях Уткина, которые иногда подвергаются сомнениям. Некоторые конкурирующие поэты хотели, например, сделать «Гитару» Уткина, превосходное стихотворение, символом омещаненья наиболее культурных кругов нашего комсомола. Ну, разумеется, здесь мы имели бы дело с недобросовестной подменой, если бы не было приличнее предположить, что здесь налицо недоразумение.

Гитара, обыкновенно, символизирует особо помадную идиллию приказчиков и конторщиков и ассоциируется с напевом под ее тихо рокочущий аккомпанемент смешных романсов в уши не менее смешных мещаночек. Но всякие ассоциации вообще в величайшей степени шатки, и применять их всюду, хотя бы они были и привычными, часто — значит попадать впросак. Вот мы теперь всячески внедряем в деревне гармонь. Конечно, не потому, чтобы она была музыкально ценным инструментом, а потому, что она легка, и потому, что вооруженный ею молодой комсомолец-агитатор, становясь организатором веселья целой группы, получает таким образом возможность сеять пролетарское семя в окружающую среду.

Среди струнных инструментов широко популярного характера гитара играет роль выдающуюся. Она обладает большим музыкальным достоянием. В руках настоящего народного виртуоза она способна производить впечатление неизмеримо более глубокое, чем гармонь. Но что удивительного, если романтический инструмент, тот, в котором есть и мечта, и любовь, и печаль, и веселье, где-то на фронтах играл роль центра редких мирных вечеров наших бойцов? А ведь в том-то и дело, в этом и смешной промах антигитаристов, что Уткин, исходя из реального факта, но как будто несколько капризно, делает из гитары совсем не эмблему мира, а, наоборот, эмблему войны. Для него с гитарой связаны воспоминания о тех кострах, между двумя боями, о той жажде на минуту успокоиться и унестись от грозной действительности, о том почти лекарственном действии, которое имела в такие минуты певучая гитара. Уткин кончает свое стихотворение:

Но если вновь, бушуя,

Придет пора зари

Любимая!

Прошу я, —

Гитару подари.

Он говорит о своей гитаре. Сейчас она забыта, она ушла в века. Он прямо называет ее военной гитарой. Поэтому рассуждения о том, что вот-де в комсомоле появились даже такие поэты, которые воспевают гитары смехотворных селадонов времен Островского, являются пресмешным недоразумением.

Гораздо серьезнее возражения, которые возникают в связи с «Песнью о матери», лучшей песней прелестного, узорного и задумчивого, полного нежности цикла «Мать».

Да, сознаюсь, здесь ненависть к убийству, хотя бы и в справедливой войне, высказалась очень горячо. Стихотворение можно принять за толстовское, но, право же, мы никаким толстовцам не уступим в нашей ненависти к пролитию крови.

С тройным проклятием врагам берем мы в руки оружие, чтобы отразить их оружие. Мы одни только хотим подлинного мира и одни только в состоянии к нему привести. Правда, мы знаем, что прийти к этому миру можно только ценой священной гражданской войны. Но та самая фраза, которая звучит так подло в устах буржуазии, фраза о последней войне, в наших устах есть твердая и сияющая истина.

Отвращение к звериным формам борьбы, в которую нас втягивают буржуазные звери, отвращение это не заставляет нас выпустить из рук саблю, а, напротив, крепче рубить, чтобы поскорее слетели все головы военной гидры и вступили мы поскорее в блаженную страну «за гранью непогоды».

Огорчило некоторых прекрасное стихотворение «Канцеляристка». Ну как же, в самом деле: служащая, барышня, совбарышня, та, на которую принято почему-то плевать с высоты своего пролетарского величия, вдруг изображается как заслуживающее глубокой симпатии существо, перед глазами которой, несмотря на «слегка подкрашенные ресницы», плывут какие-то видения свободы и счастья, неосуществимых в той жизни, где все разгоняет «суровый и сухой начальник».

В самом деле, мы начинаем проникаться некоторым классовым аристократизмом, приходящимся отчасти сродни комчванству. Раз мы говорим о молодом человеке, мы никогда не можем пройти мимо него с равнодушием или холодным презрением.

Молодость — это наш край, и если мы его не целиком завоевали, то тем хуже для нас; если не каждый молодой человек с нами, если не каждый проникнут принципами нашей борьбы за подлинное человеческое счастье, — то это наша вина, и рассмотреть в такой канцеляристке ее тоску, ее стремление выпрямиться — значит рассмотреть в ней человеческое.

Когда Уткин, указывая на канцеляристку, говорит: среди этих молодых девушек есть множество тоскующих, почему-то забитых и отвергнутых всеми, в том числе и нами, представляющих собою лакомую поживу для хищных мужских элементов, в то время как это тоже наши сестры, в душе которых живет прекрасная мечта, запуганная, загнанная внутрь, — он делает доброе дело, в духе того великолепного демократизма, подлинного демократизма, к которому немолчно призывал Ленин. Если этот демократизм, к сожалению, «не звучит» в применении к взрослым, то к молодежи он звучит сильнее, а в отношении детей громовыми раскатами напоминает нам о необходимости и юные существа, чужие по классу, ввести в наше миропонимание и в наше строительство.

Надо отметить, что Уткин чрезвычайно чуток к женщине, к девушке. Он хочет женской ласки, он высоко ценит эту женскую ласку. Он не скажет, как некоторые другие поэты, что нашей целью является безлюбое производство3 и приближение в этом отношении не только к племенной свинье (буквально!), но даже к какой-то фантастической машине по производству детей. Он, конечно, знает, что нам нужна жизнь радостная, что к ней-то все и устремляется и что жизнерадостность должна строиться, между прочим, и на полноте любовной жизни.

Обо всем об этом не мешает напомнить в дни «Луны с правой стороны»4, в дни стремления обойтись «Без черемухи»5. У Уткина много черемухи, черемухи прекрасной.

Когда, собеседник небрежный,

К нам радость заскочит на миг,

Мы лучшие мысли и нежность

Сливаем в девический лик.6

В этом отношении особенно достопримечательны «Стихи к красивой женщине». В первой части этого резкого, гневного, бранчливого стихотворения звучит слово социального осуждения ее бесплодному, для нашего строительства, существованию.

В этом же стихотворении, говоря о совсем другом, Уткин приводит образ, как мне кажется, прекрасно характеризующий его особую позу перед этой прекрасной прохожей, вслед которой он выпалил залп своих «лахудр» и тому подобных комплиментов.

И меня в суровой ломке

Лишь одно страшит немало,

Как бы гордой незнакомкой

Жизнь меня не миновала.

Вовсе не отрицает он ни красоты женской, ни женской чувственности: грозя мусорным ящиком исторического забвения разозлившей его красавице, Уткин кричит ей:

Женской нежностью томима,

Не богатых,

Не красивых,

Назови твоим любимым

Воина трудолюбивых.

И уже, конечно, воин трудолюбивых должен поставить перед собой задачу: эту женщину в кратчайший срок превратить в красивого и верного товарища.

Прежде чем сказать несколько слов о знаменитой повести Уткина7, укажу на то, что Уткин, не будучи сам ни жителем Кишинева, ни ему подобных городов, а иркутским уроженцем, изумительно сумел проникнуть в самые недра этнографически еврейского духа. Это объясняется не только тем, что Уткин сам по происхождению еврей. Нет, это в пределах широко живописного и чуткого, восприимчивого дара Уткина, потому что другим, менее большим, но чрезвычайно глубоким шедевром его является небольшая поэма «Якуты», на которую я обращаю особое внимание читателя.

О «Мотеле» немного. Повесть пользуется заслуженным широчайшим успехом. Ее мудрый юмор даже как-то странно сочетается для меня с молодостью Уткина. Это произведение полно задумчивой зрелости; виртуозная форма, мягкость переходов, богатый, великолепно ухватывающий русско-еврейскую речь стиль, соединение серьезности, даже строгости, с непринужденной иронией, — все это ставит Уткина сразу в ряды крупнейших поэтов нашего времени. Будем ждать, как пойдут дальше дороги его развития.