К биографии Н. С. Гумилева
К биографии Н. С. Гумилева
Такой титул носила наша с К.М. публикация, спешившая вослед снятию цензурного запрета на имя расстрелянного поэта[1056], но дательный падеж заглавий, знаменующий незавершенность приближения к искомому предмету, все еще не теряет в уместности два с лишним десятилетия спустя.
Вот, например. Несмотря на сравнительно давно введенную в иных изданиях поэта[1057] ссылку на воспоминания «Н.Д.» о нем, напечатанные к трехлетию его гибели, новейший комментированный жизнеописательный компендиум, хоть и вобрал эту ссылку в библиографию[1058], никак содержанием этих воспоминаний не попользовался. Таким образом, приложить их к биографии Н. С. Гумилева становится нашей обязанностью, и ее мы ныне исполняем:
Встреча с Н. С. Гумилевым
На пароход, где-то около фабрики Торнтона[1059] мы все еще пересаживаемся черствыми раздраженными эгоистами. Наши обиды слишком тяжелы и в то же время слишком повседневны, чтобы их могла излечить природа.
Нева — река меланхолическая. Здесь она течет мимо бревенчатых, смиренных домиков, которые на фоне революции выглядят вовсе не патриархально.
Мы сходим на берег и идем по длинной, знойной дороге. Нам встречаются пыльные, серые овцы и дети из той породы, которые молча глядят на вас в упор, прикрывшись ладонью от солнца, когда вы спрашиваете у них дорогу.
Наконец, ворота, на которых вывеска «Домот».
Здесь многое поражает, и прежде всего — вежливость. Входишь, по привычке, готовый дать отпор. Ведь все права отняты — это делает человека сильным… И вдруг замечаешь, что все вокруг ласковое — вещи, люди. Кто из нас в состоянии сразу взять и этому поверить.
Как? Гонг, мирно призывающий к обеду и ужину? Лужайки, на которых можно лежать закинув руки и смотреть в небо. Как — настоящее небо, а не, как в городе, просто деловая покрышка?
Впрочем, мы все еще не доверяем. Как же! проведешь нас так скоро, стреляных!
И все ищем в столовой, где-нибудь на стене, плакат — «Не трудящийся да не ест».
В комнате у нас уютно и много разговоров о Гумилеве — как он выглядит, как ходит и как играет в пятнашки.
Маленькая дочь актрисы, Люся[1060], раскачивается между кроватями, держась за спинки, и говорит, говорит.
— Он спросил меня, хочу ли я с ним ехать в Индию, знаете?
— Ну и что же ты?
— Вот еще! Я сказала, что уже обещала Жоржику из Дома Литераторов. Жоржик лучше, потому что он молодой.
Еще бы — 13-летний мужчина! Вот болтушка! А с Жоржиком куда же — тоже в Индию?
— Ах нет, в Париж, когда наладится сообщение.
Мы лежим, разговариваем, читаем стародавние «Осколки» и «Будильник», в которых имя Антоши Чехонте и грубоватые и мирные карикатуры на новогодних визитеров, на неверных жен.
В соседней с нашей «дамской» комнатой зале кто-то что-то репетирует. Слышатся «Норвежские танцы» Грига, шум, смех. В нашу комнату заглядывает взволнованный молодой человек. Он слышал, что в числе прибывших артистка Д. Он просит всех желающих и могущих способствовать разнообразию развлечений не пожалеть своих сил. Лоб его блестит. В голосе хрипота переутомления.
Артистка Д., мать Люси, подымается на своей койке более чем в недоумении.
— Играть? Да что вы! Артистка Д.! Эк, вспомнили! Да я с самой революции не выступаю. В квартире дым, холод. Я не выхожу из катара горла. Вы слышите, как я говорю?
— Ну тогда, может быть, какой-нибудь танец. И, кстати, нет ли здесь дамы, знающей ту-степ?[1061]
— Да что вы! Да мы полумертвые! Мы с самого обеда лежим пластами. Нет и нет! Ах, придти смотреть? Смотреть с удовольствием.
Молодой человек скрывается. Люся визжит от восторга. После ужина звуки гонга сзывают нас веселиться.
Николай Степанович Гумилев. Все его разглядывают. Он этим видимо недоволен. Прячется в части залы, отведенной под сцену за аркой. Публика больше рабочие и полуинтеллигенты. Интеллигенты, кроме новеньких, все заправилы. Кто режиссирует, кто аккомпанирует, а кто и просто из первого ряда дает советы, пока публика не расселась.
Едва мальчик Боря, не то сын актера, не то сам начинающий актер, прочел замогильным голосом поэму Робин Гуда и две сестры, под аккомпанемент третьей, пропели неизбежные «Крики чайки»[1062], как раздались голоса:
— Просим Гумилева.
Он не показывается. Голоса делаются настойчивее. Хлопки. Топанье ног. Тогда слышится его глухой, несколько монотонный голос.
— Я не хочу! Я приехал сюда отдыхать!
Но просьбы неотвязнее, и наконец показывается его сероватое, бледное лицо, обводящее зал взглядом ироническим и недовольным.
…Хорошо, он прочтет… Публика — кто подпирает подбородки, кто откидывается на спинки стульев. Приготовляются слушать.
— И девушка с газельими глазами
Выходит замуж за американца.
Ах, зачем Колумб Америку открыл?[1063]
Поклон. Все. Несколько секунд молчания, во время которых Гумилев скрывается на свое место. Затем буря аплодисментов. Крики:
— Это вы сейчас сочинили?
— Просим еще!
— Немножко подлиннее!
Ему приходится выйти снова, и между публикой и этим медлительным спокойным человеком уже завязывается неуловимая симпатия.
И вот Гумилев — почти постоянный участник каждодневных увеселений. То он собирает слушателей на лужайке и рассказывает им о своих путешествиях, об опасной охоте на бегемота, на леопардов, и о том, как он вез в поезде шкуру убитой им гиены и как от запаха, свойственного этому животному, все пассажиры сбежали из его вагона, совсем как в джером-джеромовской истории с сыром[1064], — то в зале, читая свои стихи.
А раз чуть не разыгралась буря.
Гумилев прочел свою неоконченную поэму «Дракон». Поэма грандиозна. Она охватывает несколько периодов жизни человечества и освещает власть в различных ее формах.
Он увлекается и досказывает прозой. Не все еще написано, но вот главная мысль… вот план…
В древние времена власть принадлежала духовенству — жрецам; затем, вплоть до наших дней — войску. Сейчас же на наших глазах начинается период власти пролетарской. Ясно каждому, что и он ложен, как и предыдущие. И только когда власть перейдет к мудрецам, к людям высшего разума — словом, к человеческому гению, только тогда… о тогда…
Увлекшись, он не слышит, что рассказ его уже давно прерывается возгласами недовольства. Лишь только речь зашла о власти пролетарской.
— Ага, не нравится!
— Довольно вы нами поправили!
Грозный гул негодования не дает ему договорить.
— Вот пускают тут таких! Донести бы кому следует!
Кое-кто угрожающе подымается с места.
Бледный, раздосадованный и несколько потерявшийся Гумилев пробует возражать, доказывать. Он — привыкший к «своему» составу слушателей, студистам, умеющим слушать объективно, — отойдя от своего «я», не рассчитал эффекта, который произведут его слова на аудиторию, слушающую ушами минуты и личных переживаний. И только благодаря вмешательству одного из подоспевших литераторов, сумевшего с присущим ему тактом уверить разбушевавшихся слушателей, что они просто не так поняли — удалось потушить разгоравшиеся страсти.
…И вот снова осень. Дом Литераторов. Столики без скатертей, тарелки коммунального супа, напуганные, втихомолку что-то продающие интеллигенты, и фигура Гумилева, медленно шествующая через первые две комнаты в третью — поменьше, поуютнее, тоже занятую столиками, так называемую «гобеленовую». Здесь небольшая группа, центром которой он являлся, за тарелками такого же супа, как у всех, запуганная и затравленная, как и все, ухитрялась говорить почти исключительно о стихах и часто даже… стихами. Посетители привыкли к раздающемуся подолгу, тягучему, словесному напеву, невольно прислушивались, и часто темы разговоров, как-то сами собой, сбивались с повседневного, с «продуктов питания», с продаж и комбинаций на «гумилевскую манеру читать стихи», на институт Живого Слова, на то, что «теперь устроены какие-то классы стихосложения, куда всякий, и вы и я, можем поступить и по прошествии какого-то срока сделаться поэтами».
Обратно девизу прошлого столетия — «поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», — в наше время, когда все российские обыватели оказались переделанными в граждан, хотя бы и механически, Гумилев как-то особенно полно сумел оградить свою поэтическую личность от искажения — остаться поэтом.
Через месяц или два по возвращении из Дома Отдыха, Гумилев был арестован и вскоре мы узнали о его трагической гибели.
Н.Д.[1065]
Эпизод относится к 1920 году:
С 1 по 14 августа. В доме отдыха на даче Чернова, на правом берегу Невы, против фарфорового завода живет в одной комнате с В. А. Пястом. Редактирует переводы, несколько раз выступил перед рабочей аудиторией с докладами и чтением стихотворений, участвовал в концертах. Играет в шахматы. В. Пяст. Примечание. Одновременно с Н. Гумилевым в доме отдыха жили Волковыский, Б. А. Гидони, Браудо и др.[1066]
Имя автора воспоминаний и некоторые сопутствующие рассказанному сюжету детали становятся понятнее из повести Н. Яблоновской «Двадцать первый», напечатанной спустя почти тридцать лет в парижском журнале «Возрождение»[1067]. В состав повести с небольшими изменениями вошла эта газетная заметка, и соответственно этот эпизод перенесен в заглавный для повести год (впрочем, уже и три года спустя мемуаристка ошибалась в хронологии), характеристикой которого она открывается:
В тот год был урожай на яблоки и на поэтов. Яблоки были спелые, румяные, наполняли собою пустые до того кооперативы. Радостно становилось глазу от яркого, веселого, неожиданного среди хмурой петербургской осени, и дух захватывало от запаха, крепкого, свежего, чуть с кислотцей. Поэты были зеленые.
Гумилев и злая пресса
Не находят во мне таланта.
Я — маленькая поэтесса
С огромным бантом.
Чьи это строчки? Не все ли равно: одной из них[1068].
А вот другая:
Я вполне олитературена,
Хотя мне всего пятнадцать весен.
Как Александр Блок несносен:
Я им и день, и ночь одурена.
Это девушки. У них и в стихах кокетство, желание задеть, понравиться. Юноши солиднее; у них тоже желание понравиться, но не кокетством, — оригинальностью, глубокомыслием.
Замечено: если сидеть, думать, грызть ногти, зачастую ничего не вытанцовывается. А иногда стоишь за хлебом час, другой, третий: хлеб не везут, мерзнут ноги, а в душе поется:
Синяя ласточка в розовом небе…
И пойдет, и пойдет. И оттого, что как будто вытанцовывается, сейчас и другое дальше само подворачивается, только лови.
Герой повести, Юрий Быстрицкий, автор строчки о синей ласточке — вероятно, alter ego автора.
Автор — Наталья Ивановна Потресова-Яблоновская (1897?— 1978), член эмигрантского Союза русских писателей и журналистов, печаталась в журналах «Новоселье», «Новый журнал», в газете «Русская мысль»[1069], и до того, как в 1945 году вышла замуж за известного журналиста и театрального критика Сергея Яблоновского-Потресова (1870–1953)[1070], носила фамилию Давыдова. Она появилась на Западе, вероятно, в 1922–1923 годах (два ее рассказа из петроградского быта напечатаны в рижской газете «Сегодня» во второй половине 1923)[1071].
Мать ее, Лидия Михайловна Давыдова, урожденная Мамчич (1865–1943)[1072], была издавна знакома с А. Ф. Кони, дружившим еще с ее матерью, переводчицей Марией Александровной Мамчич (1842–1872), и с ее теткой В. А. Даниловой[1073]. Она оставила мемуарные записки, несколько фрагментов из которых цитировала Н. Яблоновская, например:
В тяжелые 1918–1922 годы приходилось видеть А.Ф. довольно часто. Бывая на его лекциях, мы с дочерью, в числе других, не раз провожали его по темным обледенелым улицам до его дома, на Надеждинскую 3. На восьмом десятке лет, совсем сгорбленный, он с трудом передвигался, опираясь на две палки. <…> Перед отъездом за границу (кто думал, что навсегда?) зашли к нему проститься. <…> — Уезжаете? — обратился он ко мне. — Что ж, в добрый час!.. Я? Нет, я никуда не поеду.
И, помолчав, добавил мягко и просто:
— Мне кажется, что в это тяжкое время я еще и здесь могу быть сколько-нибудь полезен. Внимание, с каким слушает меня молодежь, мне огромная награда. А лично мне уж больше ничего не нужно[1074]…
Видимо, именно через А. Ф. Кони мать и дочь Давыдовы были связаны с Домом литераторов. Адрес Дома (Бассейная, 11) указывает в июле 1920 года как свой личный Л. М. Давыдова в заявлении о приеме во Всероссийский профессиональный союз писателей (из своих работ называет вышедшие под псевдонимом «А. Дуссек» книжки «Игры и занятия для детей всех возрастов», «Пир на весь мир. Подарок юным поварам и поварихам»). Тогда как Н. И. Давыдова указала адрес Кирочная, 3 (она перечисляет свои рассказы, напечатанные в «Огоньке», «Светлом луче», «Сцене и жизни»)[1075]. В журнале, издававшемся Домом литераторов, напечатаны мемуарные очерки Л. М. Давыдовой о семье Н. А. Некрасова[1076]. В связи с некрасоведческими штудиями с ней в Доме литераторов встречался в 1921 году К. Чуковский:
Ко мне прибежала внучка Еракова, Лидия Михайловна Давыдова, и сказала, что в Питере найдена ею «Луша», дочь Некрасова, с которой она вместе воспитывалась и т. д.[1077].
20 марта 1922 года он записывает:
…В Госиздат — хлопотать о старушке Давыдовой — пристроить ее детские игры, оттуда в Севцентропечать — хлопотать о старушке Некрасовой[1078].
Быт этого заведения, не столь легендарного, как Дом искусств, но несомненно нуждающегося в исторической реконструкции его трудов и дней[1079], в общих чертах обрисован в известном, неоднократно публиковавшемся очерке Александра Амфитеатрова «Дом Литераторов в Петрограде 1919–1921 годов». Мемуарист, в частности, объясняет феномен сравнительно продолжительного существования такого скопища недовольных новым режимом интеллигентов:
Обед литературной столовки стоил вдвое дороже советского, но был впятеро питательнее. Надбавка стоимости как бы заменяла былой членский и кооперативный взнос и содействовала образованию оборотного фонда. Клиентура литературной столовки выросла в несколько сот душ. Конечно, она не имела права профессионального подбора едоков, но он сделался сам собою. Простою записью сложилось и замкнулось крепкое писательское кольцо, настолько значительное численно, что обвело едва ли не весь петроградский литературный мир. Расторгнуть это кольцо советская власть, хотя и очень им недовольная, почла неловким и невыгодным. Ведь продовольственный кризис все обострялся, коммунистическое хозяйство фатально стремилось к краху, разрушение кооперативов уже обнаружило свою вреднейшую нелепость. Организацию с претензиями автономной самопитаемости коммуна могла отрицать и гнать по принципу, но должна была бы, собственно говоря, приветствовать ее по существу, как избавление шеи своей от обузы в несколько сот голодных ртов. К тому же Комиссариат народного просвещения в лице Луначарского и его петроградского заместителя, фамилию которого я, к сожалению, сейчас не вспоминаю, — кажется <З.Г.> Гринберг, — был бесконечно сконфужен дикостью коммунистического гонения на литературу, и если не помогал ей, то, по крайней мере, и не распинал ее, умывая руки, как Пилат. Таким образом, Дому литераторов удалось найти, правда, зыбкое, но все же равновесие — в состоянии «незамечаемости». В тени ее он и начал развиваться[1080].
Некоторые живые картины домлитовской[1081] повседневности рисовала эмигрировавшая в 1921 году Татьяна Сергеевна Варшер:
Я оказалась богачкой: принесла с собой восковую свечу «трехкопеечную».
— Смотрите, смотрите, Т.С. буржуйка.
— Ради Бога, где Вы свечку достали? В церквах не дают «на вынос»…
Вокруг моей свечки собирается компания… в руках мисочки с варевом или стаканы с кофеем.
— Мне кажется, что это кофе из голубиного помета, — говорит поэт.
— А вам раньше приходилось есть голубиный помет?..
— «Лопай, что дают». Чехов еще сказал.
— Позвольте, да ведь это же порция для воробья, и то для несовершеннолетнего воробья, — кипятится <А.А.> Измайлов. Бедный, не удалось ему дожить до лучших дней…
— Представьте, — говорит ему молодой поэт, — обещали мои стихи напечатать, а цензор — бывший боцман, надписал: «Оные стихи не могут быть напечатаны, так как содержание оных не соответствует мировой гармонии…» <…>
— По-моему — хуже всего темнота.
— А — по-моему — так холод.
— Голод — тоже ничего себе[1082].
В том же очерке выведена неназванная М. В. Ватсон, с которой Гумилев сталкивался в Доме литераторов и к которой относился весьма уважительно[1083], — одна из самых активных деятельниц Литературного фонда, жившая под лозунгом «мы писательницы, а не дамы!» и «исполненная боевого задора»[1084]:
Т.С.! Т.С.! Скорее ко мне со свечкой!
— Ну, что еще случилось?
Зовет меня старая писательница. Даже в «Всемирную литературу» не пошла работать — там Горький, «лакей большевиков». Голова трясется, руки немытые, на ногах тряпки, рваная вязаная кофта…
«Не подкупишь меня» — это не фраза! Отказалась от академического пайка — «не хочу от них подачки»… Подхожу со свечкой.
— Что?
— Скажите, — тычет пальцем на благообразного старика с длинными седыми волосами. — Это Ясинский?
— Ясинский.
— Иероним Ясинский?
— Наверное.
Подходит ближе.
— Тьфу! А я в темноте не разобралась, а он мне руку опоганил… взял да поцеловал…
— Слушайте, ведь это же неделикатно, ведь он же тоже старик…
— Ну что же, что старик… большевикам продался, так тьфу, — еще с большим азартом.
Больше Ясинский не появлялся в «Доме литераторов».
Гумилева на заднем плане при выходе М. В. Ватсон мы видим в «Двадцать первом»:
В прихожей Дома Литераторов в этот час пусто, гулко хлопает за Юрием входная дверь. Пусто и во второй прихожей. Этот реквизированный особняк, как и Гукасовский[1085], раскидистый, комфортабельный. Дальше в зале слышится оживленное щебетанье контрольных барышень и еще взволнованный, убеждающий голос Марии Валентиновны Ватсон, друга Надсона, свято берегущей память поэта.
Ватсон пропагандирует. Это обычная картина. Стоя перед группой поэтов, с Гумилевым во главе, маленькая, седая, стриженая старушка продолжает возбужденную речь:
— Надо идти на улицу!.. Кричать! Слово — сила!.. Я останавливаю встречных солдат, — ведь это же младшие братья наши. Я говорю им: опомнитесь! Что вы делаете?!
Поэты — их два-три — в подражание Гумилеву бесстрастны. Только поводят глазами на нее, на него. А он — прямой, важный, в своей сибирской дохе, слушает с высоты своего роста. Ничего не прочесть в бледном, сером лице, в убегающем, косящем взгляде. Он некрасив, и в этой некрасивости тоже обаяние. Другим, красивым, хотелось бы быть такими, как он — некрасивыми и значительными[1086].
Не исключено, что по редкому совпадению мемуаристка наблюдала ту же сцену, что и заезжий гость:
В последний раз я видел Гумилева в самом конце ноября или в начале декабря 1920 г. в Ленинграде, куда приезжал из Одессы. Это было в столовой Дома литераторов — на Бассейной. Гумилев уже у выходной двери разговаривал с М. В. Ватсон, которая, как всегда, была очень разгорячена и в чем-то изобличала кого-то из молодых поэтов. Увидя меня, Марья Валент<иновна> стала жаловаться на Гумилева за его равнодушие к политическому поведению его учеников. Н.С. смущенно улыбался[1087].
В повести «Двадцать первый» есть и другие сцены из жизни Дома литераторов. Например, походит на нефикциональное воспоминание такая сцена сезона 1921–1922 годов:
Кузмин со своим завитком на лбу, скромно сидевший за тарелкой крапивного супа, — крапивы много росло в саду — глянул вдруг, при солнечном освещении, маленьким, несчастным старичком.
Неожиданно пришла Ахматова, обычно не бывавшая в Доме Литераторов, с грубым, серым мешком в руках за получением посылки «Ара» для сына своего, Льва Гумилева.
Кто же еще мог родиться у Гумилева, как не львенок:
…Звери дикие — слова мои…
или:
…Под покровом ярко-огненной листвы
Великаны жили, карлики и львы…
или еще:
…Как вино впивал он воздух сладкий
Белому неведомой страны…
Контрольные барышни то и дело бегали через залу посмотреть на Ахматову. Ссорились:
— Не иди сразу: она заметит.
— А ты-то чего? Ты уже видела[1088]…
В эпизодах в доме отдыха, куда отправлял своих членов Дом литераторов (и куда попадает наш герой), возникают некоторые мелкие подробности к рассказанному в газетной публикации. Из обитателей Дачи Чернова (напротив нынешнего Речного вокзала, в советское время — центр глушения зарубежного вещания) в повести появляется Николай Моисеевич Волковыский[1089] (названный здесь Григорием Моисеевичем, впрочем, так звали его брата, и, возможно, именно о последнем идет речь в повести), один из отцов-основателей Дома литераторов. Он вспоминал:
На низком берегу Невы, возле самой волны, бесшумно целовавшей прибрежный песок, вдали от суеты едва-едва возрождавшегося Петербурга, сидели мы долгие вечерние часы и слушали Гумилева, читавшего свои стихи. Монотонное, с однообразным повышением и понижением, с холодным, почти бездушным пафосом, чтение. Порой становилось скучно. Стихи были знакомые, читал Гумилев с незажигающей, неволнующей четкостью, но поэт любил читать себя, а слушательницы требовали еще и еще.
Мы жили в советском доме отдыха — и все были рады уйти от вялых будней коммунизированной жизни. Странные были дни: в двух шагах от нас — огромный, советски-прозябавший завод с комячейками, комиссарами, лозунгами, резолюциями, а мы сидим на безмятежном берегу Невы без комиссаров, без лозунгов, без кожаных курток и «партийной дисциплины» и слушаем стихи о дикой Африке, о женщине с огненными волосами, об обезьяне, пять дней правившей страной. И разве только эта обезьяна возвращала усталую от казарменной жизни мысль к окружавшей действительности, нелепой, изуродованной, обнищавшей[1090].
Аллюзию на российскую реальность 1920 года слушатели находили в гротескной гумилевской Либерии, где большой шимпанзе в президентском доме размахивал палкой, бил посуду, шатался, как пьяный, и управлял страной. Надежду внушало, что только «целых пять дней».
Волковыский, попечитель группы домлитовцев, в которую входили Гумилев и Н. Давыдова, возникает в эпизоде с гумилевским выступлением, когда
бледный и потерявшийся Григорий Моисеевич [объясняет пролетариям,] что они просто не так поняли. Это — поэтическое произведение, метафора… Может быть, не всем знакомо это слово. Вы разрешите вам пояснить…
Он и сам не знает, что скажет в следующую минуту, но только говорить, отвлечь внимание.
Его оттесняют два комика, вылетающие на эстраду с быстрым, бойким и не всегда цензурным диалогом. Кажется, инцидент улажен. В публике первых рядов начинают раскатываться довольные смешки. «Чистая» публика незаметно, по одному, по двое, покидает зал[1091].
Рыжей Зои Ольхиной, у которой, по словам Ольги Арбениной, в Доме отдыха был роман с Гумилевым, да и приезда самой Арбениной[1092] в Домот мемуаристка не заметила. Мемуаристы, в отличие от рассказчиков-хроникеров в романах, не обладают всеведением, и это порой парадоксальным образом придает ореол достоверности подсмотренным и подслушанным мизансценам, репликам, взглядам, жестам.
____________________
Роман Тименчик
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
«ШАТЕР» ГУМИЛЕВА*
«ШАТЕР» ГУМИЛЕВА* Перед глазами тоненькая книжечка: «Н. Гумилев. Шатер. Стихи. Издание цеха поэтов. 1921 г.». По дате на первой странице эти стихи написаны в 1918 году, но напечатаны они лишь в нынешнем году, незадолго до мученической кончины убитого палачами поэта.Какой шатер
Материалы для биографии И. В. Киреевского
Материалы для биографии И. В. Киреевского Род Киреевских принадлежит к числу самых старинных и значительных родов белевских и козельских дворян. В старину Киреевские служили по Белеву, владели в Белевском уезде многими вотчинами и поместьями, и им исстари принадлежало
Приложение Федор Сологуб. Канва к биографии
Приложение Федор Сологуб. Канва к биографии У АГАПОВЫХ. Падение с этажерки. Запеленать.Первый проблеск сознания — в карете.На даче. Оставлен на широкой скамье.Прогулка с отцом около озера на даче. Он прячет от меня палку. Пирожное, громадное, с мою ладонь, — еле держал в
Неопубликованный перевод Николая Гумилева: «Баллада о темной лэди» С. Т. Кольриджа
Неопубликованный перевод Николая Гумилева: «Баллада о темной лэди» С. Т. Кольриджа Далеко не все переводы, выполненные Николаем Гумилевым для издательства «Всемирная литература», в свое время были опубликованы. К их числу относится и «Баллада о темной лэди»[788]
К 15-летью смерти Гумилева
К 15-летью смерти Гумилева 15-ая годовщина смерти Гумилева почти не отмечена зарубежьем. Нельзя же считать два томика, выпущенных «Петрополисом» в Берлине и являющихся переизданием третьей книги стихов «Чужое небо» и драматической поэмы «Гондла». Вместо того, чтобы
Художественные биографии
Художественные биографии Погружение в прошлое или переживание потерянного настоящего доказывает тезис о том, что субъект познает себя лишь через другого. Осознание этого факта не только позволяет Анни Эрно, Пьеру Бергунью или Жану Руо создавать в своих произведениях
«Песен звонкая тщета»: Роальд Мандельштам, поэт из легенды, или Как он растоптал желток О. Мандельштама и проехался в трамвае Гумилева
«Песен звонкая тщета»: Роальд Мандельштам, поэт из легенды, или Как он растоптал желток О. Мандельштама и проехался в трамвае Гумилева О Роальде Мандельштаме существует немало уже опубликованных легенд: отец-американец, блокадное детство, уничтоженный архив и т. д., даже
Посещение Робин Гудом Ноттингама Английская народная баллада (перевод Н. С. Гумилева)
Посещение Робин Гудом Ноттингама Английская народная баллада (перевод Н. С. Гумилева) Был мальчик Робин Гуд высок. Дерри, дерри, даун. Уже в пятнадцать лет Из тех веселых молодцов, Смелей которых нет. Хей, даун, дерри, дерри, даун. Собрался раз он в Ноттингам, Идет
К биографии Владимира Корвина-Пиотровского[**]
К биографии Владимира Корвина-Пиотровского[**] Имя Владимира Львовича Корвина-Пиотровского знакомо, вероятно, каждому, кто занимался или просто интересовался литературным наследием русской эмиграции[756]. Он играл определенную роль в период краткого расцвета «русского
ШТРИХИ БИОГРАФИИ
ШТРИХИ БИОГРАФИИ РУССКИЙ АМЕРИКАНЕЦ «Богодар Вражкани», «Божедар Жакарвин» — такие подписи можно встретить, изучая русскую литературу конца XVIII века. За этими оригинальными псевдонимами стоит человек, чья жизнь была полна необычайных приключений. Богодар и Божедар —
Журнал «Весы» в биографии Чуковского
Журнал «Весы» в биографии Чуковского Историки журнала «Весы» не придавали особого значения сотрудничеству в нем К. Чуковского, хотя в статье об этом журнале К. М. Азадовского и Д. Е. Максимова он упомянут среди тех, чьи «устные сообщения и разъяснения», в свое время