Первые годы
В день шестилетия своей младшей любимой внучки Оли Сергей Тимофеевич Аксаков в поздравительных стихах обещал написать для нее к следующему дню рождения маленькую книжку: «Про весну младую, про цветы полей, про малюток птичек, про гнездо яичек, бабочек красивых...»
Так была задумана одна из самых замечательных книг о детстве — «Детские годы Багрова-внука». Книга получилась очень большая, и работа над ней заняла не один год, а целых четыре.
Только начало жизни описано в «Детских годах». Восьми лет Сергей Аксаков уехал в Казань, поступил в гимназию, и с той поры числил уже не детство свое, а отрочество.
Вспомните, как второклассника принимают в октябрята. Его просят рассказать о себе. Мальчик говорит, кем работают отец и мать, сообщает, когда он родился, и смущенно замолкает: «Вот и все». Учительница и ребята улыбаются, понимая, что больше рассказывать не о чем. Какие «события» в жизни восьми летнего человека?! Но перечитайте «Детские годы». Когда читаешь эту книгу, и собственное твое детство непременно всплывает из прежде тебе самому неведомых тайников памяти — всплывает, оживает... Перечитайте эту мудрую повесть, подумайте, и вы поймете, что одно событие, и, может быть, важнейшее во всей жизни, — за плечами восьмилетнего ребенка: он стал человеком. Что может быть значительнее? Как становятся человеком? Об этом и рассказывает книга Аксакова.
Взгляните на пойменный луг в апреле, когда схлынуло половодье. Черная безжизненная земля — больше ничего. Но мы знаем, что в земле посеялись семена множества трав, полевых цветов и даже деревьев. Настанет срок, пригреет майское солнце, и, как сказал поэт Багрицкий, «пойдет в наступленье свирепая зелень»; свирепая не потому, что злая, а потому, что стремящаяся к свету вопреки всем препонам.
Так и жизнь восьмилетнего человека взгляду постороннего наблюдателя, да и самому внутреннему взгляду ребенка может показаться однообразным полем; а на деле она переполнена: уже все главное посеяно. Год за годом это главное будет просыпаться, всходить, обнаруживать себя.
Жизнь Сергея Аксакова началась тяжелой болезнью, которая продолжалась так долго, что знакомые говорили матери Сергея:
— Перестань мучить дитя; ведь уж и доктора и священник сказали, что он не жилец. Покорись воле божией...
Может быть, именно тяжелая болезнь сделала так, что первым и самым сильным чувством, зародившимся в Сережиной душе, была доходившая до болезненной остроты жалость ко всему страдающему и слабому.
Вспоминая об этом в старости, Аксаков писал, что чувство жалости прежде всего обратилось на маленькую сестрицу: «Я не мог видеть и слышать ее слез или крика и сейчас начинал сам плакать».
Мать не покорялась злой воле природы. Просыпаясь среди ночи или приходя в сознание после обморока, Сергей видел тревожные и нежные глаза матери. Все живое на земле создано солнечным теплом; мальчик не мог бы выразить этого словами, но чувством он понимал, что все живое в нем даровано и сохранено материнской самоотверженностью.
Так рано, прежде и могущественнее всего иного, вместе с жалостью в его сердце поселилась любовь.
Когда Сергей чувствовал себя хорошо, его вместе с младшей сестренкой сажали в коляску и возили по саду, примыкающему к дому Аксаковых. Сад небогатый, но там были цветники с ноготками, шафранами и астрами, кусты смородины, крыжовника и барбариса, редкие яблоньки; в положенный срок набухали и лопались почки, и в положенный срок летели несомые осенним ветром желтые и красные листья, а над ними торопились неизвестно куда птичьи стаи и облака.
Взрослые подсчитали, что Сергей изъездил по этому саду больше пятисот верст.
«Величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу», — писал он, благодарно вспоминая эти путешествия через много десятков лет.
Как-то, сидя на окошке, Сергей услышал в саду жалобный визг и стал просить мать, чтобы послали посмотреть, кто это плачет.
— Верно, кому-нибудь больно.
Дворовая девушка побежала в сад и вернулась, неся в пригоршнях крошечного, еще слепого щеночка. В мире мальчика поселилась неказистая дворняжка Сурка — существо, так же зависящее от его заботы, как он сам зависел от взрослых. Сестренке Сергей мог только сострадать — жалеть ее, плакать вместе с ней, когда она плачет, — Сурку он учил, кормил, оберегал. Это один из важнейших моментов в жизни — когда любимый сам становится любящим, тот, кого ласкают, сознает самого себя дарителем тепла. Вместе с этим ответственность и чуткость входят в сознание человека.
Вечерами няня рассказывала Сереже сказки. Сказки были страшные, и он плакал. Мать прогнала няню, но она ночами прокрадывалась к детям, которых очень любила, ласкала их и вся в слезах снова шептала свои сказки.
Почему это: — человек любит, а рассказывает страшное?
Потом, уже под старость, в жизнь Аксакова войдет Гоголь, станет для него одним из самых почитаемых людей на земле; был ли писатель, больше Гоголя любивший Россию, и был ли писатель, сказавший своей стране что-либо горше, чем «Мертвые души» и «Ревизор»?! Он говорил о страшном потому, что видел его, и на все сущее душа его не могла не отозваться — иначе она была бы подслеповатой, немощной.
... Когда Сережа капризничал, его выносили из дому и сажали в распряженную карету. Почему-то он сразу успокаивался. Карета стояла на месте, но если на секунду закрыть глаза и снова взглянуть, все представлялось иным. То блещущим бессчетными каплями росы, то сумрачным и задумчивым, оттого что солнце застлала туча. Иногда все менялось, потому что близко на ветку села птица: вертит головкой, смотрит, щебечет — говорит по-своему.
И вот уже жарким июльским утром в карету впрягают лошадей, и начинается настоящее путешествие. Не то — по саду, вокруг городского дома, — а такое, где за далью открывается новая даль, и каждый раз совсем другая; линия горизонта, тонувшая в степном разнотравье, сливается с грядой леса, а потом проваливается за темную крутизну, как за край земли.
Подъезжаешь ближе, и оказывается, что никакой это не «край земли», а полноводная река в крутых берегах.
Кормчий громко скажет: «Призывай бога на помощь!» — и лодка заскользит по вертящейся быстрине. Когда переезжали реку Белую, Сергей был так потрясен, что не мог выговорить ни слова.
— От страха язык проглотил, — смеялись отец и мать.
Но мальчик был подавлен не страхом, а новизной впервые открывающегося перед ним — величием красоты: слова придут позже. Он как бы захлебнулся этой красотой.
И сколько же лет должно будет миновать — вся жизнь! — пока то, что ворвалось в душу, осознается, ровно и радостно заполнит его существо.
Из Уфы, из своего городского дома, они ехали в имение деда.
Потом все детство будет пронизано дорогой, путешествиями. Поездками в дальние села к родным. Переправами через Белую и Волгу. Путешествиями в весну, осень, лето и зиму, путешествиями в ближний лес, где чудес не меньше, чем в тысячекилометровом пути, и на реку, на болото, в поле.
Лес, когда мальчик впервые войдет в него, оглушит шумом деревьев, разноголосым птичьим пением, таинственными шорохами. Не сразу, но в конце концов он научится разбирать в слитной, летучей, со всех сторон несущейся музыке даже едва слышный звук и словами воскресит этот звуковой поток, да так, что вот уже больше ста лет он льется со страниц книг Аксакова.
Прислушайтесь, говорит писатель: токуют тетерева, пищат рябчики, воркуют, каждая по-своему, все породы диких голубей, взвизгивают и чокают дрозды, зазывно-мелодически перекликаются иволги, стонут рябые кукушки, постукивают, долбя деревья, разноперые дятлы, трубят желны, трещат сойки, свиристели, лесные жаворонки, дубоноски.
Какая же сила в слове, если по воле мастера оно может трубить, стонать, чокать, трещать, петь десятками несхожих птичьих голосов так, что музыка нехоженого леса входит в тебя и остается навсегда.
Он увидит весенний перелет птиц тех давних лет нетронутой природы, когда, по выражению его дядьки Евсеича, «всякая птица валом валит без перемежки», и потом так опишет это исчезающее в наши дни чудо: «В самом деле, то происходило в воздухе, на земле и на воде, чего представить себе нельзя, не видавши... Река выступила из берегов... слилась с озером Грачёвой рощи. Все берега были усыпаны всякого рода дичью; множество уток плавало по воде между верхушками затопленных кустов, а между тем беспрестанно проносились большие и малые стаи разной прилетной птицы: одни летели высоко, не останавливаясь, а другие — низко, часто опускаясь на землю; одни стаи садились, другие поднимались, третьи перелетывали с места на место: крик, писк, свист наполняли воздух. Не зная, какая это летит или ходит птица, какое ее достоинство какая из них пищит или свистит, — я был поражен, обезумлен таким зрелищем».
Только то, что с силой потока ворвалось в тебя, перевернуло в тебе все, обезумлило, — сохранится и, может быть, вобрав частицу твоей души, когда-нибудь воплотится в творчестве.
Мальчик был обезумлен природой.
... Во времена детства Аксакова в русской литературе еще преобладали цари, царедворцы и победоносные военачальники. Они были героями «Россияды» Михаила Хераскова, воспевающей покорение Грозным Казанского царства, трагедий Александра Сумарокова и множества других сочинений.
Пушкин и Гоголь продолжили и завершили движение к обычной жизни, к обычному человеку, которое начали предтечи их, великие русские писатели восемнадцатого века — Гавриил Романович Державин в лирических стихах, Денис Иванович Фонвизин своей сатирой, Александр Николаевич Радищев горьким и страстным обличением несправедливости современного ему общества.
Они — Пушкин и Гоголь — как бы застроили тогда несколько пустынную литературную Россию обычными городами и селами, от солнечного села Диканьки до села Горюхина, которое иначе и не назовешь, от губернского города N, куда въезжает на своей бричке Чичиков, до Петербурга с его Медным всадником.
И какими же удивительными оказались эти города и села!
Пушкин и Гоголь заселили литературную Россию людьми из народа, говорящими не придворным, а обычным языком; туда вошли чернобородый, со сверкающими глазами Пугачев, и такой совсем неприметный, на взгляд иного даже ничтожный человек, как Акакий Акакиевич Башмачкин, вошел и Ноздрев, и несчастный Евгений, бросивший вызов медному кумиру и растоптанный им.
И когда они возникли в литературном мире, стало очевидно, что в судьбе Акакия Акакиевича Башмачкина, которому до ужаса не повезло с его новой шинелью, истинно трагического неизмеримо больше, чем во всех высоких трагедиях Сумарокова.
Пушкин и Гоголь избороздили Россию дорогами и проселками на всем необъятном протяжении страны — от «финских хладных скал до пламенной Колхиды». По сторонам раскинулись степи и леса. Дороги пересекли реки — и такие, что, по образному слову Гоголя, редкая птица долетит до середины течения.
На долю Аксакова выпало внести новую важную черту в реальную картину России, создаваемую литературой: заселить реки, степи, болота и леса рыбой, птицами, зверями.
Он и совершил это в «Записках ружейного охотника Оренбургской губернии», в «Записках об уженье рыбы» и в очерке «Собирание бабочек». Он заселил литературную Россию всем, что порхает, летает, плывет по рекам, рыщет в лесах, одарил ее «аленьким цветочком» живой природы, по которому она так тосковала.
Он завершил этот труд, поселив в лесах, рядом с птицами и зверями, сказку с ее чудищами и красавицами.
Так, почти натуралист, он стал почти волшебником. Вернее сказать, не «почти», а особым натуралистом и особым волшебником. Он был не обычным, а особым натуралистом потому, что заселил землю не тем зверьем, какое изучает ученый, а преображенным взглядом поэта.
Вот болотный кулик, с желтовато-красноватым оперением, длинноногий, крик которого иногда странно похож на слова «веретен, веретен», отчего и произошло другое его имя — «большой веретенник». Обычный кулик, но послушайте, что рассказывает о нем Аксаков: «Едва только приближается охотник или проходит мимо места, занимаемого болотными куликами, как один или двое из них вылетают навстречу опасности... Болотный кулик бросается прямо на охотника, подлетает вплоть, трясется над его головой, вытянув ноги вперед, как будто упираясь ими в воздух... Самки и самцы, сидящие на яйцах, не слетают с них, пока опасность не дойдет до крайности. Охотник вступает в болото и, по мере того как он нечаянно приближается к какому-нибудь гнезду или притаившимся в траве детям, отец и мать с жалобным криком бросаются к нему ближе и ближе, вертятся над головой, будто падают на него».
Часто говорят: только вначале все интересно, в диковинку. А на самом деле чем дольше, чем внимательнее глядишь, тем больше удивительного проступает в окружающем, так что, в конечном счете, не остается ничего, что можно было бы по справедливости назвать обыкновенным.
Если уметь видеть.
Дикая утка села в прибрежных тростниках и засунула голову под крыло — спит. Красавец селезень поглядел-поглядел на подругу и тоже уснул. Но лишь только это произошло, утка стала крадучись пробираться подальше от селезня — тихонько, мелкими шажками. Она только притворилась спящей. Наступило время нести яйца и высиживать утят. Инстинкт продолжения рода и материнский инстинкт заставляет утку ускользать от себялюбивого, равнодушного к потомству селезня. Еще несколько секунд, и утка полетела — низко над озером, выглядывая безопасное место для гнезда.
День за днем она будет бессменно высиживать своих птенцов — голодная, перья да косточки, потерявшая всю свою красоту. И если близко подберется охотничья собака, утка-мать подлетит к ней, притворяясь раненой, вспорхнет из-под носа пса и так, рискуя жизнью, уведет врага от гнезда.
Часто люди говорят — «зверский поступок». Аксаков был одним из тех, кто показал, что, в сущности, звери почти никогда не совершают «зверских поступков» — им несвойственна бессмысленная кровожадность.
Он написал, как считается, одну-единственную сказку «Аленький цветочек», но сколько еще сказок благородства и самоотвержения подсмотрел он в природе и рассеял по своим сочинениям.
Он был особенным волшебником, потому что волшебники обычные если уж создают чудище, то злое, а в его чудище все время угадывается ясный и чистый человек; и в сказочном дремучем бору он видит ласковый, так им любимый русский лес.
... Зимой в Уфе к Сереже Аксакову стал ходить Матвей Васильевич, преподаватель народного училища, и учить его чистописанию. Чтобы Сереже было не так скучно, ему подыскали товарища, мальчика Андрюшу из соседской бедной семьи. По окончании уроков учитель ставил в тетрадях отметки: «посредственно», «не худо», «изрядно», «хорошо», «очень хорошо», «похвально».
И вот Сережа заметил, что, если даже они оба с Андрюшей писали одинаково неудачно, отметки ставились разные. Ему — «не худо», а Андрюше — «посредственно». А если прописи обоим удавались, Сергей получал отметку «очень хорошо» или «похвально», а Андрей — просто «хорошо». И так повторялось всякий раз; Сергей стал думать об этой странности и нашел только одну разгадку:
Верно, учитель меня больше любит. И конечно, за то, что у меня оба глаза здоровы, а у бедного Андрюши один глаз выпучился от бельма и похож на какую-то белую пуговицу».
Первое смутное сознание неравенства и несправедливости осветило и одновременно тучей застлало душу мальчика. Это важнейший момент в жизни человека, а особенно одаренного писательским даром, потому что именно сознание несправедливости и желание сделать мир разумнее — едва ли не главная побудительная причина творчества.
Однажды Матвей Васильевич повел Сережу в народное училище. Тут учитель, прежде казавшийся добряком, странно изменился. Даже голос у него стал другим, с каким-то неприятным, угрожающим напевом.
Мальчик, вызванный к доске, не мог ответить урока.
— Не знаешь? На колени! — крикнул Матвей Васильевич.
По окончании урока трое сторожей, вооруженных пучками прутьев, принялись сечь мальчиков, стоявших за доской.
Об этом дне, запомнившемся навсегда, Аксаков писал впоследствии: «Слишком рано получил я это раздирающее впечатление и этот страшный урок! он возмутил ясную тишину моей души».
Но точно ли — «слишком рано»?! Душа воспитывается не одной любовью и красотой! Не сами «страшные уроки», а только равнодушие к ним смертельно опасны уму и таланту.
Мальчик рано увидел, что люди вокруг делятся на свободных и крепостных. Добрая бабушка может ударить дворовую девочку, чем-то ей не угодившую; добрая — да не всегда и не ко всем.
И свободные тоже делятся на таких, как он сам, его мать, отец, знакомые, и таких, как Андрюша; этих последних позволительно и выпороть, на них смотрят иначе, с ними говорят «другим» голосом. И дело вовсе не в том, что у Андрюши бельмо, похожее на белую пуговицу. Другое бельмо, клеймо, невидимое на первый взгляд, но которое непременно нужно понять, определяет Андрюшину судьбу.
Раз проснувшись, светлый и печальный интерес к народной жизни не угаснет; можно закрывать глаза на неправду — иные так и поступают, — но это все равно, что жить слепым и вместе с совестью похоронить свой дар.
От дворовых Сережа Аксаков услышит рассказы о своем незадолго до того убитом родиче, помещике-крепостнике Куроедове — изверге, который запарывал непокорных. Потом Аксаков напишет о нем, и этими правдивыми страницами внесет свою долю в понимание бесчеловечности рабства. А через много лет, при первых вестях о готовящемся освобождении крестьян он напишет стихотворное послание России, где есть такие строки:
С плеч твоих спадает бремя,
Докажи, что не рабой
Прожила ты рабства время...
Покажи нам, как оковы
Скинешь ты с могучих ног,
Как пойдешь ты в путь свой новый,
Как шагнешь через порог...
В жизнь мальчика рано входят книги. Он жадно читает всё, что попадается ему.
Детские книги в те времена были редкостью; вперемежку с «Зерцалом добродетели», со сказками «Тысячи и одной ночи» и томиками «Детского чтения» мальчик читал распространенный тогда «Домашний лечебник» Бухана.
Чтение пробудило тягу к сочинительству. Обо всем, что он услышал или прочитал, по-своему пересочиняя, мальчик рассказывал сестренке.
Рассказывал ей о том, что в доме был пожар, а он выскочил из окошка с двумя детьми. При этом Сергей хватал сестриных кукол — они должны были изображать детей, спасаемых из пламени, — и, волнуясь, почти веря своей выдумке, играл в пожар; вместе с писательским в нем пробуждался артистический дар — долгие десятилетия эти два искусства боролись за его душу.
Он рассказывал сестре, что в саду дедушкиного дома — пещера, там обитает Змей Горыныч о семи головах; но он отрубит у змея все семь голов.
Сестричка пугалась; одну ночь она худо спала, просыпалась, плакала. Он жалел ее, но втайне гордился тем, что выдуманные им истории так волнуют. Он начинал предчувствовать «силу слов» — своих, рожденных собственным воображением.
Уже все главное для человека, или почти все, поселилось в его отзывчивой душе...
Вот ведь Пушкин так рано, еще в отрочестве, почувствовал неодолимую потребность не просто рассказывать, а писать, слагать стихи. Рифмы, строки хлынули на бумагу бурным потоком, и этот поток иссяк только со смертью. И другой великий современник Сергея Аксакова, Гоголь, юношей вошел в литературу «Вечерами на хуторе близ Диканьки».
Но может быть и иначе.
Бывает так, что человек после детства как бы разминется с самим собой и всю жизнь будет искать себя, свою судьбу. Счастье, если после многих испытаний он ее найдет.
Все уже с детства жило в Аксакове, но, чтобы вырваться на волю, пережитое должно быть воплощено в словах. Самая прекрасная картина, возникнув В воображении художника, никогда не станет существовать для других, если у художника нет красок. Слово — краски писателя. И, казалось бы, эти краски везде, слово звучит в воздухе, оно рядом, почти с самого рождения оно сопровождает тебя. Но попробуй настигни его, узнай его тайну, подчини своим замыслам.
Это было памятное время, когда в России окончательно складывался литературный язык. То, каким он утвердится, решало, сможет ли литература рассказывать не одно лишь приятное, но даже горькое и страшное, когда оно есть, — а только такая литература достойна имени народной.
И решало, ограничатся ли владения литературы светскими салонами, или она перехлестнет стены бальных залов и хлынет в просторы губернской, уездной и сельской России, чтобы там соединиться с давно уже существовавшей устной народной литературой — песенной, сказочной.
И надолго, даже навсегда, определяло судьбы русской сказки и ее творцов. Именно поэтому кажется необходимым прервать здесь повествование о жизни Аксакова, чтобы вспомнить о муках слова, переживавшихся Россией и ее писателями в годы, когда созревал талант замечательного сказочника. Судьбы языка и сказки неразделимы.