Заметки о Пушкине[183]
Заметки о Пушкине[183]
В этих заметках едва ли сказано о Пушкине что-нибудь новое. В большинстве из них общепринятые представления утверждаются как правильные. Но стремиться к тому, чтобы непременно высказать взгляды, противоположные общепринятым, было бы предвзятостью. Важно подходить к предмету исследования непредубежденно. Не надо стараться говорить новое или старое, а надо стараться говорить верное. Не надо говорить новое, а надо говорить заново.
***
Не только в творчестве, но и в жизни Пушкин есть гениальность. И его стихи, и его жизнь гениальны одним и тем же: своей особой парящей легкостью. Это легкость, проистекающая не из отсутствия внутреннего веса, а из соразмерности тяжести с движущей ее силой.
***
Для Пушкина характерна высота — он парит над вещами, а не ходит между ними. Достоевский глубок. Толстой широк. Пушкин высок; высота полета уже как к своим следствиям приводит к широте обзора и к глубине проникновения: чем выше поместить глаз над уровнем воды, тем глубже он в нее проникает. Пушкин, совсем не желая быть глубоким, был им «поневоле». Есть писатели, хотящие казаться глубже, чем они есть, — «мутящие свою воду, чтобы она казалась глубокой». Есть писатели, скрывающие свою глубину. Таков Пушкин: он настолько прозрачен, что его глубина не сразу заметна.
***
Пушкин — и как художник, и как личность — редкий случай цельного и вместе с тем сложного человека. В большинстве случаев сложность сопровождается внутренней распущенностью («мягкотелый интеллигент»), цельность — примитивностью. В Пушкине противоположные начала сочетаются в единство: созерцательное и волевое начало, традиция и новаторство, трезвость и пафос, скепсис и жизнеутверждение, культура и самобытность. Культурность Пушкина, например, шла не во вред, а в пользу его самобытности. Самый «западный», «самый европеец» из русских писателей, он вместе с тем наиболее национален. Разве не удивительно, что лицейская кличка самого русского из всех русских поэтов была «Француз».
***
Пушкин не был ни ленив, ни празден, хотя и любил воспевать эти качества. Он работал очень усидчиво и напряженно, со страстным стремлением к совершенству обрабатывал написанное. Но все же нынешняя критика очень преувеличивает его «сальеризм». Сущность Пушкина, несомненно, чисто «моцартовская»:
Задумаюсь, взмахну руками,
На рифмах вдруг заговорю.
«Моему Аристарху»
Как каждый профессионал, Пушкин мог писать и без вдохновения, но в своих письмах нередко ссылается на вдохновение как на одно из условий успешности своей дальнейшей работы.
«Написать что-нибудь мне бы очень хотелось; не знаю, придет ли вдохновение» (из письма жене 15 сент. 1834).
Часто заменяет он высокопарное слово «вдохновение» более скромным и деловым выражением «распишусь»:
«Погожу еще немножко, не распишусь ли» (письмо жене 25 сент. 1834);
«Со вчерашнего дня начал я писать (чтобы не сглазить только)…
Авось распишусь» (ей же, 2 окт. 1835).
***
Русские, как и сам Пушкин, всегда смотрели немного свысока на всякое «корпение»:
«А какой-то ученый немец написал о них пространную диссертацию» (из предисловия Пушкина к «Песням западных славян»). «Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет писать!» (из письма жене 11 окт. 1833).
Это неправда, но передает «дух» Пушкина. Таким его видела Россия, таким он и сам не прочь себя видеть.
***
И как поэт, и как человек Пушкин в высшей степени русский. Нежнейшая лиричность при полном отсутствии сентиментальности, зрелая мудрость при полном отсутствии мудрствования, внутренняя религиозность (умиротворенность, жизнеутверждение) при полном отсутствии ханжества — его характеризующие черты. Может быть, Пушкин оттого так и полюбился России, что в нем совсем нет духа показной самодовольной добродетели. Наоборот, в нем очень сильно противоположное, типично русское качество: стыдливая сдержанность, глубокое духовное целомудрие. Он охотно подчеркивает свои недостатки, умалчивает о достоинствах. Он скрывает свою серьезность, доброту, трудолюбие, внутреннюю религиозность, подчеркивает лень, легкомыслие, свободомыслие.
***
Пушкин обыденно добр, совсем не «нравственен», но очень благороден (на врожденное благородство Пушкина указывал уже Розанов).
***
Кто-то сказал про Толстого: «Гениальный средний человек». То же можно было бы сказать и о Пушкине. Лермонтов, Достоевский. Гоголь не только как художники, но и как люди не были средними, это люди странные, чудаки, монстры. Пушкин вполне «нормален», здоров. Лучшая характеристика его дана Инзовым[184]: «Добрый малый». Близка к этому юношеская автохарактеристика самого Пушкина:
Здесь Пушкин погребен: он с музой молодою.
С любовью, леностью провел веселый век:
Не делал доброго — однако ж был душою
Ей Богу, добрый человек.
«Моя эпитафия»
***
Установилось мнение, что одаренность дает право на душевную распущенность. Пример Пушкина показывает, что можно быть гением, не будучи неврастеником.
***
«Великий Пушкин — малое дитя» (Дельвиг[185]).
В Пушкине много детскости:
«Поздравляю тебя, моя радость, с романтическою трагедиею, в ней же первая персона — Борис Годунов! Трагедия моя кончена. Я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши, и кричал: Ай да Пушкин, ай да…» (из письма Вяземскому, 1825)[186].
Пушкин зрел и вместе юн. Детскость Пушкина связана с его насыщенностью жизнью. Дети живы — они смеются или плачут, в них отсутствует середина, скука. В Пушкине есть именно та детскость, которую рекомендует Евангелие, говоря «будьте как дети»: детская непосредственность, свобода, радостность, детские светоносность и лучезарность.
***
В Пушкине есть детская, дикарская невинность (м<ожет> б<ыть>, сказывается негритянская кровь). Как сказал однажды Г. Адамович, Пушкин «лишен (свободен от) чувства греха». В Пушкине есть «райскость». Пушкин (особенно молодой) — это живущий в раю Адам до грехопадения.
***
У Достоевского чёрт рассказывает Ивану Карамазову о француженке-крестьянке, которая с ангельским неведеньем греха оправдывала свою снисходительность к многочисленным любовникам: «Ah, mon pere, ca lui fait tant de plaisir, et a moi si peu de peine»*[187]. Подобное отношение к «греху прелюбодеяния» было и у «повесы» Пушкина: и мне приятно, и ей приятно, за чем же дело стало?
[* Это доставляет ему такое удовольствие, а мне так мало труда! (фр.).]
***
Мы, Шемзелдин со чадами своими,
Мы, шейх Гафиз и все его монахи, —
Особенный и странный мы народ.
……………………………………..
В греховном море вечно утопая,
С раскаяньем нисколько не знакомы,
А между тем свободные от злого,
Мы вечно дети света, а не тьмы,
И тем вполне непостижимы…
«Из Гафиза». Перевод Фета
Существует особая мораль — «мораль Гафиза». Это отнюдь не гедонизм, не эпикуреизм, не что-либо подобное: мораль Гафиза не только в накоплении, но и в отдаче, не только в захвате, но и в расточении жизненных богатств — дружбе, любви, борьбе, творчестве, даже самопожертвовании — готова видеть возможный источник радости. Она проповедует полное принятие жизни как высшей ценности, независящей от преобладания в ней светлых или темных сторон, проповедует радостное использование каждого мгновения жизни. Ее можно было бы формулировать в простом положении: радуйся жизни и не мешай радоваться соседу, даже по мере сил помогай ему в этом.
Эта своеобразная «мораль Гафиза» — мораль Пушкина.
***
Мы хвалим Бога, хваля его творение: любуясь Его звездами или Целуя созданных Им женщин. Бог, наверное, радовался, видя с какой полнотой чувства принимаются юным Пушкиным Его жизненные дары. Так радуется хозяин, глядя на гостя, которому понравилось его угощение, или отец, угодивший сыну подаренной игрушкой. Бог любил Пушкина, как любила бабушка Татьяна Марковна из гончаровского «Обрыва» тех гостей, которые «много кушают».
***
У Пушкина не было прямого интереса к религии.
«Читая Библию, святой дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира» (из письма неизвестному лицу. 1824).
Некоторые позднейшие его высказывания носят более положительный характер, но они редки и, в общем, маловыразительны.
Пушкин не отвращался от религии, но и не тянулся к ней; сам он шел как-то мимо нее, в ней не нуждался, но любил и, м<ожет> б<ыть>, даже умилялся ею в других.
«…беру нежно тебя за уши и целую — благодаря тебя за то, что ты Богу молишься на коленах посреди комнаты. Я мало Богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас» (из письма жене 3 авг. 1834).
***
С другой стороны, и подлинное богоборчество чуждо Пушкину, даже в молодые его годы, годы «вольнодумства». Его кощунственные стихи — просто мальчишеское озорство. Они нисколько незлобны (как злобны насмешки Вольтера и других подлинных отрицателей); пушкинская пародия остроумна, но не ядовита; она добродушна, порой даже сочувственна. Очень часто в вещах, задуманных как пародия, Пушкин увлекается и впадает в положительный пафос; немного, например, найти в русской поэзии мест, по силе равных описанию сна в «Гавриилиаде»:
Всевышний рек, — и деве снится сон:
Пред нею вдруг открылся небосклон
о глубине небес необозримой,
В сиянии и славе нестерпимой
Тьмы ангелов волнуются, кипят,
Бесчисленны летают серафимы,
Струнами арф бряцают херувимы,
Архангелы в безмолвии сидят,
Главы закрыв лазурными крылами, —
И, яркими одеян облаками,
Предвечного стоит пред ними трон.
И светел вдруг очам явился он…
***
Пушкин был равнодушен к внешней религиозности. Но при внешнем безразличии в нем чувствуется религиозность внутренняя: в творчестве она выражается умиротворенностью его основного тона, в жизни — спокойной и серьезной твердостью, проявляемой в решительные минуты жизни (например, часы перед последней дуэлью, дуэль и смерть).
***
Пушкин мало думал о Боге, как не думает об отце занятый своим делом ребенок. Но нужно ли отцу, чтобы ребенок думал о нем? Пушкин подкупал Бога тем, что любил созданный Им мир — чуял скрытую в нем «гармонию», мог хоть в какой-то мере понять и разделить с Создателем мира вложенный Им в мир творческий восторг. Бог любовался Пушкиным, как сорванцом-сыном, который по-своему любит отца, хотя и не пристает к нему с излишними просьбами и нежностями, и при этом нисколько его не боится, чувствуя, вероятно, что и отец, в свою очередь, его любит.
***
Пушкин был награжден редким даром — он умел быть счастливым; и за это его любили все. «Праздник жизни» — выражение Пушкина[188]. «Веселое имя — Пушкин» — выражение Блока[189]. Пушкин любил жизнь, и жизнь любила Пушкина: это был «роман со взаимностью».
***
Пушкинское жизнеутверждение не есть грубый оптимизм. Пушкин грустен:
Наша ветхая лачужка
И печальна, и темна.
Что же ты, моя старушка.
Приумолкла у окна?
……………………………..
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла…
Любимые Пушкиным бодрящие концовки таинственным образом только подчеркивают эту грусть:
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя: где же кружка?
Сердцу будет веселей.[190]
***
Пушкин скептичен:
Дружба?
Так люди (первый, каюсь, я) —
От делать нечего друзья.
Любовь?
Давно ее воображенье.
Сгорая негой и тоской,
Алкало пищи роковой;
Давно сердечное томленье
Теснило ей младую грудь:
Душа ждала… кого-нибудь.
Счастье?
Привычка свыше нам дана —
Замена счастию она.
Слава?
Быть может (лестная надежда!).
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то был поэт!
Творчество?
Кто целит в уток из ружья,
Кто бредит рифмами как я.
Кто бьет хлопушкой мух нахальных…
Жизнь?
Покамест упивайтесь ею.
Сей легкой жизнию, друзья!
Ее ничтожность разумею
И мало к ней привязан я.[191]
Разочарованность Онегина в известном смысле глубже печоринской: поглядев, как оживленно хлопочет Печорин, влюбляя в себя княжну Мери, Онегин в искреннем недоумении пожал бы плечами: «И охота возиться человеку».
***
Ни один поэт небогат так интонациями, как Пушкин. В «Евгении Онегине» их непрерывная смена почти возведена Пушкиным в систему. Нежность, насмешливость, сухая точность, мечтательность, цинизм, грусть, ирония и т. д. сменяют друг друга два-три раза в строфе, непрерывный контраст настроений их взаимно подчеркивает и все время держит слушателя в напряжении:
«Сердца волнует, мучит, как своенравный чародей».[192]
***
Постоянной сменой утверждений и насмешек над тем, что только что утверждалось (моцартовский «смех над самим собой»), достигается уход во все более высокие планы. Есть люди, которым уже визитная карточка кажется неприкосновенной святыней. У Пушкина трудно найти что-нибудь над чем бы он в свое время не посмеялся (даже над любимицей Татьяной). Именно поэтому его «святая святынь» лежит на такой, почти недостижимой для исследования высоте.
***
Пушкин грустен, скептичен, насмешлив, порою циник, порою язвителен; и все же над всем этим, поверх всего этого — он умиротворен.
Так, полдень мой настал, и нужно
Мне в том сознаться, вижу я.
Но так и быть: простимся дружно,
О юность легкая моя!
Благодарю за наслажденья.
За грусть, за милые мученья.
За шум, за бури, за пиры,
За всё, за все твои дары:
Благодарю тебя. Тобою,
Среди тревог и в тишине,
Я насладился… и вполне,
Довольно! С ясною душою
Пускаюсь ныне в новый путь
От жизни прежней отдохнуть.
Нарочитая бодрость и проступающая сквозь нее грусть — обе перекрываются целомудренной благодарностью за всё: «за шум, за бури, за пиры» — за юность, за самую жизнь.
***
«Благодарность за жизнь» — это основное умонастроение Пушкина, может быть, основа его религиозности. Жизнь — незаслуженный подарок, было бы неблагодарностью критиковав его, привередничать, разделять полученные дары на хорошие и плохие. Все хорошо, даже страдания, даже смерть:
Все благо: бдения и сна
Приходит час определенный:
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход.
***
Ища у Пушкина доказательств его жизнеутверждения (которое само по себе настолько очевидно, что стало уже общим местом), натыкаешься на странное явление: прямых высказываний у него здесь так же мало, как и в области религиозной. Вся убедительность в тоне, а не в прямом содержании его стихов; не в словах, а в том, что между словами. Любовь к жизни просвечивает у него сквозь насмешливость и грусть, не умаляясь ими. Грусть — необходимая составная часть жизни, без которой жизнь стала бы пресной, как еда без соли.
Парадоксальное словосочетание «милые мученья» — типично пушкинское. Насмешливость Пушкина есть особая благожелательность ко всему живому:
Мальчишек радостный народ
Коньками звучно режет лед.
Да пруд под сенью ив густых.
Раздолье уток молодых.
В сущности, коротким описанием петербургской белой ночи, деревенского вечера или свежевыпавшего снега сквозь окно Татьяниной спальни — любым описанием Пушкин больше высказывает свое жизнеутверждение, чем это можно было бы сделать пространной философской сентенцией.
В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе:
Зимы ждала, ждала природа.
Снег выпал только в январе
На третье в ночь. Проснувшись рано,
В окно увидела Татьяна
Поутру побелевший двор,
Куртины, кровли и забор.
На стеклах легкие узоры,
Деревья в зимнем серебре,
Сорок веселых на дворе
И мягко устланные горы
Зимы блистательным ковром.
Всё ярко, всё бело кругом.
***
Ясно видя зло и страдания, Пушкин все-таки принимает жизнь в целом. Ценна всякая жизнь, независимо от вложенного в нее содержания. Ценен самый «материал» жизни, а не то, что из него сделано. Жизнь оправдана уже простым фактом своего существования, ее ценность самодовлеюща.
***
Аналогично этому и человек ценен, прежде всего, тем, что он жив, что он существует на свете, — независимо от его нравственных качеств.
…Хоть я сердечно
Люблю героя моего, —
это сказано непосредственно после убийства Ленского. В Пушкине нет лермонтовского демонизма: Лермонтов любит Печорина за убийство Грушницкого, Пушкин любит Онегина вопреки убийству Ленского.
***
Сквозь весь пессимизм одного из самых пессимистических путинских стихотворений — «26 мая 1828 г.»[193] — чувствуется это пушкинское парение над всеми разделениями жизни: разделениями на добро и зло, счастье и страдание, — чувствуется его олимпийское бесстрастие, спокойствие и ясность.
Дар напрасный, дар случайный.
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Несмотря на горесть высказываемых мыслей и чувств, общий тон стихотворения остается сдержанным, стих — гармонически величавым. Александр Сергеевич Пушкин, Пушкин-человек может сомневаться и тосковать; Пушкин-поэт сообщает об этом с величавой грустной умиротворенностью. Конечно, все это печально (не ужасно, не глупо, а только печально), но ведь это так есть. Пушкин настолько благоговит перед простой данностью бытия, что всякое «есть» принимается им со склоненной головой. Такая «примиренность факта» проходит сквозь всё его творчество. В сущности это есть следствие нерушимой веры в беспорочность жизненной сердцевины, веры в неизменную благость ее Творца. Поверхностью, разумом Пушкин может быть отрицателем и пессимистом; оптимизм и ясность души прорываются из глубины его существа вопреки разуму, почти бессознательно, почти незаметно для него самого.
***
Пушкин умел «делать стихи из ничего». Ярче всего проявляется его жизнеутверждение именно в этом умении подглядеть поэзию в самом обыденном, банальном, почти пошлом.
Помещичья деревня:
Под вечер иногда сходилась
Соседей добрая семья,
Нецеремонные друзья.
И потужить, и позлословить,
И посмеяться кой о чем.
Проходит время; между тем
Прикажут Ольге чай готовить,
Там ужин, там и спать пора,
И гости едут со двора.
Петербург:
Всё было тихо; лишь ночные
Перекликались часовые:
Да дрожек отдаленный стук
С Мильонной раздавался вдруг;
Лишь лодка, веслами махая,
Плыла по дремлющей реке…
Еще старосветская деревня:
Тогда роман на старый лад
Займет веселый мой закат.
Не муки тайные злодейства
Я грозно в нем изображу,
Но просто вам перескажу
Преданья русского семейства,
Любви пленительные сны
Да нравы нашей старины.
Перескажу простые речи
Отца иль дяди-старика,
Детей условленные встречи
У старых лип, у ручейка,
Несчастной ревности мученья,
Разлуку, слёзы примиренья,
Поссорю вновь, и наконец
Я поведу их под венец…
***
Может быть, тайна Пушкина не в тоне даже, а в чем-то еще более глубоком: в самой ткани, субстанции его поэзии — в самом его языке. Не только через раскрытие целой гаммы чувств и настроений, оттенков чувств и оттенков настроений в рядовом переживании будничной скучной действительности, но уже через язык эту действительность описывающий, совершается ее подъем в священные высоты чистой поэзии. Обыкновенный прозаический язык в силу полного раскрытия всех таящихся в нем возможностей — его до предела доведенной непринужденности, изобразительной силы, беспорочной чистоты построения, фонетического и ритмического совершенства — этот язык вдруг начинает звучать, как музыка. Вдруг оказывается, что этот повседневный язык и есть «язык богов», язык чистой поэзии. Таким преображением языка (без малейшего отказа от его повседневности, его земной природы). Настолько же, как и преображением описываемой им действительности (без малейшей ее ложной идеализации), земля поднимается в небо, делается раем, царствием Божьим, просветляется, возносится в совершенство.
***
Пушкин не искал оправдания жизни вне ее — в «мирах иных», в небесах, в раю, в бессмертии. Не утверждая и не отрицая, он просто ими не интересовался. Пушкин не оптимист будущего, а оптимист настоящего: смысл жизни в ней самой, жизнь сама по себе такая ценность, что не нуждается в оправдании извне.
***
У Пушкина есть доверие к жизни: «все в порядке», «все как надо». Пушкин чувствовал первозданную прелесть мира, библейское «хорошо».
«И увидел Бог всё, что Он создал, и вот хорошо весьма».
***
В Пушкине (особенно молодом) была дикарская райская безгрешность: но в нем (особенно в зрелые годы) было и что-то большее. В приведенном выше замечании Г. Адамовича очень существенна поправка, что Пушкин был не только лишен, но и свободен от чувства греха. Отсутствие греха — это детская, языческая невинность, не знающая различия между добром и злом. Свобода от греха — христианская свобода, различающая добро и зло, но стоящая вне греха как внешнего запрета, вне библейского «закона».
«Закон и пророки до Иоанна; с сего времени царствие Божие благовествуется и всякий усилием входит в него» (от Луки 16,16).
Пушкин был в какой-то мере причастен этой свободе «царствия Божьего». Каким «усилием» коснулся он его? Только своей бесстрашной, неизменно преданной любовью к жизни. В нем совсем не было боязливого подчинения жизни, он с каждым — как с императором Николаем, так и с самой жизнью — разговаривал как равный с равным. Но в нем не было и боязливой неприязни к жизни. Пушкин был в дружбе с жизнью. Лермонтов — чужестранец в этом мире, Пушкин в нем дома. Лермонтов — гость, Пушкин — хозяин: не гость, но и не работник, не наемник, а наследник, сын.
***
<Как уже отмечалось,> для Пушкина характерна религиозность внутренняя, «статическая» — в себе завершенная. У него именно потому не было интереса к внешним проявлениям религии, что внутренне он слишком интимно связан с ее первоисточником; он совсем не был богоискателем, именно потому, что ему нечего было искать: он уже был окружен Богом, уже погружен в Него.
***
Вероятно, Пушкин от души посмеялся бы, услышав, что его поместили в рай и царствие Божие, превратили чуть ли не в святого. Но в этом было бы виновато только неправильное словоупотребление, сделавшее понятие «царствия Божьего» таким отвратительно-пресным и скучным. Не Пушкина надо подгонять под условный образ традиционного святого, а надо так преобразовать понятие «царствия Божьего», чтобы в нем был уместен свободный, ясно-умиротворенный, мудро-благожелательный, легкий, смелый, живой, светлый, «веселый» дух Пушкина.