Вступление

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Всякое произведение искусства — это либо «Илиада», либо «Одиссея».

Раймон Кено, предисловие к «Бювару и Пекюше» Флобера

Занятно, что те две книги, которые больше любых других питали воображение Запада дольше двух с половиной тысячелетий, не имеют ни чётко выраженного начала, ни неоспоримого автора. Гомер рождался задолго до Гомера. «Илиада» и «Одиссея» никогда не были традиционными литературными произведениями. Вероятнее всего, они возникали постепенно, складываясь как знаменитые народные легенды в неуловимом процессе отсеивания и смешивания подробностей, и, даже обретя единую литературную форму, уже считались чересчур архаичными к VIII веку до н. э., когда, как принято считать, жил и творил Гомер. Гомер — слепой аэд, ради подаяния обходивший со своими песнями города древней Греции, много веков считался автором «Илиады» и «Одиссеи». По прошествии времени его стали считать некой аллегорией поэтического вдохновения, частично собирательным образом, частично просто выдумкой, — воплощённой поэзией древности. В конце концов, мнение о том, что Гомер является не более чем вымыслом, утвердилось, и в 1850-ые годы Густав Флобер сыронизировал над ним в своём «Словаре клише», книге, которая предлагала представителям буржуазии современные остроумные ответы на высказывание собеседника: «ГОМЕР: никогда не существовал»[2].

Мы ничего не знаем о Гомере. Однако дело обстоит иначе с его книгами. Не будет ошибкой утверждать, что наше знакомство с «Илиадой» и «Одиссеей» начинается задолго до того, как мы открываем первую страницу. Ещё не будучи захваченными страстями, бушующими в груди у Ахиллеса, ещё не начав восхищаться отвагой и находчивостью Улисса, мы уже предчувствуем, что книга, повествующая нам о великой войне и великом путешествии, повествует также о неком общем опыте людской борьбы и странствий. Если верны те метафоры, которые уподобляют жизнь величайшей битве и долгой дороге, то, вне зависимости от того, были ли «Илиада» и «Одиссея» написаны с опорой на это знание или сами породили его, читатель и книга оказываются как бы зеркалами, которые бесконечно отражают друг друга. Учитывая неясное происхождение двух этих эпосов, большинство учёных полагают, что «Илиада» и «Одиссея», авторство которых приписывается Гомеру, были сначала разрознёнными текстами разных жанров. «Лишь позже, в слиянии друг с другом, они сформировали два единых масштабных произведения в том их виде, в каком они знакомы нам сейчас. Одно из них повествует о трагедии, разыгрывающейся под стенами отдельно взятого города, Трои, осаждаемой врагом; другое — о приключениях отдельно взятого человека, Улисса, который на пути домой преодолевает множество опасностей. В глазах будущих читателей Гомера Троя стала прообразом всех городов, а Улисс — прообразом самой человеческой судьбы.

Биография книги — не то же самое, что биография её автора. Это, однако, не совсем справедливо в случае Гомера и его творчества. Здесь нити судеб сплетены так плотно, что сейчас уже невозможно точно определить, какие события предваряли другие. Был ли сначала слепой певец, который поведал о разрушении Трои и о долгом путешествии греческого царя к родному дому, или же сначала появились истории о жажде войны и о тоске по миру, которые лишь после записи стали претендовать на достоверность. В глазах читателя автор и его произведение всегда находятся в тесной взаимосвязи. Есть книги, герои которых сотворены столь вдохновенным словом, что затмевают истинную личность самого автора, как, например, Дон Кихот Сервантеса или Гамлет Шекспира. В свою очередь, существуют писатели, чья жизнь, как сам о себе отзывался Оскар Уайльд, есть чаша, переполненная их гением, и чьи книги есть плоды этого гения[3]. В нашу эпоху принято относить Гомера и его поэмы к первой категории, но ведь были и времена, когда читатели не усомнились бы в их принадлежности к последней…

Никто, даже самый страстный почитатель, не способен до конца познать «Илиаду» и «Одиссею». Впрочем, то же можно сказать и о любой другой книге: каждое очередное прочтение накладывается на предыдущие, и интерпретации испещряют страницы текста, словно трещины — скалу; первоначальный, чистый текст (если таковой вообще когда-либо существовал) становится практически неразличимым. Поэтому когда, закрывая книгу, мы думаем: «Ну, теперь-то я разобрался в “Илиаде” и “Одиссее”», — мы имеем в виду лишь то, что разобрались в истории, столькими до нас изученной, пересказанной, переведённой, адаптированной, и в то время, как суждения других о тексте ещё отдаются у нас в ушах, мы пытаемся оценить его с позиций собственных вкусов и предпочтений, подобно тому, как в гуле настраивающегося оркестра вдруг слышится мелодия солиста. Так Китс впервые открыл Гомера в переводе Чапмена. Так Джойс преследовал Улисса в сутолоке Дублина. Для таких попыток вникнуть в Гомера строгое соответствие хронологии не представляет ценности, так как прочтения оказывают влияние друг на друга, преодолевая временные барьеры. Ведь никому не приходит в голову обвинять в непоследовательности Блаженного Августина, изучавшего Гомера по Гёте, или Гераклита, расстроенного комментариями Джорджа Стайнера!

Вуаль предыдущих прочтений не только заслоняет от нас оригинальный текст, или то, что учёные по договорённости признают за таковой. Рассказывают, что один английский священник, потрясая Библией короля Якоба и своим гневом ввергая паству в трепет, кричал с амвона: «Это не Библия! — и затем, после продолжительной паузы: — Это перевод Библии!» Кроме того ограниченного числа счастливцев — учёных владеющих древнегреческим языком, — все те, кто читает Гомера, читают не Гомера, а перевод Гомера. Среди них есть те, кому повезло держать в руках издание Александра Поупа или Роберта Фаглза; но есть и те, кому суждено довольствоваться «дословной» версией Т. С. Брэндрета или напыщенным интерпретационным переводом Ф. Л. Лукаса.

Перевод — по своей сути искусство спорное. Удивительно видеть, как труды, подобные «Илиаде» и «Одиссее», созданные силой слова и потому до известной степени зависящие от точности словоупотребления в языке перевода, преодолевают эти границы и воплощаются в языках, которые даже не существовали во времена возникновения оригинала. Сравним: Mênin aeide, théa, Peleiadeo Achilleos… — «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…» — таков знакомый нам перевод первой строфы «Илиады». Но что Гомер имел в виду под aeide «воспой», под théa «богиня», под mênin «гнев»? Вирджиния Вулф отметила следующее: «Кичиться знанием древнегреческого — тщета и тупоумие, и все мы в нашем невежестве подобны самым ленивым и неумным школьникам. Разве знаем мы, как звучали на этом языке слова? Где в тексте нам следует разражаться хохотом? Как играли акт`ры? Колоссальная разница между нами и народом Древней Греции — не столько в расе или языке, сколько в разногласии традиций»[4].

«Разногласие традиций» существует даже между современными языками. Старомодное английское «wrath», «гнев», вызывает в памяти образы тигров Блейка и гроздьев Стейнбека; оно отлично от немецкого «Zorn», гремящего военной мощью и яростью, которые так явственно проступают в песне Эммануэля Гейбеля: «Гнев над Родиной священ…»[5].Оно отлично и от французского «colére», которое в период экзистенциализма Симона де Бовуар определила как страсть, «рожд`нную любовью, чтобы умертвить любовь»[6].Что же делать читателю при такой путанице? Читать и продолжать задавать вопросы…

Несмотря на такие сложности, великая книга способна пережить самые неточные переводы. Даже когда мы читаем строки Брэндрета о «многих душу губящих вещах / в таблицы впечатлённых»[7], которые и ему самому были не по вкусу, гнев Ахиллеса или тоска Улисса так или иначе затронут наши душевные струны, напоминая нам наши собственные чувства, обращаясь к чему-то в наших сердцах, что присуще не нам одним, но всему человечеству. В 1990 году Министерство культуры Колумбии ввело в действие систему передвижных библиотек, которые развозили книги жителям отдалённых сельских регионов. Для этой цели вместительные рюкзаки с книгами навьючивали на спины ослов, доставлявших их в дебри джунглей и в пустынные сьерры. Доставленные книги на несколько недель отдавались на попечение учителю или старейшине деревни, фактически становившемуся ответственным библиотекарем. Подавляющее большинство книг составляли работы по технике, сельскому хозяйству, а также образцы вышивок и так далее; однако была и художественная литература. Однажды, по словам одного из «библиотекарей», не досчитались одной книги: «Это был единственный случай, когда книгу не вернули, — отметила она. — Мы тогда, помимо обычной для нас литературы, заказали «Илиаду» в испанском переводе. Когда подошло время возвращать её, жители деревни отказались это сделать. Мы решили подарить её им, однако попросили объяснить, почему им так захотелось оставить у себя именно эту книгу. Они признались нам, что история Гомера, как им показалось, отражает их собственную жизнь: в раздираемой войной стране, где безумные боги бродят среди людей, а сами люди не ведают, за что сражаются, будут ли когда-либо счастливы, а если погибнут, то во имя чего»[8].

В финале «Илиады» Ахиллес, убивший Гектора в отместку за смерть своего друга Патрокла, даёт согласие на то, чтобы отец Гектора Приам пришёл забрать бездыханное тело сына. Это одна из самых сильных, самых проникновенных сцен, какую мне доводилось читать. Внезапно оказывается, что победитель и побеждённый, старик и мужчина во цвете лет, отец и сын — равны. Слова Приама вызывают в душе Ахиллеса скорбь по его собственному отцу; он мягко останавливает Приама, желающего поцеловать ему руки:

Так говоря, возбудил об отце в нём плачевные думы;

За руку старца он взяв, от себя отклонил его тихо.

Оба они вспоминая: Приам — знаменитого сына,

Горестно плакал, у ног Ахиллесовых в прахе простёртый;

Царь Ахиллес, то отца вспоминая, то друга Патрокла,

Плакал, и горестный стон их кругом раздавался по дому[9]. 

В конце Ахиллес говорит Приаму, что оба они должны сложить с сердца печаль, чтобы обрести покой.

Сердца крушительный плач ни к чему человеку не служит:

Боги судили всесильные нам, человекам несчастным,

Жить на земле в огорчениях; боги одни беспечальны.

Две глубокие урны лежат перед прагом Зевеса,

Полны даров: счастливых одна и несчастных другая.

Смертный, которому их посылает, смесивши, Кронион,

В жизни своей переменно и горесть находит и радость:

Тот же, кому он несчастных пошлёт, — поношению предан;

Нужда, грызущая сердце, везде по земле его гонит;

Бродит несчастный, отринут бессмертными, смертными презрен[10].

В этом было утешение и Ахиллеса, и Приама; возможно, и для жителей той колумбийской деревушки это звучало утешительно.