Странствия Улисса

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мистер Гладстон читал Гомера для удовольствия, и, я думаю, это пошло ему на пользу.

Уинстон Черчилль, «Мои ранние годы»

Если пристальному взгляду Гомер предстаёт персоной с тысячью лиц — необразованным бродягой, учёным джентльменом или молодой сицилийской женщиной, — то почему бы ему не быть ирландским эмигрантом? Его герои могли бы вести повседневные битвы обычного жителя Дублина; они могли бы путешествовать в лабиринте города от приключения к приключению, как воин, возвращающийся домой, или как сын в поисках отца. Они могли бы быть нашими современниками — ведь говорят, что Гомер предвидел всё, как сказал однажды немецкий поэт Дюрс Грюнбейн: «Настоящее — лишь виток для Гомера»[363]. Они могли бы чувствовать себя окружёнными вечным морем, дарящим вдохновению их поэтов свой цвет — тёмного вина или нефритовой зелени… Они могли бы пытаться быть если не хорошими (Джеймс Джойс использовал немецкое слово «gut»), то хотя бы «gutmütig» — пристойными[364].

Как и Батлер, Джойс причислял себя к этим «поэтам», и между прочим, в юности был не уверен, стоит ли принимать Гомера в их компанию. Писателю Патрику Колуму двадцатилетний ирландец заявил, что Гомер ему совершенно неинтересен, потому что у него сложилось впечатление, что его эпос был «вне традиции европейской культуры»[365]. По мнению Джойса, единственным европейским эпическим произведением была «Божественная комедия» Данте. Возможно, такой радикальный взгляд был результатом католического воспитания: большинство католических стран были подвержены сильному влиянию контрреформационной идеологии, с её глубоким недоверием ко всему греческому, о чём уже говорилось выше. В школе Джойс изучал латынь, позднее, когда он жил в Триесте, выучил несколько слов из современного греческого, но глубоко сожалел о своём незнании языка Гомера. Своему другу Фрэнку Баджену, государственному служащему из Цюриха, он сказал однажды: «Ну только подумай, разве это не тот самый мир, в который я бы в точности вписался?»[366]

Но Джойс хотел сделать больше, чем «вписаться» в него: он желал построить его заново на ирландской земле, воссоздать до последней черточки из ирландских материй. Когда Джойс жил в Триесте, он хранил у себя эссе Уильяма Батлера Йейтса, датированное 1905 годом: в нём Йейтс предположил, что пора уже кому-то из новых писателей снова посетить древний мир «Одиссеи». «Я думаю, что мы научимся снова, — писал он с провидческой мудростью, — описывать с величайшей пространностью скитания старого воина среди заколдованных островов, его возвращение домой, его медленно зреющую месть, мелькнувший силуэт богини и полёт стрел, и сделать так, чтоб все эти разнообразные вещи стали подписью или символом божественной игры воображения»[367]. Во вдохновляющем вызове Йейтса, как и в теории Вико, Джойс нашёл подтверждение своим мыслям. Его намерения подкрепил и один интересный топографический факт: «Одиссея» начинается с пребывания Улисса у Калипсо — на острове Огигия. Джойс обнаружил, что Огигия — это название, которым Плутарх в давние времена именовал Ирландию[368]. В 1937 году Джойс говорил Владимиру Набокову, что желание сделать поэму Гомера основой «Улисса» было всего лишь «прихотью». Своё сотрудничество со Стюартом Гилбертом в подборке аналогий с гомеровским текстом писатель назвал «ужасной ошибкой»[369] (Джойс удалил гомеровские названия глав до того, как книга была издана). Но присутствие Гомера в романе всё же было очевидным. Набоков предположил, что загадочный и не поддающийся однозначной идентификации «Человек в коричневом макинтоше», который время от времени появляется на страницах «Улисса», мог быть самим Джойсом, затаившимся среди собственных строк[370], или… Гомером, прибывшим посмотреть на невиданную реставрацию его миров.

Джойс не стал комментировать эти догадки, да и сам Набоков говорил, что вопрос о соотношении «Одиссеи» и «Улисса» был просто кормом для критиков. Невозможно не распознать продуманные параллели и знаки почтения, цитаты и заимствования непосредственно из Гомера или же обращённые к интерпретациям Данте и Вергилия. Но все эти ассоциации завуалированы своеобразием стиля, они «типично джойсовские», как, например, в блестящей игре с гомеровскими эпитетами в описании городских циклопов:

«Фигура, сидевшая на гигантском валуне у подножия круглой башни, являла собою широкоплечего крутогрудого мощночленного смеловзорого рыжеволосого густовеснушчатого косматобородого большеротого широконосого длинноголового низкоголосого голоколенного стальнопалого власоногого багроволицего мускулисторукого героя»[371].

(Здесь Джойс старается быть смешным и уважительным одновременно, не впадая в пародическое подражание, которым, например, забавлялся А. Е. Хаусман:

О ты, прекраснокожанообутая

Глава пришельца! Как, какие поиски

Кого, зачем, отколь тебя доставили

В пределы наши славносоловьиные?[372])

Джойс рассказывал Баджену о том, что он пишет книгу, основанную на «Одиссее», и она будет повествовать о восемнадцати часах из жизни некой «многогранной личности»[373]. Он утверждал, что такого рода личность никогда никто ещё не описывал. Всем великим персонажам — как Христос, Гамлет, Фауст — недоставало полноты опыта жизни. Он вычеркнул Христа как холостяка, который никогда не жил с женщиной, Гамлета, который был лишь сыном и никогда — мужем или отцом, и Фауста, который вовсе и не стар и не молод, без дома и без семьи, только «постоянно путался под ногами» у Мефистофеля.

Однако всё же отыскался тот, кто идеально соответствовал замыслам Джойса. Улисс был «сыном Лаэртия, отцом Телемаха, мужем Пенелопы, любовником Калипсо, собратом по оружию греческим воинам под Троей и царём Итаки. Он подвергся многим испытаниям, и во всех проявил мудрость и храбрость[374]. Кроме того, хотя Улисс проявил воинскую доблесть на поле боя, был момент, когда он также пытался улизнуть от участия в войне, притворяясь сумасшедшим. Улисс вспахивал своё поле на осле и быке в одной упряжке, но его обман был раскрыт военачальником, положившим младенца Телемаха перед плугом. Интересно, что этот эпизод как бы зеркально отражает историю, в которой мать Ахиллеса, стремясь защитить сына от опасности быть убитым на войне, прячет его среди женщин. Его распознаёт Улисс, когда переодетый женщиной герой выбирает в подарок щит и копьё вместо украшений[375].

Улисс и в самом деле один из самых сложных персонажей в поэмах Гомера. В «Илиаде» он — осторожный, рассудительный воин, талантливый дипломат, способный уговорить Ахиллеса принять предложение Агамемнона примириться, и мастер риторики, применяющий действенный трюк — прикидываться простаком, чтоб потом удивить своих слушателей. Старый советник Приама Антенор рассказывает, как Улисс говорил перед публикой, вначале холодно потупив глаза к земле, а потом вдруг разразившись речью:

Могли б вы подумать, что угрюм он, иль просто неумён,

Но когда из груди испускал он могучий свой голос,

И слова громогласные рушились, как лавины в снежную бурю,

То из смертных никто б не осмелился соперником быть Одиссею![376]

Цитируя это описание, мексиканский критик Альфонсо Рейес предположил, что незаурядный интеллект, ловкий и быстрый ум Улисса делали его опасным в глазах власть имущих. Один южноамериканский дипломат рассказал Рейесу, что когда бы он ни возвращался в свою страну, ему казалось, что диктатор думает про него: «Этому человеку нельзя доверять, он слишком правильно говорит»[377].

В «Одиссее» образ Улисса подобен фигуре трикстера в фольклорных рассказах: хитроумный и изворотливый, он остаётся в живых только благодаря незаурядной сообразительности. Но он никогда не обманывает злонамеренно: например, когда в песне одиннадцатой Улисс говорит циклопам, что его зовут Никто, он лжёт — но это лишь необходимая предосторожность от опасных существ. Он также и не изменяет умышленно: он на самом деле любит Пенелопу и становится любовником Цирцеи и Калипсо вовсе не по своей воле, но потому что чары богинь сильнее воли смертного (когда царевна Навсикая намекает о своём влечении, он вежливо отклоняет её притязания).

Однако когда история Улисса стала известна в Риме, восприятие его характера претерпело значительные изменения. Он стал беспринципным, тщеславным персонажем, ассоциировавшимся в римском сознании с хитроумными и проворными левантийскими греками, против которых у римлян, конечно же, были глубокие предубеждения[378]. Вергилий изобразил Улисса бессердечным разбойником, типа греческого Мориарти, «этакого мастера искусных преступлений»[379]. Но в европейскую литературу Улисс вошёл как личность третьего толка. Данте приговаривает Улисса вместе с его соратником Диомедом к восьмому кругу Ада, в котором лукавые советчики (те кто советовал другим воровать и обманывать, то есть духовные воры) корчатся, окружённые вечным пламенем: алчное вожделение, которое пожирало их изнутри, теперь пожирает их снаружи, и если в жизни они использовали язык, чтобы другие горели от жадности, то теперь языки пламени сжигают их. И здесь Данте интуитивно заставляет Улисса исполнить пророчество, поведанное ему Тиресием в царстве мёртвых, о котором Данте не знал, потому что не был знаком с греческим текстом. Предсказатель Тиресий возвещает не о том, что случится неизбежно, но о том, что может случиться: даже в предвиденном будущем всегда есть несколько возможностей, и исход зависит от выбора героя. Тиресий говорит Улиссу, что если тот выполнит определённые условия, то достигнет Итаки и покончит с женихами Пенелопы, но вот остаться дома ему не суждено. Улисс будет чувствовать непреодолимое стремление «странствовать снова»[380] и предпринять последнее, роковое путешествие. Описание последнего странствия Улисса — один из самых красивых поэтических фрагментов, когда-либо написанных Данте, и этим строкам на итальянском не может уподобиться ни один английский перевод[381].

По прошествии более чем шести веков Альфред Теннисон написал решительные, вдохновляющие строки, которые в чём-то перекликаются с описанием Данте. Это стихотворение заканчивается так:

У старости остались честь и долг.

Смерть скроет всё: но до конца успеем

Мы подвиг благородный совершить,

Людей, с богами бившихся, достойный.

На скалах понемногу меркнет отблеск: день

Уходит: медлительно ползёт луна: многоголосые

Глубины стонут. В путь, друзья,

Ещё не поздно новый мир искать.

Садитесь и отталкивайтесь смело

От волн бушующих: цель — на закат

И далее, туда, где тонут звёзды

На западе, покуда не умру.

Быть может, нас течения утопят:

Быть может, доплывём до Островов

Счастливых, где вновь встретим Ахиллеса.

Уходит многое, но многое пребудет:

Хоть нет у нас той силы, что играла

В былые дни и небом и землёю,

Собой остались мы: сердца героев

Изношены годами и судьбой,

Но воля непреклонно нас зовёт

Бороться и искать, найти и не сдаваться[382].

Теннисон, увлекавшийся изучением античной литературы в Кембридже, возвращает приговорённого Данте Улисса к истоку, к образам гомеровской поэмы. В этом фрагменте «неустанный странник» Улисс уже не воспринимается в роли бродяги-авантюриста, но снова почитаем как герой. «Я обрёл имя» — говорит он, подводя итоги своего долгого пути-становления от едва оставшегося в живых солдата, который называл себя «Никто», до возвратившегося царя, вновь жаждущего морских походов.

Современный греческий писатель Никос Казандзакис создал свою поэтическую версию «Одиссеи», в которой характер Улисса напоминает героический образ, созданный Теннисоном. Улисс Казандзакиса — странник, ищущий самопознания, примеряющий себя ко всему, что встречается на его пути, но так и не обретающий себя окончательно. Он царь, воин, любовник, злополучный первооткрыватель утопической страны в Африке, — но в своих предприятиях он никогда не достигает успеха. Для этого Улисса поражения важны как приобретённый опыт, познание. Обстоятельства его гибели напоминают смерть другого известного литературе персонажа, тоже «составленного из частей» — это монстр Франкенштейна, который заканчивает свои дни в ледяной пустыне Арктики. Улисс Казандзакиса выброшен на ледяной берег Антарктиды, и его последние слова звучат эхом строк из «Божественной комедии»:

И растаяла плоть, замёрзло сияние взгляда, биение сердца застыло;

миг — и разум на пике свободы святой,

на волнах невесомых крыл взметнулся сквозь воздух ввысь,

парил высоко и вольно. И свобода — не последний предел, и её он оставил.

Рассеялись вещи, как лёгкая дымка поблекли,

последний крик пронёсся дерзко над ночной водой:

«Братья, вперёд, продолжайте же плыть, ибо

ветер доносит дыхание смерти!»[383] 

Южно-американский современник Теннисона, аргентинец Хосе Эрнандес, сочинил в 1872 году эпическую поэму, герой которой, бродячий пастух по имени Мартин Фьерро, уклоняющийся от военной службы, как пытался в своё время и Улисс. Компаньон Фьерро в его приключениях — сержант Круз. Он, подобно Диомеду, столкнувшемуся с храбрым Главком в «Илиаде», отказывается сражаться с Фьерро и становится его близким другом[384]. Моральные качества Фьерро, конечно, далеки от доблести гомеровского царя, и ближе скорее к прохиндею Вергилия или грешнику Данте. Миром Фьерро правит хитрость и грубая сила. Вот чему поучает циничный старый гаучо (Эрнандес называет его «старый вымогатель»):

Тому, кто в дружбу втёрся к самому судье,

Уж нет причин не радым быть судьбе,

И если тип такой надумает шалить —

Другим придётся присмиреть, и голову склонить.

Благое дело — завсегда иметь

Такую печь, чтоб голый тыл пригреть[385]ю

Джойсовская версия царя Итаки — дублинский еврей Леопольд Блум. Он не похож ни на славного героя Теннисона, ни на искателя приключений Данте, но в его характере есть что-то и от того, и от другого. Так как Блум — еврей, его можно назвать эмигрантом по отношению к коренным ирландцам, он пребывает как бы и внутри, и снаружи ирландских реалий. Но подобное мироощущение присуще всем художественным натурам, и эти переживания были знакомы самому Джойсу. Еврейство Блума приближает его к другому Улиссу — Вечному Жиду средневековых легенд. В 1902—1903 годах Виктор Берар, один из самых оригинальных французских знатоков античности, опубликовал в двух массивных томах свой академический труд «Финикийцы и Одиссей»[386]. В нём Берар разработал теорию, что поэма Гомера имела семитские корни, а все географические названия в ней принадлежали реальным местам, которые можно идентифицировать, найдя эквивалентное слово на иврите. Например, Гомер называет остров Цирцеи либо просто «Несос Киркес» либо «Айайа». Слово «Айайа» не имеет значения в греческом, но на иврите это означает «остров Ше-Хаук» — что обратно на греческий переводится как раз «Несос Киркес» — «Остров Цирцеи»![387] Берар полагал, что сам Гомер был эллином, но так как лучшими мореплавателями в античном мире считались финикийцы, он сделал своего морехода Улисса финикийцем, то есть, по сути, приписал ему семитское происхождение. Без исследования тонкостей различия между семитскими народами Джойс оправдал теорию Берара своим Улиссом-Блумом как смягчённой версией средневекового Вечного Жида (Бык Маллиган так и называет Блума в романе[388]), по легенде именуемого Картафил или Агасфер. Джойсу была хорошо знакома эта история: она была пересказана в романе Эжена Сю, и Джойс прочёл его ещё до того как покинул Ирландию в 1904 году. По легенде, когда Христос нёс крест на Голгофу, он приостановился, проходя мимо дома Агасфера, и тот крикнул ему «Иди, что ты медлишь?» На что Христос ответил: «Я пойду, но и ты будешь бродить до моего возвращения»[389]. С этим пророчеством перекликается проклятие Посейдона, который предрекает Улиссу участь скитаться «по морю вечно гоняя»[390].

«Улисс» Джеймса Джойса — не интерпретация Гомера, не пересказ и уж точно не пародийная стилизация. Как писал ещё в 1765 году Сэмюэль Джонсон, «пифагорейские числа были открыты в своём совершенстве раз и навсегда; но поэмы Гомера не исчерпывают возможности человеческого разума. Мы способны на большее, чем просто передавать из поколения в поколение его истории, лишь давая новые имена его героям и перифразируя выражения. Обращение к возникшим в древности текстам — это не следствие простодушной уверенности в превосходящей мудрости прошлых веков или мрачных убеждений в деградации человечества, но результат сознательной и непоколебимой веры в то, что темы, дольше всего существующие и остающиеся актуальными, должны быть и обдуманы лучше всего»[391]. Джойс сделал больше, чем понял Гомера: он вообразил заново историю изначального путешествия, как если бы его заново предпринимал каждый человек в каждой эпохе. И по сути то, что объединяет Улисса и Блума, — это отражение связующей силы между Гомером и самим Джойсом, и в близости произведений отражается близость их создателей. Другие познавали Гомера через пристальное изучение, переводы, переложения, истолкования. Джойс же начал творить вместе ним, с самого начала.