Игра не по правилам: 1994

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Игра не по правилам: 1994

«…Дальше ты идешь один», — так начинает Игорь Клех свое повествование «Зимания. Герма» («Новый мир», № 11).

Фраза, смысл которой можно распространить на литературный пейзаж, характерной чертой которого является резко выраженное новое групповое сознание.

1993-й провел разграничительную линию: среди тех писателей, кто активно поддержал действия власти против Руцкого и Хасбулатова, почти не было молодых. Молодые брезгливо отстранились от политики, пахнувшей не только цинизмом, но и кровью. Накануне чеченской войны этот запах распространялся довольно отчетливо. Новых сторонников власть не приобрела — теряла прежних.

Сосредоточенность на литературе — и литературной, соответственно, полемике — была при этих обстоятельствах не только объяснимой, но и оправданной. 1994-й действительно обозначил конец безоговорочной демократической поддержки власти, скомпрометировавшей себя «штурмом» Грозного в декабре.

Распад либерального лагеря привел к тому, что не только «игра» пошла на своей половине поля, но и «война» — тоже.

И обе — не по правилам.

Нет, конечно же, нельзя сказать, что весь пейзаж определялся битвой. Но появление новых романов и повестей прежних кумиров читающей публики — Анатолия Приставкина («Радиостанция "Тамара"». «Дружба народов», № 4), Владимира Войновича («Замысел». «Знамя», № 10–11), В. Астафьева («Прокляты и убиты». «Новый мир», № 10–12) — сопровождалось гораздо более вялым, чем прежде, вниманием критики.

Событием года стал роман Георгия Владимова «Генерал и его армия» («Знамя», № 4, 5), увенчанный на следующий год Букеровскими лаврами. У этого романа парадоксальная литературно-критическая судьба. Практически во всех уважающих себя журналах и газетах появились положительные рецензии на давно ожидаемый роман долгие годы сосредоточенно молчавшего отшельника из Нидерхаузена. Но первоначальная восторженная реакция чем ближе к премии, тем больше сменялась борьбой мнений, сподвигнув Владимира Богомолова на длиннющую, на шесть газетных полос, обвинительную статью в «Книжном обозрении». Но все это произойдет позже — в 1994-м же роман, безусловно, принят. И принят, повторяю, восторженно.

Может быть, «Генерал и его армия» и был последним из цени романов, прочитанных всеми («широким читателем»). Замыкающий — перед окончательным разделом литературного пространства (разделением по интересам).

Было одно, объединяющее чувство — щемящее чувство грусти по уходящей, погружающейся в воды равнодушия общей читательской Атлантиде.

Встречали наступающий 1994-й писатели печально. В прогнозах и комментариях разных но поколениям литераторов, не заласканных вниманием ранее, отнюдь не отмеченных советской властью, слышна тоска по утраченному читателю.

Юрий Арабов: «Литература сегодня не имеет влияния на общество… Разделение на "масс"-литературу и литературу элитарную окажется… весьма резким. Ни та ни другая ветвь "властителями дум" не будут больше никогда» («ЛГ», № 1).

Заметьте, что эта констатация существа дела (вполне устраивающая, даже вдохновляющая, например, Вик. Ерофеева или Вяч. Курицына) не обладавшего и ранее никакой «духовной властью», отнюдь не «тоталитарного» по ментальное™ Юрия Арабова носит в высшей степени грустный характер.

Не менее огорчен ситуацией и Борис Стругацкий, тоже никаких пряников от властей не получавший. В эссе «Свобода на руинах» (говорящее, эффектное название) он пишет о своих книгах: «Десять лет назад ни одна из них опубликована быть не могла, а сегодня они проходят почти незамеченными — ни широким читателем, ни критикой» («ЛГ», № 3).

(Безмерное клише «широкий читатель» вообще уходит из языка — вытесняясь идущим не от читателя, а от продаваемости книги на рынке понятием «бестселлер», — и сегодня уже кажется принадлежащим историческому прошлому.)

«Ныне судьба издания, — продолжает далее Стругацкий, — решается фактически в коммерческих структурах. Быть или не быть книге — решает даже не издатель… а книгопродавец — холодный, расчетливый коммерсант, бесконечно далекий от литературы, но совершенно уверенный в том, что досконально знает все тонкости и изгибы читательского спроса».

Совершенно иная, противоположная точка зрения на бытие литературы принадлежит Дмитрию Галковскому: «"Литератор" представляется мне человеком, который говорит не только о себе, но и для себя». Но парадоксалист Галковский добавляет: «Поэтому его интересно читать (подслушивать)» («ЛГ», № 7).

Разные стратегии, полярное литературное поведение. От ориентации на «читателя» до ориентации на «себя» — вот спектр авторских позиций. Причем вот что любопытно: с какого бы края этого спектра ни были писатели, все предъявляют претензии… критике, которая тоже — и вполне естественно в данной литературной ситуации — претендует на самовыражение! Но, видимо, что можно Юпитеру, не позволено быку: в роли Юпитера выступает не один лишь Юрий Буйда, хотя я приведу именно его раздраженное независимостью критики высказывание: «вместо того, чтобы со страстью и объективностью энтомологов анализировать текущую словесность, они лишь выражают свое к ней отношение, продолжая тем самым традиции мифологического мышления» («ЛГ», № 7). Недовольство критикой, упреки критике на самом деле подспудно обнаруживали недовольство читателем и издателем, на которых эта са-мая критика не работала, отказываясь обслуживать «современную словесность».

Жанр Стругацких — научная фантастика, подлинная масс-литература для советского читателя — вытесняется совсем другой масс-литературой (хотя двенадцатитомник Стругацких был в 1994-м выпущен издательством «Текст» и обсужден за «круглым столом» в редакции «ЛГ»). Изменившееся время призвало масс-литературу, написанную другим языком и в других жанрах: фэнтези, мистический роман, детектив, триллер, любовный роман, исторический, биография и автобиография, семейный, роман-продолжение.

Оппозиция «массовая — элитарная» в постсоветских условиях отличалась, таким образом, еще одним: «старая массовая» (включая официозно «советскую» по идеологии, например, «романы с продолжением» Ан. Иванова или П. Проскурина, и, с другой стороны, написанную при помощи эзопова языка антиофициозную литературу, например, научную фантастику пера братьев Стругацких) и «новая массовая», которая восторжествовала на лотках и которой по поэтике гораздо ближе оказались примитивные «советские» романы, нежели проза Стругацких, требующая серьезного напряжения умственных сил, причем неожиданно как бы и необязательного, обессмысленного уничтожением цензуры, а следовательно, и отмиранием (за ненадобностью) эзопова языка. С потерей языка, поэтики, а значит, и аудитории, с которой был заключен негласный договор о дешифровке, связано чувство фрустрации, объединявшее многих.

И вдруг я оказался в прошлом

со всей эпохою своей.

Я молодым шакалам брошен,

как черносотенцам еврей.

Они, хрустя, мослы слюнявят,

па части рвут пробитый стяг.

Но невзначай клыки сломают

о пули битв у нас в костях.

<…>

Эпоху вырвало чернухой,

и рвота — это модный стиль.

Ты постмодерн такой понюхай —

он, как заблеванная пыль,

— пишет Евтушенко в «Стихах 1994 года» («ЛГ», № 37). В других стихах того же цикла — мысль о том, что «не стоит ждать народного "спасибо"» (пессимистический разговор об исчезающем читателе), продолжена противоположением цензуры отмененной, политической (на которой и возрос эзопов язык) цензуре рыночной:

Была цензура, сходная с удушьем.

Она, казалось, изгнана взашей.

Но вот пришла цензура равнодушьем

и в чем-то оказалась пострашней.

Главной оппозицией, имевшей не ситуационный, а пролонгированный характер, была сложившаяся оппозиция литературы, «оказавшейся в прошлом» вместе с растаявшей читательской аудиторией (соответственно издателем и критиком), и литературой новейшей, неверно и неточно обозначенной в стихах Евтушенко как «чернуха» (этап «чернухи», гораздо более близкой к поэтике шестидесятнического реализма, литература прошла к концу 80-х — С. Каледин, Л. Габышев, Н. Ним имели успех скоропортящийся). К натурализму «чернухи» постмодерн новейшей словесности с его усложненной поэтикой, полистилистикой (цитирования-травестии-пародирования-совмещения-использования разных элементов различных культур) имел, строго говоря, исключительно косвенное отношение, поэтому снижающие эпитеты, связанные с натурализмом и физиологией отвратительного и безобразного («рвота», «заблеванная»), бьют мимо цели.

Что же касается постмодернизма, то он в действительности использовал предшествующую словесность в своих целях, о чем и свидетельствовали опубликованные в 1994 году в «Знамени» нарочитый, псевдофилософский и натужно эротический «Эрон» Анатолия Королева, вяловатый «Комплект» Виктора Ерофеева, претенциозная «Осень бэ-у» Зуфара Гареева, рационально «сдвинутый» «Сад» Нины Садур, игровой, но недоигранный «Вещий сон» Алексея Слаповского, скучный «Зубик» Михаила Смоляпицкого, энергетически подзаряженная авантюристической сюжегикой плоская «Эротическая Одиссея» Андрея Матвеева («Урал», № 2), стихи Д. Пригова и В. Строчкова, Т. Кибирова и Г. Дашевского. В 1993-м издательством «Глагол» был выпущен двухтомник нарушителя не только эстетических, но и «сексуальных» табу Евгения Харитонова (см. статью П. Басинского, отмывающего Харитонова от постмодернистов, «Чужой среди своих». «ЛГ», № 7).

Схватка реалистов с постмодернистами запечатлена на страницах газет и литературных журналов — в частности, в статьях П. Басинского и В. Курицына (в данном случае любопытно то, что эта схватка — внутри одного поколения). В статье «Постмодернистская эпоха» («ЛГ», № 34) В. Курицын, апеллируя к текстам В. Пелевина и А. Слаповского, констатирует, что «социальный обвал» огромной русской культуры и «рефлексии на теле соцреализма» породили особую литературную постимперскую ситуацию, эмоциональный фундамент которой составляют «признание», «ревность» и «месть», связанные с «освоением» и «нежностью», — а значит, «не надо быть особым авгуром, чтобы предсказать в ближайшее время оживление интереса… к отчетливо жанровым, остросюжетным или сентиментальным формам». Курицын рассуждает как «низкий» практик литературного дела — в то время как его оппоненты олицетворяют «высокую», «духовную» сверхзадачу, противостоя постмодернистской «нечисти» (которую они, реалисты, предварительно уже заживо похоронили). Литературный прием идеологической борьбы: если Кассандра-Евтушенко предсказывает, что зловредные постмодернисты в итоге непременно обломают себе зубы о «пули», выпущенные зловредными консерваторами в молодых шестидесятников, то Кассандра-Басинский (полемический прием) уже заранее пророчит им гибель неминучую. «Мерси!.. Мерси! — скажет русский реализм агентам постмодернизма, сложившим бедные головы на поле литературы страны… Традиционной литературе приходится ждать. Приходится мириться с постмодернистским "симулякром"».

В пылу литературного азарта Басинский даже не замечает конфузного внутреннего оксюморона: зачем же «мириться» с теми, кто непременно сложит свои «бедные головы»?

Итак, «охранители» оказались рекрутированными совсем не из тех рядов, откуда их привычно ждали. Ждали — из «Нашего современника», «Молодой гвардии», «Москвы», газеты «Завтра».

Конечно, они тоже предрекали постмодернистам гибель неминучую и многажды констатировали летальный исход «симулякра» (еще раз напомню абсурдное противоречие Басинского, позиционно объединяющее его в окончательной и бесповоротной враждебности к постмодернизму с критиками газеты «Завтра»: если постмодернизм «симулякр», то почему же он жив? А если он жив, то как же он может быть «симулякром»?). Но это было, как сказал бы ранний В. Белов, «привычное дело». Совершенно иной случай с переходом на охранительские позиции и шестидесятников, и либералов из более старших поколений. Станислав Рассадин вкладывает в заголовок своей статьи полемический, с его точки зрения, смысл: «О пользе отсталости». На самом деле заголовок можно понять как эстетический приговор, обозначение собственной охранительской позиции: читая, к примеру, рассуждения критика о новых повестях Юрия Давыдова и Юрия Кувалдина, в прозе у которых, при всей их погруженности в культуру и поиски исторической родословной, торжествует «реализм — несуетный, прекрасно отсталый метод постижения, чьи возможности неисчерпаемы» («ЛГ», № 20). Разве?.. Тут же, походя и заодно, Ст. Рассадин в немногих, но по отрицательному заряду и необычайной резкости тона роднящих его с Евтушенко весомых выражениях дает характеристику врагам всего хорошего, зловредным постмодернистам: «узурпировано», «вампиризм».

Резкости Рассадина, злость Евтушенко, гневный выговор (с воздетым перстом) Александра Кушнера (в статье «Яшины стихи» в «ЛГ» он подверг уничтожающей и в ряде случаев несправедливой критике стихи молодых поэтов) свидетельствовали об окончательной смене роли: наиболее яркие из шестидесятников вполне осознанно избрали позицию эстетического арьергарда. На эстетические провокации и скандалы, на новомодный стёб и агрессивное покушение на авторитеты они ответили стойкой неприязнью к неблагодарной генерации, равнодушной к их заслугам в освобождении литературы.

Скандалы и эпатаж как форма литературного поведения производили действительно отталкивающее впечатление. «Похоже, это рэкет» — так назвала свои заметки о «литературном скандале как способе присвоения чужого капитала» Алла Латынина («ЛГ», № 20).

Чашу терпения, которое долго, более года испытывал резвящийся на полосе культуры «Независимой газеты» Ефим Лямпорт (пожалуй, одно из самых показательных порождений маргинальной окололитературной субкультуры), переполнил Г. Амелин, опубликовавший в той же «Независимой» (где скандал оставался излюбленным литературным жанром) небольшое эссе по поводу возвращения в Россию Солженицына. Солженицын был назван «евнухом своей славы», а его возвращение — «возвращением живых мощей в мавзолей всея Руси» («НГ», 27 апреля). Заметка Г. Амелина появилась накануне возвращения (это произойдет 27 мая) Солженицына в Россию. Именно тогда, когда Солженицын, ступивший на российскую землю во Владивостоке, уже будет завершать свою долгую поездку по России, приближаясь к Москве, станет ясно, что, несмотря на пышную встречу, главным событием года это возвращение не станет. Солженицын тоже окажется среди «отставших» от актуальной литературной ситуации.

Передел литературного пространства произошел еще до его появления, и к вытесняемым на периферию шестидесятникам совершенно неожиданно прибавилась его фигура. Знаменательно, что после ряда еженедельных авторских передач программу Солженицына сняли с эфира — без объявлений и предупреждений; мотивировка руководителей первого канала — низкий рейтинг программы. Евтушенко, кстати, поняв мощный прессинг, вообще освободил пространство, уехав преподавать в США. Вознесенский избрал другую стратегию поведения — ему удавалось удержаться на гребне моды, заключить своего рода негласный договор с полупрофессиональным маргинальным «авангардом» отечественной выделки.

«Отстрел» старшеньких велся достаточно целенаправленно уже длительное время. Причем, надо заметить, никто из андеграунда в нем не участвовал. А в сознании шестидесятников сложилась иная картинка — мол, именно вырвавшийся на свободу андеграунд издевательски их преследует, претендуя на роль законодателя литературных мод и управляющего общественным вкусом.