Жизнь и учеба в Ленинграде
Жизнь и учеба в Ленинграде
Нетрудно представить себе мое состояние. Я еду после войны в родной город, в родной дом. Мне предстоят встречи с близкими людьми, с которыми я не виделся – это даже трудно вообразить – почти четыре года! Мне девятнадцать лет и я студент третьего курса, не какого-то там Экономического или Строительного, а самого настоящего Авиационного института!
Поезд движется почти строго на Запад. Мише скоро выходить – до Самарканда половина суток, а то и меньше пути. Поезд въезжает в зону Кара-Кумской пустыни. Жара и невыносимая духота. Окна и двери вагона открыты, но это помогает слабо. Некоторые, и я в их числе, находят “спасение” на ступенях вагона – мы, крепко держась за поручни, в потоке знойного с примесью песка, но все же движущегося воздуха. Кто-то сообщает, что началась война с Японией. Это было воспринято спокойно, без эмоций. Проезжаем Ашхабад и вот, наконец, Красноводск. Без малого три года назад здесь мы с папой неожиданно встретились с мамой и Инной.
Переезд через Каспий не оставил в памяти ничего интересного. Запомнилась обстановка на привокзальной площади уже в Баку. Началось обратное переселение народов, с которым, естественно, железные дороги не справлялись, и люди, не имея крыши над головой, сутками с детьми жили на площади. Кругом чемоданы, тюки, сумки. И, конечно, воры, в основном, молодые местные ребята. Процесс “изымания” упрощен до предела. Высмотрев какой-нибудь объект, вор, выбрав удобный момент, хватает этот объект и бежит. Хозяин (чаще это хозяйка) с воплем бежит за ним. Как правило, только потерпевший, остальные пассажиры с интересом наблюдают за “спектаклем”. Успех мероприятия решается в течение нескольких секунд: если вор уверенно отрывается, то вещь его, если нет, то он бросает украденное и, пробежав десяток-два метров, останавливается. Его никто не преследует, и он. через некоторое время занимает исходную позицию.
Мне, как всегда, немного повезло, и я на следующий день уже сидел в поезде Баку-Ростов. Тот путь, что летом сорок второго мы преодолевали два месяца, на этот раз поезд прошел за два дня. Замечательные кавказские ландшафты, теперь, слава Богу, мирные. Но, к сожалению, не совсем. И во время войны, и многие годы спустя в составе пассажирских поездов всегда находились один – два вагона с зарешеченными окнами. Нет, не почтовые вагоны, а вагоны с людьми, заключенными или конвоируемыми. Такие вагоны были и в нашем поезде. Мы не видели, как разыгралась драма. На какой-то уединенной станции, окруженной лесистыми предгорьями, мы услышали выстрелы. Прижавшись к окну, мне удалось увидеть вдали две фигуры и на каком-то расстоянии от них военных, на ходу выпускающих по убегающим длинные автоматные очереди. Дальше произошло неожиданное. Машинист паровоза, непонятно чем руководствовавшийся, подал гудок, и поезд сразу же тронулся. Военные, продолжая стрелять, на ходу вскочили на подножки движущихся вагонов. Удивительно, но вроде побег удался.
Поезд медленно проезжает наш замечательный железнодорожный мост через Дон, и мы в Ростове. На том самом железнодорожном вокзале, который в прошлом, да и в будущем, так много значил в событиях моей жизни. Я сейчас не помню тех эмоций, которые сопровождали меня, когда я добирался с вокзала домой. Я даже не помню, ехал ли я на трамвае или шел пешком, как проходил мимо нашей школы, как спускался вниз по Газетному. Мама с Инной жили еще у тети Мани – наша квартира была захвачена соседями. Но очень скоро был суд, буквально через несколько дней после моего приезда, и мы оказались у себя дома.
Помимо семьи тети Мани, в Ростове уже были тетя Рая, Лиза и Марк, Соколовские – тетя Рая (маленькая) с дочерью Софой, и дядя Лева со своей семьей. Все – по линии Либерманов. Ни один из папиных родственников ни к этому времени, ни позже в Ростов уже не вернулся. Шульгины уже получили официальное извещение о гибели Семы – он был расстрелян немцами. С непроходящим горем все трое прожили всю оставшуюся жизнь. С Левой его сестры, Маня и Сарра, прервали всякие отношения – они не могли простить ему жестокое, по их сведениям, отношение к их матери, моей бабушке. Я почему-то проявил солидарность с обвиняющей стороной и на этот раз к дяде Леве не пошел.
Встреч с друзьями в этот приезд у меня было немного. Я увиделся с несколькими девочками из нашего седьмого “Г” и с девочками из нашего госпиталя, который к этому времени уже покинул Сочи и был расформирован. Девочки за два-три года успели стать девушками. Я разыскал Галю – встреча была очень и очень желанной. Из друзей мне довелось увидеться только с Гришей Сатуновским. Остальные служили в армии или где-то учились. Но даже в одиночку ходить по родному городу, обновленному разлукой, страшными событиями и ожиданиями предстоящих обязательно хороших перемен, было приятно и волнительно. Наверно, и поэтому мне не захотелось уезжать из Ростова. Разузнав обо всех действующих ростовских вузах и не найдя ничего подходящего, я поехал в Новочеркасский Политехнический институт. Но и здесь, несмотря на почти ощущаемое мною присутствие дяди Саши – в НПИ начиналась его преподавательская и научная карьера – ничто меня не заинтересовало.
Прошло всего лишь несколько дней после моего приезда в Ростов, я только-только опять почувствовал себя ростовчанином, и вот я получаю Правительственную телеграмму. Текст телеграммы, мне кажется, я запомнил дословно: “Постановлением правительства Ваш институт переведен Ленинград немедленно выезжайте Ташкент”. Телеграмма не была неожиданностью, но ехать назад, в Ташкент, еще два раза преодолевать этот длинный путь, мне не хотелось. Я слишком мало побыл в Ростове, слишком короткой была встреча с родными местами, с мамой, чтобы так сразу взять и уехать. Но что делать? Пожить еще в Ростове, а потом ехать прямо в Ленинград? Я уже упоминал о существовавшем в то время положении, согласно которому проездные билеты можно было купить только при наличии пропуска. Но полученная телеграмма была основанием для получения пропуска только в Ташкент. И здесь моя голова выдала первое “рационализаторское” предложение: из текста телеграммы удалить последнее слово, “Ташкент”. В милиции мне мгновенно дали пропуск в Ленинград, – ну не в Ташкент же?
В Ростове я прожил с удовольствием еще недели две-три, рассчитывая на то, что за это время ташкентская братия вряд ли успеет собраться и доехать до Ленинграда. Прямого железнодорожного сообщения между Ростовом (Кавказом) и Ленинградом тогда еще не было, и я взял билет до Ленинграда, но плацкарту только до Москвы.
В Москве я оказался впервые. Москва для всех советских людей была (чуть было не сказал – и осталась) святым местом. Нетрудно себе представить, в каком ореоле появлялись передо мной Красная площадь, мавзолей Ленина, Москва-река, московские улицы и бульвары. Однако главной московской достопримечательностью была для меня семья моих родственников, Фрейзонов.
Жили они в Гагаринском переулке в двух проходных комнатах в коммунальной квартире. Дом их примыкал к огороженному высоким забором особняку Василия Сталина. Я их всех, Сусанну, Мосю и Вову, очень любил, и увидеть их всех в их доме было для меня большой радостью. Радость увеличилась, когда я узнал, что сейчас в Москве находится дядя Саша. Я его не видел много лет, лет пять-шесть. В сорок пятом ему только исполнилось пятьдесят, и выглядел он здоровым и энергичным. Большая бритая голова и либермановский большой нос придавали ему очень мужественный вид древнегреческих героев. Меня очень тепло встретили, подробно расспрашивали о ростовчанах, вспоминали о событиях военной поры. И кто-то, кажется Сусанна, сказал: “А зачем тебе, Юра, ехать в Ленинград? Оставайся в Москве. Что, здесь мало вузов?” И, действительно, что мне делать в Ленинграде? Город для меня чужой, других представлений о городе, кроме тех, что были взяты из картинок детских книжек Чуковского и эпизодов из фильма “Ленин в Октябре”, у меня не было. Правда, там живет мой дядя Саша с женой Раисой Федоровной – тетей Раей, но это несколько другое, как я себе априорно представлял, чем семья Сусанны.
И я решил сделать попытку. Для меня вариантов выбора института не существовало – только Московский Авиационный, МАИ. Однако родственники меня сразу же поставили на место – в МАИ, как и в другие привилегированные вузы Москвы, евреев теперь не принимают. Да, это было одно из первых проявлений послевоенного государственного антисемитизма. Разговор этот происходил в присутствии дяди Саши, и он неожиданно сказал: “А все же мы попытаемся”. И он попытался.
Саша занимал достаточно высокую должность Главного инженера союзного треста Севзапэлектромонтаж, был Председателем Всесоюзного научного и технического общества электриков ВНИТОЭ. Он был вхож в кабинеты высокого начальства, в том числе в кабинет министра Авиационной промышленности. И на моем заявлении с просьбой о переводе меня в МАИ появилась резолюция “Не возражаю”. Правда, я не помню, была ли подпись министра Шахурина или его заместителя, но документ был очень внушительным. (Я запомнил эту фамилию потому, что Саша говорил, что если потребуется, он пойдет к Шахурину, а также потому, что Шахурин впоследствии подвергся сталинским репрессиям.) Вечером того дня, когда он получил резолюцию, дядя Саша выехал в Ленинград, а на следующий день с утра я отправился в МАИ. “В МАИ я Вас не приму, но если хотите, Вы сможете продолжить учебу в МАТИ (Московский Авиационный Технологический институт)”, – заявил мне директор МАИ, фамилию его я забыл, но помню, что он был академиком.
Адрес Ленинградского института авиационного приборостроения – так назывался институт, в который влился основной состав студентов и преподавателей Ташкентского авиационного института, я знал, но с ленинградского Московского вокзала я поехал не в институт, а к дяде Саше. Он не очень сильно удивился моему появлению, и мне было предложено до устройства в общежитии пожить у них. Раиса Федоровна была тогда еще совсем молодой, в сентябре ей только исполнилось тридцать девять лет, красивой русской женщиной. Не думаю, что она очень мне обрадовалась, но внешне все было нормально. Наверно, на следующий же день я уже был в ЛИАПе.
Институт размещался на тогдашней окраине города в здании бывшей Чесменской богадельни, построенной Екатериной Второй (почему-то нынешние историки ГУАПа – так теперь называется ЛИАП – называют это здание Чесменским дворцом). Добраться до него на трамвае можно было как минимум с одной пересадкой. Последний участок пути надо было делать на трамвае, движущемся по одноколейке до Средней Рогатки, где находился Мясокомбинат. По обеим сторонам этого пути стояли нежилые полуразрушенные и недостроенные из-за войны здания.
Конструкция Чесменской богадельни достаточно оригинальна – трехлучевая звезда с куполом посередине. Общежитие – четырехэтажное здание – находилось рядом с институтом. Несмотря на то, что я не очень торопился в Ленинград – прибыл я только в середине октября – основной эшелон со студентами находился еще в пути. Состояние зданий института и общежития было ужасным: без окон и дверей, внутри полный хаос. Несколько студентов, приехавших, как и я, своим ходом, забивали окна общежития фанерой. Но основные работы должны были развернуться уже после прибытия эшелона. Моих друзей пока не было, большого желания засучить рукава и включиться в работу у меня не появилось, а поэтому я развернулся и поехал назад, к Либерманам.
Что-то я заскучал. Помимо полуголодного существования мне предстояло еще жить в, мягко говоря, малокомфортных условиях. Кроме того, во мне продолжал жить и действовать вирус, впервые проявивший себя в Ростове. Это – желание каких-то изменений. Я начал думать и надумал. Поступить в Военно-морское училище. Конкретно – в Военно-морское инженерное училище имени Дзержинского. Как видите, детские мечты и романтика меня еще не покинули. Училище помещалось в Адмиралтействе, и там мне сказали, что разрешение на перевод из другого института может дать только начальник училища. Как ни странно, но я к нему попал без особого труда. Им оказался не то контр-, не то вице-адмирал Крупский, племянник Надежды Константиновны. Он был внимательным и заявил, что возьмет меня в училище, но только на первый курс. Однако терять два года мне не захотелось. И тут опять возник дядя Саша: “Если ты такой дурак, что хочешь стать военным, то я могу помочь тебе совершить эту глупость. Мой хороший товарищ Миньович, профессор математики, работает в ВИТУ, и я думаю, что он сможет договориться со своим начальством”.
ВИТУ – Военное инженерно-техническое училище, готовило военных инженеров-строителей портов и других военноморских сооружений. Вроде я никогда не интересовался такой специальностью, но у меня на первое место вышло такое понятие, как военный инженер, и я, не долго думая, попросил дядю Сашу поговорить с Миньовичем. Дело закрутилось, я написал заявление, меня пригласили к начальнику училища, генерал-майору Иванову, и с его положительной резолюцией я отправился в канцелярию или, по-военному, в штаб, где сообщил интересующие их сведения о себе и о ситуации с моим институтом – на руках у меня никаких официальных документов не было. Мне было сказано, что все в порядке, я буду зачислен на третий курс, а мои документы, как призванного на военную службу, будут затребованы у ЛИАПа через военкомат. Мне сообщат, когда я должен буду приступить к занятиям и поселиться в казарме.
Когда я проходил на выход по коридору училища, меня остановила группа ребят-курсантов и, узнав о моих делах, они искренне удивились: “Как, ты добровольно хочешь лишиться свободы? Посмотри на нас, мы только и думаем, как бы вырваться и гульнуть. Ты что, ненормальный?” Признаюсь, настроение у меня упало, романтика начала тускнеть. Но дело сделано и дяде Саши о появившихся сомнениях я ничего не сказал. И правильно сделал. В ЛИАП я не ездил – какой смысл, только расстраиваться. Прошло несколько дней, может быть, неделя, меня приглашают в ВИТУ к начальнику училища. Что значит военные, подумал я, дела решаются быстро и четко. Генерал был очень любезен и .начал извиняться. Ничего не получилось. Директор института Федор Петрович Катаев послал военкомат подальше – студенты ЛИАПа имеют броню, и ни о каком призыве на военную службу студента Штеренберга не может быть даже речи.
Я никогда не видел дядю Сашу таким веселым и довольным. Признаюсь, я был тоже очень рад, но старался это не показывать. Дополнительным курьезным обстоятельством этой ситуации, как потом выяснилось, было то, что в тот момент, когда военкомат пытался меня мобилизовать, и еще около месяца спустя, я не был студентом ЛИАПа, так как мои документы по ошибке были из Ташкента отправлены не в Ленинград, а в Казань.
В ЛИАПе было организовано три факультета: радиотехнический, авиационного приборостроения и электромеханический. К тому моменту, когда я появился в институте окончательно, эшелон со студентами из Ташкента уже прибыл, ребят расселили в общежитии, и почти завершилось распределение по новым факультетам. Наибольшим спросом пользовался первый факультет – радиотехнический. Я, если бы очень захотел, смог на него попасть, но почему-то предпочел второй – приборостроительный. Меня зачислили, скорее всего, условно, так как документов моих, как я уже говорил, в Ленинграде еще не было. Но место в общежитии дали. Я попал в комнату, в которой жили два моих товарища – Марк Одесский и Миша Туровер. Также как и в нашей ташкентской, в этой комнате тоже было десять жильцов, но память моя дала сбой и помню я, включая нас троих, только девятерых: Изю Бро, Толю Чудновского, Радика Шапиро, Мулю Горбунова, Рувима Гельфанда и Зюню Дрейзиса. Опять компания как на подбор. Но об этом чуть дальше.
Комната наша была на втором этаже, как раз напротив выхода на лестничную площадку и туалета. Первую зиму мы прожили с забитыми фанерой окнами, но при терпимой температуре. Беда была в другом – крысы. Во время войны здание пустовало, и крысы решили, что эта территория им отдана на вечное пользование. Они время зря не тратили и расплодились в неимоверном количестве. Переборки, полы и потолки были пронизаны их ходами и лазами так, что проблем с перемещением и общением у них не было. Днем, правда, они вели себя достаточно прилично: мы их почти не видели и не слышали. Но с наступлением ночи.
Только мы гасим свет, как сразу же между кроватями и, конечно, под кроватями появлялись столбики. Некоторое время они выжидали, наверно, ждали, когда мы заснем, но кто-то из них не выдерживал, кровь горячая, и делал первый прыжок. После этого вся стая срывалась с места, и начиналась дикая скачка. Крысы, а их готовилось к ночным развлечениям в нашей комнате не менее десятка полтора-два, прыгали через кровати, уже не обращая внимания на то, спим мы или нет. Представление было фантастическим. Иногда мы вскакивали, кричали, зажигали свет, и это действовало – крысы мгновенно исчезали. Но не спать всю ночь мы не могли и. Крысы не только развлекались, но и старались добраться до наших жалких припасов. В тумбочках держать продукты было невозможно. Да что продукты, крысы не брезговали и нашей обувью. Ботинки прятали под подушку, хитроумным способом крепили к потолку. Рано или поздно, но это должно было произойти. Прямое столкновение. И, конечно, судьба выбрала меня.
Однажды, во время очередного представления, одна крыса наверно плохо рассчитала свой прыжок и со всего размаха плюхнулась на меня. Не помню, спал я уже или нет, а сон у нас тогда был хороший, но я непроизвольно сделал движение рукой, чтобы сбросить неожиданно возникшую “приятную” тяжесть. И она хватанула меня за руку. Не знаю, зубами или когтями, но до крови. Это событие переполнило чашу нашего терпения, и мы объявили крысам-террористам войну. Мы и раньше обращались к администрации, но все без толку – только одни обещания. (Через полгода эти обещания все же были выполнены, и на следующий учебный год совместное проживание в общежитии двух народов на равных прекратилось.) А теперь. стоп. Я, было, собрался описать формы нашей войны с крысами, но понял, что жестокость даже по отношению к крысам есть жестокость, и лучше ее не описывать.
Все новые товарищи по комнате были хорошие ребята, и жить с ними было приятно и весело. Коротко о некоторых из них. Изя Бро обладал врожденным остроумием. Такие, как он, пятнадцать – двадцать лет спустя вызывали восторг зрителей в программе КВН. Нельзя не упомянуть и хорошего товарища с постоянной доброй улыбкой – Радика Шапиро. Толя Чудновский был поэт. Ни одно событие, ни один праздник не обходились без его стихов. Я не разыскал в своих архивах его стихотворение, посвященное переезду из Ташкента в Ленинград, которое стало фактически студенческим гимном первых выпускников ЛИАПа. Но два четверостишья ( или шестистишья) удалось вспомнить:
Прощайте, персики,
Прощайте, бублики,
Прощай, Ташкентский виноград.
Из края южного
Семьею дружною
Мы уезжаем в Ленинград
Все безобразия
Остались в Азии,
Горит Адмиралтейства шпиль.
И виден блеск его
В тумане Невского
Сквозь Туркестанскую жару и пыль.
Несмотря на то, что студенческая жизнь в Ленинграде была еще более голодной, чем в Ташкенте – особенно тяжелым был 1946 год – студенты не унывали и развлекались, как могли. Помню, например, такую сценку. Изя Бро медленно, но верно доводит до “кондиции” достаточно взрывного Мулю Горбунова, лежащего на кровати. Муля злится, исторгает ругательства, но пока терпит. Изя, прохаживаясь около двери, продолжает иезуитскую атаку. Наконец, Мулино терпение лопается, он вскакивает с кровати, хватает свой тяжеленный ботинок и запускает его в Бро. Всего лишь одно мгновение, но зрелище, как будто в замедленном кино, продемонстрировало удивительную пластику Изи. Он не торопясь, пригнул голову, открыл дверь и грациозным движением другой руки указал направление полета ботинку. Ботинок полетел в указанном ему направлению, пролетел дверь, вылетел на лестничную площадку и приземлился где-то в районе первого этажа. После этого мы с удовольствием в течение часа слушали перебранку наших героев – кому идти за ботинком.
Мы стали взрослее, но пить так и не научились, хотя и не пропускали ни одного повода. И очень редко подобное мероприятие проходило гладко, без эксцессов. У Толи Чудновского было слабое зрение, и любые чертежные работы давались ему с большим трудом. Накануне какого-то праздника ему удалось закончить очередной чертеж, он аккуратно свернул его в трубку, завернул в газету и положил на свою тумбочку. После праздничного возлияния у выпивших появилось неудержимое желание что-то сделать, как-то напроказничать. И один идиот схватил с тумбочки Чудновского трубку и стал ею колотить по головам чуть меньше окосевших товарищей. В свалке никто не вспомнил, что эта трубка есть чертеж несчастного Толи. Мне кажется, что именно в тот вечер был устроен в нашей комнате дебош, в результате которого было повреждено кое-что из “мебели” и разбит светильник.
В другой раз тоже пострадала трубка, вернее даже не трубка, а труба. Но на этот раз моя. Однажды, прочтя объявление об организации в институте духового оркестра и вспомнив о моем “музыкальном прошлом”, я решил записаться в оркестр. Меня, как “опытного” трубача, с радостью взяли, но эта, последняя музыкальная попытка скоро закончилась, причем с небольшим скандалом. После какого-то праздника двоим моим “сокамерникам”, в том числе тишайшему Радику Шапиро, в мое отсутствие одновременно и очень сильно захотелось поиграть на трубе. Уступать друг другу никто не хотел, каждый тянул трубу к себе, и в результате труба развернулась и из красивого инструмента превратилась в длинную тонкую кривую трубку.
Не помню точно, когда это было, скорее всего, в начале 46-го года, но, во всяком случае, до опубликования постановления ЦК партии о журналах “Звезда” и “Ленинград”, я пошел на рынок. Думаю, что это был Сенной рынок – я тогда Ленинград знал еще слабо. Переходя из ряда в ряд, я заметил небольшую толпу, окружавшую пожилого полного человека, сидевшего на стуле рядом со стопкой книг. Я подошел – это был Михаил Зощенко, который подписывал свои книги. Так я оказался владельцем книги с автографом замечательного, можно сказать, великого писателя. К сожалению, эта книга за пределы общежития не вышла – кто-то ее замотал.
Вторая возможность получить книгу с автографом знаменитого писателя мне представилась уже в Америке, в 2001 или 2002 году. Мы с женой пошли в Бостонскую филармонию послушать симфонию Шостаковича на анти-антисемитские стихи Евгения Евтушенко “Бабий Яр”. Особенностью этого концерта было то, что музыка сопровождала стихи, или наоборот, которые читал сам автор. И надо сказать, что Евтушенко это делал блестяще. По окончании концерта в фойе на столе, за которым сидел и делал автографы автор, женщина продавала последнюю книгу его стихов. Я решил купить эту книгу. Но случайно обратил внимание на то, с каким напряжением Евтушенко следил за каждым экземпляром книги, который брал в руки потенциальный покупатель, следил до тех пор, пока за него не были оплачены деньги.
Не странно ли, что в Ленинграде, так же как и в Ташкенте, я оказываюсь в комнате, населенной одними евреями. Случайно ли это? Конечно, нет. Прежде всего, в нашем институте, особенно еще в Ташкенте, было много евреев. Это объясняется тем, что, во-первых, Средняя Азия была наводнена эвакуированными, а бежали от немцев, прежде всего, евреи, и, во-вторых, в годы войны дискриминация евреев при поступлении в институты практически отсутствовала, а молодые ребята-евреи допризывного возраста были достаточно активны. В том или другом виде, все еврейские ребята уже успели столкнуться с проявлением антисемитизма, и им было комфортнее жить в условиях, в которых такие проявления были исключены. Собственно, на этом наш “сионизм” и начинался, и заканчивался.
Однако, были комнаты и со смешанным национальным составом и, как правило, обстановка там была не только спокойной, но и дружественной, и у некоторых эта дружба сохранилась на всю жизнь. Более того, немало было случаев уже после окончания института, когда в трудную минуту ребята, достигшие определенного положения, помогали с устройством на работу бывшим соученикам-евреям, оказавшимся в безвыходном положении. Мне, например, известно, что Володя Коблов, будучи заместителем Министра радиотехнической промышленности СССР, устроил на работу несколько человек. В этом плане можно добрым словом упомянуть Андрея Чефранова, Колю Помухина и, наверно, других, добрые дела которых до меня не дошли.
Тем не менее, антисемитизм как таковой существовал, и все мы его чувствовали. К этому явлению, весьма влиявшему на мою жизнь, я еще буду обращаться в этих записках не один раз. Здесь же мне хотелось бы высказать несколько, скорее всего, не очень оригинальных соображений на эту тему. Известно, что антисемитизм проявляется в двух формах: бытовой и государственной. В зависимости от места и времени проявления, истории и предыстории общества удельный вес этих форм постоянно меняется. Я был свидетелем грозного наступления государственного антисемитизма в конце войны и в первые послевоенные годы в Советском Союзе. И вот что интересно: были люди, не пораженные этой болезнью, но, подчас неосознанно, относившиеся с одобрением к ее последствиям. Таковыми могли быть: удачное распределение на работу, продвижение по службе, поступление в аспирантуру, получение жилья, премий и наград.