1. «Писатель и жизнь»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. «Писатель и жизнь»

13 марта 1951 года, когда до смерти Сталина оставалось без восьми дней еще два долгих года, известный ленинградский литературовед, тогда изгнанный из университета, Борис Михайлович Эйхенбаум прочел статью Ильи Эренбурга «Писатель и жизнь»[606]. В то время «космополиты» уже были разгромлены, а «убийцы в белых халатах» еще не знали, что они «убийцы». Стояли черные сталинские годы, и страницы «Литературной газеты» были безнадежно серыми. На первой полосе номера за 13 марта 1951-го — ни слова о литературе, она вся посвящена принятию в СССР Закона о защите мира (пропаганда войны запрещалась и объявлялась тяжким уголовным преступлением); разворот второй и третьей полос на две трети — о подготовке к Совещанию молодых провинциальных писателей; последняя, четвертая полоса — зарубежная («Финские записки» секретаря Правления ССП, сделавшего карьеру на борьбе с «космополитами», Анатолия Софронова, обмен посланиями между Комитетом писателей Франции и Союзом писателей СССР насчет борьбы за мир во всем мире[607] и статья к годовщине смерти Г. Манна). Но два подвала в развороте бросались в глаза сразу — статья Ильи Эренбурга «Писатель и жизнь: (Из беседы со студентами Литинститута им. М. Горького)»[608]: примеры из русской и зарубежной классики, достойные имена, содержательные высказывания; разговор о том, что и как надо писать и как и что писать не следует. Спокойное начало: «Каждый писатель работает по-своему, общих рецептов нет <…>. Поэтому я прошу отнестись к тому, что я скажу, как к описанию пути одного из писателей, помня, что путей столько же, сколько писателей». Студенты ждали от Эренбурга рассказа о его опыте. Он к этому отнесся с пониманием: «Я позволю себе упомянуть о „Буре“ — легче объяснить многое, ссылаясь на личный опыт». Рассказал, как всячески оттягивал начало работы над романом (с 1936-го по 1945-й Эренбург жил только войной, и после победы ему хотелось от нее уйти), однако чувство долга перед погибшими победило, и в январе 1946-го он сел за роман, который потребовал полутора лет капитальной работы. Читателей статьи не могли не удивить слова Эренбурга об очень популярной в то время «Буре» (в библиотеках за ней стояли очереди), удостоенной высшей тогдашней награды — Сталинской премии 1-й степени, — слова, в которых не было кокетства: «Может быть, „Буря“— плохая книга, но я не жалею, что ее написал: я действительно не мог ее не написать». Именно потому в сказанном Эренбургом: «Роман невозможно просто написать, его нужно прежде пережить» — не было шаблона. Точно так же ощущались слова о том, что убыстрение темпа жизни не может не влиять на литературный стиль; что еще нет новых форм для нового содержания; что искусство всегда тенденциозно, ибо выражает любовь, ненависть, гнев, страдание, надежды; что формализм — это не любовь к форме, а отсутствие содержания (в этой фразе ощущалось несогласие с тоном и содержанием общесоюзных погромных кампаний по борьбе с формализмом). Реальная встреча со студентами Литинститута была острее — о ней есть живописные воспоминания тогдашнего студента Литинститута, а теперь известного критика и писателя Бенедикта Сарнова:

«Первый раз — вживе — я увидел Эренбурга году в 48-м или 49-м. Он приехал к нам в институт и три вечера подряд рассказывал нам о тайнах писательского мастерства <…>.

Сказав, что, описывая гибель своего героя, писатель как бы примеряет собственную смерть, Эренбург припомнил хрестоматийную историю гибели про Бальзака. „Однажды к Бальзаку, — рассказывал он, — пришел его приятель. Он увидел писателя сползшим с кресла. Пульс был слабый и неровный. „Скорее за доктором! — закричал приятель. — Господин Бальзак умирает!“ От крика Бальзак очнулся и сказал: „Ты ничего не понимаешь. Только что умер отец Горио…““. И тут в зале засмеялись <…>. Эренбург побелел. У него задрожали губы. Видно было, что этот смех ударил его в самое сердце. Он воспринял его как личное, смертельное оскорбление, ответить на которое можно только пощечиной. И он ответил. „Вы смеетесь? — с презрением кинул он в зал. — Значит, вы не писатели!“»[609]

История про Бальзака в статье «Писатель и жизнь» приводится, но о смехе слушателей — ни слова. Однако некий шлейф этого смеха можно углядеть в последней фразе статьи: «Великие предшественники нам завещали глаголом жечь сердца людей. Для этого мало обладать членским билетом Союза писателей, для этого нужно обладать пылающим сердцем, для этого нужно быть писателем»…

Б. М. Эйхенбаум, прочтя статью «Писатель и жизнь», написал письмо Эренбургу, которого читал и рецензировал еще в давние годы[610], да и лично с которым был знаком уже четверть века (замечу, что Эренбург всегда ценил Эйхенбаума, хотя не во всем с ним соглашался). Вот это письмо Бориса Михайловича:

«Дорогой Илья Григорьевич!

Я просто хочу поблагодарить Вас за Вашу статью „Писатель и жизнь“. В ней сказано так много нужного, важного, забытого, и сказано так хорошо, что она должна иметь значение. Она продиктована Вам историей: в ней есть дыхание и правды, и искусства, и нашей эпохи.

Я с особенным вниманием читал то место, где Вы говорите, что „описанию страстей должны предшествовать страсти“ (Эренбург хорошо знал и любил эти слова Стендаля, но, говоря со студентами, их переиначил: „Роман невозможно просто написать, его нужно прежде пережить“. — Б.Ф.). Недавно я много думал над этим — в связи с дневниками Толстого и его юностью. И думал в том же направлении. Это очень важно. Отсюда надо будет начинать восстановление нужного искусства. Такого, как „У стен Малапаги“ (название в советском прокате фильма Рене Клемана „По ту сторону решетки“ (1948). — Б.Ф.), а не такого, как „Мусоргский“ (удостоенный Сталинской премии фильм Григория Рошаля (1950). — Б.Ф.).

Будьте здоровы! Я крепко жму Вашу руку

Б. Эйхенбаум»[611].

Слова о «восстановлении нужного искусства», разумеется, были понятны и близки Эренбургу, хотя, увы, время для их публичного обсуждения тогда еще не наступило.

Эренбург в ту пору значился сталинским лауреатом и ведущим «борцом за мир», т. е. лицом, не подлежащим разносу без спецкоманды. Статью «Писатель и жизнь» в печати никто не только не бранил, но даже не отметил в ней отдельно взятых недостатков, хотя наверняка у мастеров разгромного дела в 1951 году и чесались руки.