2. Личная встреча и после нее (1917–1924)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Личная встреча и после нее (1917–1924)

В июле 1917 года, когда Эренбург смог вернуться в Россию, первым поэтом, которого он навестил в Москве, был Брюсов. «Я шел к нему с двойным чувством, — пишет Эренбург в мемуарах „Люди, годы, жизнь“, — помнил его письма — он ведь неоднократно приободрял меня, — уважал его, а стихи его давно разлюбил и боялся, что не сдержусь, невольно обижу человека, которому многим обязан»[1147]. Этого, к счастью, не произошло. О той первой (после семи лет заочного знакомства и переписки) встрече Эренбург рассказывал трижды — в 1920, 1936 и 1960 годах — в воспоминаниях, написанных в различной манере и с различной мерой исповедальности[1148]. Все три рассказа восходят к одной строчке записной книжки Эренбурга 1917–1918 годов, где в краткой канве событий и встреч, начиная с отъезда из Парижа, значилось: «Сухаревка. Слепые. Гармошки. Брюсов. Жизнь на 2 плане. О Наде. Жалкий седой»[1149]. Эта запись почти не нуждается в комментариях. Чтобы попасть на Первую Мещанскую, где жил Брюсов, Эренбургу пришлось пересечь Сухаревскую площадь, и поразившая его разномастная картина московского толчка навсегда осталась в памяти «необходимым предисловием, ключом к разгадке сложного явления, именуемого „Валерием Брюсовым“»[1150]. Сам разговор-спор, продолжавшийся, по свидетельству Эренбурга, несколько часов, кажется странным на фоне горячечного лета 1917 года — о поэзии, об античности, о профессиональном мастерстве и обязательности ежедневных экзерсисов; даже волновавшие их обоих воспоминания о не дожившей до революции Н. Г. Львовой не изменили направления беседы. Все это уложилось в формулу «жизнь на втором плане» — едва ли не убийственную в системе ценностей Эренбурга. Снисходительная сострадательность первого впечатления («Жалкий седой» — Брюсов был на восемнадцать лет старше Эренбурга, но ему тогда было всего сорок четыре года!) уже вскоре сменилась представлением о жертвенности (полнота жизни жертвовалась «яркопевучим стихам»), хотя лично и неприемлемой для Эренбурга, но достойной уважения. В итоге, несмотря на очевидную отчужденность, эренбурговские портреты Брюсова — поэта и человека — не стали холодными, они согреты неизменным чувством признательности и пониманием[1151].

Известно, что в ту первую встречу Брюсов подарил Эренбургу книгу стихов, надписав на ней: «В знак близости в одном, расхождений в другом»[1152], и порекомендовал познакомиться с Б. Л. Пастернаком, чей поэтический дар ценил[1153]. Никакими другими фактами, никакими высказываниями Брюсова о встрече с молодым поэтом, первые шаги которого он поддержал, мы не располагаем. Впечатления Брюсова об Эренбурге можно лишь косвенно реконструировать по двум печатным высказываниям 1922 и 1923 годов[1154]. По-видимому, эти впечатления сводились, с одной стороны, к признанию талантливости и своеобразия Эренбурга, а с другой — к осуждению столь чуждой Брюсову богемности, отсутствию склонности к систематическим упражнениям; словом — к формуле типа «сможет, если будет много работать»[1155]. Формула отношения не менялась и потом, разве что по временам усиливались сомнения, что Эренбург начнет наконец работать над стихом как следует.

Дальнейшие встречи Эренбурга с Брюсовым в Москве 1917–1918 годов были скорее случайными. В январе 1918 года Брюсов и Эренбург вошли в московское бюро писателей[1156]; несколько раз они встречались в литературном кафе.

«Помню кафе в Москве восемнадцатого года, — писал Эренбург по свежим следам событий, — переполненное спекулянтами, матросами и доморощенными „футуристами“ (больше по части „свободного пола“), Брюсов должен импровизировать стихи на темы, предлагаемые вышеуказанными знатоками. Он не смущается ни звоном ложечек, ни тупым смехом публики, ни невежеством поданных записок. Строгий и величественный, он слагает терцины. Голос становится непомерно высоком, пронзительным. Голова откинута назад. Он похож в эту минуту на укротителя, подымающего свой бич на строптивые, будто львы, слова»[1157].

В начале 1918 года вышла эренбурговская «Молитва о России», недвусмысленно выразившая его резко отрицательное отношение к большевистскому перевороту («Октября, которого так долго ждал, как и многие, я не узнал», — дипломатично сказано об этом в ранней автобиографии Эренбурга[1158]). Стихи «Молитвы о России», написанные с обнаженной искренностью, с впечатляющей интенсивностью чувства, воспринимались разделявшими идейную позицию их автора как заметное явление русской поэзии[1159]. Но Брюсов, для которого значительность глобальных планов революционной перестройки мира и культуры не умалялась издержками практики их конкретной реализации, понятно, не разделял эренбурговских «молитв», однако в публичной оценке стихов Эренбурга 1917–1920 годов тактично ограничился лишь вопросами формы:

«Еще ряд поэтов, примыкая к футуризму, чужд, однако, и всем течениям, выросшим из символизма, — писал он в большом обзоре. — Таков, например, <…> Илья Эренбург, усвоивший за последние годы, вместо своего прежнего четкого стиха, манеру писать нарочито неряшливо»[1160].

В сентябре 1918 года под угрозой ареста Эренбург бежал в Киев. Он вернулся в Москву осенью 1920 года, многое пережив и переосмыслив. И у него снова возникла потребность увидеть Брюсова, не знавшего колебаний, энергично работавшего все эти трудные годы в разных отделах Наркомпроса.

«В 1920 году я пришел к Брюсову в ЛИТО, — вспоминал Эренбург в „Книге для взрослых“. — Он встал и сразу спросил меня: „Где вы хотите работать?“ Я не понял и переспросил. Он показал на стену. Это была эпоха диаграмм, но все же я растерялся: диаграмма в кабинете Брюсова определяла строение литературы. Квадраты, круги, ромбы были поэзией, романом, трагедией. Нет, его мечта не была волом! Он продолжал жить до конца своей давней страстью. Сухие, горячие глаза объясняли сущность таинственных квадратов. Эта диаграмма была одной из его последних поэм»[1161].

Тогда же, в 1920-м, в Москве Эренбург написал о Брюсове для начатой им еще в Киеве книги «Портреты русских поэтов», издать которую он смог полтора года спустя.

В марте 1921-го Эренбург выехал в заграничную командировку. У него были обширные литературные планы; он вез с собой массу журналов, альманахов, рукописи стихов русских поэтов (были там и новые стихи Брюсова) — хотел, чтобы их узнали зарубежные читатели. В Париже, а затем в Бельгии Эренбург познакомился с образцами эмигрантской прессы.

Ярость некоторых выступлений говорила, что война не кончилась; главный огонь велся по литераторам, оставшимся в России. Содержание и тон этих материалов Эренбург, старавшийся сохранить объективность оценок, счел недопустимым и немедленно выступил против них публично:

«Я позволю себе средь непрекращающейся гражданской войны остаться еретиком, который полагает, что ни Бальмонт, проклинающий коммунизм, ни Брюсов, его восхваляющий, не теряют равного права на уважение к их литературной деятельности, как два поэта предыдущего поколения, основоположники символизма. Лично я, как поэт, не люблю ни Бальмонта, ни Брюсова, по своим симпатиям равно далек от обоих, но все это не может служить оправданием хулы или хотя бы пренебрежения»[1162].

В 1922-м в Берлине Эренбург выпустил антологию «Поэзия революционной Москвы»; в предисловии к ней он писал:

«Цель этой книги показать, что несмотря на трудные, а подчас и трагические условия, русские поэты продолжают свою ответственную работу <…>. О ценности достижений сможет судить всякий по своим законам. Но надеюсь все же, что книга эта будет нечаянной радостью для многих и покажет им, как несправедливы рассуждения о гибели российской поэзии»[1163].

В «Поэзию революционной Москвы» вошло и три стихотворения Брюсова[1164]; пять его стихотворений Эренбург включил и в книгу «Портреты русских поэтов»[1165].

В начале 1922 года вышла в Берлине книга лирики Эренбурга «Опустошающая любовь». Все двадцать три стихотворения этого сборника написаны в январе 1922-го после напряженной работы над прозой, занявшей с тех пор главное место в работе Эренбурга. «Опустошающая любовь» — последняя книжка Эренбурга, отрецензированная Брюсовым[1166]. Его внимание привлекло, вероятно, не только содержание стихов («Общий смысл книги дан в ее заглавии, — писал Брюсов. — Октябрьская революция спасает и спасет Россию, тогда как для „испепеленной“ Европы спасенья нет»[1167]), но также классическая строфика и словарь символистов, неожиданные у Эренбурга после стихов 1916–1921 годов. Отметив, что тема книги — «наша революция», что стихи Эренбурга — «сделанные умело, — для взгляда не слишком изощренного, — чуть не мастерские», Брюсов без обиняков признался: «Мне его стихи решительно не нравятся». Далее следовал детальный, строго логический анализ нескольких стихотворений — этого анализа они не выдержали. Действительно, для многих стихотворений «Опустошающей любви», как и последующих сборников Эренбурга «Звериное тепло» (Берлин, 1923) и «Не переводя дыхания» (не вышел), характерна вообще-то неорганичная для Эренбурга и затуманивающая смысл стиха усложненность формы (так проявилось сильное тогда влияние поэзии Пастернака) и некоторая словесная небрежность. Однако на вопрос:. «Есть ли в книге хорошие стихи?» — Брюсов ответил: «Есть и даже очень хорошие»[1168], и все-таки общий его вывод был жестким: «Надеяться, что И. Эренбург перестанет небрежно записывать первые приходящие в голову слова, станет серьезно работать, и тогда явится в нашей литературе выдающимся поэтом, — трудно». (Отметим, что Е. И. Ландау, впервые систематизировавший разбросанные в периодике взаимные высказывания двух поэтов, пытался смягчить этот отзыв Брюсова об «Опустошающей любви»: «Если бы Брюсов принял во внимание предшествующие ей сборники „Огонь“ (Гомель, 1919), „Раздумья“ (Петроград, 1921) и „Зарубежные раздумья“ (Москва, 1922) — он вынес бы, надо полагать, иной вердикт»[1169]. Увы, приведенное нами высказывание Брюсова из статьи «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии» не позволяет разделить эту надежду.)

17 декабря 1923 года Илья Эренбург выступил с докладом на вечере, посвященном пятидесятилетию В. Я. Брюсова, в зале «Берлинер Сецессион». Доклад этот сохранился лишь в газетном изложении:

«В остроумном и ярком сообщении Эренбург отметил, что присвоение юбиляру звания „народного поэта республики“ не вполне выражает действительные заслуги Валерия Брюсова в русской литературе. Метафорически Брюсову подобал бы титул председателя комиссии по ликвидации поэтической безграмотности, ибо именно он во времена глубокого упадка русской поэзии боролся с безграмотностью в литературе. Это поэт, который не только любит истину, но и проповедует и распространяет ее. Он в смешанных аудиториях учил до революции „декадансу“, а в 1920 г. знакомил рабочих с Уолтом Уитменом. Брюсов вечный учитель, как сын молодого, полного сил народа, он не знает разъедающего скепсиса и, любя поэзию, стремится сделать ее достоянием всего народа. Брюсов противопоставил увлечению славянофильством европеизм, знакомя Россию с выдающимися произведениями западной поэзии и литературы. Брюсов примкнул к революции не во времена НЭПа, а в период военного коммунизма, в самые тяжелые годы. Он не отделял себя от революции, хотя пришел к ней своим собственным путем, и это его великая заслуга, как бы на него ни клеветали эмигрантские газеты Пасси и Шарлотенбурга. Вместе с передовыми поэтами и писателями Запада он не на стороне прошлого, а на стороне будущего. Брюсов признанный классик, но он не стареет, он любовно выращивает новые поколения русских поэтов, хотя бы и далеких ему по направлению. У Брюсова есть своя трагедия. Если слава всеми признанных и любимых Блока и Маяковского светла, если „нежная слава“ окружает Анненского и других немногих поэтов, признанных и любимых одними только истинными поэтами, то Брюсов, будучи всеми признан, пользуется славой, в которой, как и в стихах, есть холод. Брюсов одинок в своих поисках тайной магии стиха»[1170].

Последнее выступление Ильи Эренбурга, посвященное Брюсову, состоялось в Париже осенью 1924 года на вечере памяти поэта. Вспоминая этот вечер, Эренбург написал:

«Я был в Париже; мы устроили вечер памяти Брюсова. Когда человек умирает, вдруг его видишь по-новому — во весь рост. Есть у Брюсова прекрасные стихи, которые живут и ныне. Может быть, над его колыбелью и не было традиционной феи, но даже если он не родился поэтом, он стал им. Он помог десяткам молодых поэтов, которые потом его осуждали, опровергали, ниспровергали. А молодой Советской России этот неистовый конструктор, неутомимый селектор был куда нужнее, чем многие сладкопевцы. Не могу не вспомнить еще раз моих парижских лет. Валерий Яковлевич меня поддержал; даже его упреки помогали мне жить»[1171].

Во второй книге мемуаров Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь», описывающей события 1917–1921 годов, Валерию Брюсову посвящена вторая глава, которая здесь неоднократно цитировалась. В заключение приведем два впечатляющих высказывания из нее:

«Брюсов одевался по-европейски, знал несколько иностранных языков, в письма вставлял французские словечки, на стены вешал не Маковского, а Ропса, но был он порождением старой Москвы, степенной и озорной, безрассудной и смекалистой»;

«Он был великолепным организатором. Отец его торговал пробкой, и я убежден, что, если бы гимназист Брюсов не напал на стихи Верлена и Малларме, у нас выросли бы леса пробкового дуба, как в Эстремадуре»[1172].