3. Эхо признаний (1916–1967)
3. Эхо признаний (1916–1967)
Я слышу всё — и горестные шепоты,
И деловитый перечень обид…
Илья Эренбург
Третий том, включающий письма, адресованные Эренбургу[908], и два тома его собственных посланий объединяют оба массива почты Эренбурга: входящий и исходящий, как сказали бы канцеляристы. И оба эти массива печатаются врозь отнюдь не случайно: ведь их судьбы оказались существенно различными.
Весь личный архив Эренбург уничтожил при вступлении гитлеровцев в Париж в 1940 году, перед тем как ему пришлось переселиться в советское посольство. Поэтому письма, адресованные ему до 1941 года, могли уцелеть лишь у тех немногочисленных авторов, которые тщательно сохраняли у себя копии всех собственных текстов, т. е. действительно пеклись о своих архивах. Что касается писем, написанных самим Эренбургом, то, разлетевшись по миру, они ему уже не принадлежали. В докомпьютерный век люди легко хранили адресованные им письма (чему мешали скорее внешние обстоятельства — войны или аресты), но копии своих собственных делали лишь в исключительных случаях. Поэтому, уничтожая эпистолярный архив, Эренбург обеспечил впечатляющий результат: в плотный двухтомник его писем вошло 850 посланий за 1908–1940 годы, а зато же время уцелевших текстов, адресованных ему, обнаружилось всего два-три десятка.
Совершенно иначе обстояло дело с почтой Эренбурга начиная с 1942 года: практически все, что приходило к нему, сохранилось весьма полно. С другой стороны, известность и популярность писателя в военные годы стали такими, что адресаты, даже в условиях фронта, подлинники его писем заботливо хранили (чего не сказать о довоенных письмополучателях). К тому же все последующие годы у Эренбурга работали литературные секретари (не всегда, правда, аккуратные), в обязанности которых входило и ведение архива; многие его ответы на полученные письма они сочиняли сами, но всегда по его письменным указаниям с последующей его же правкой, и копии этих машинописных ответов, как правило, в доме Эренбурга сохранялись. Так что после смерти писателя основной костяк его писем в секретарских копиях благополучно перекочевал в РГАЛИ. Это, разумеется, не касалось тех случаев, когда Эренбург не прибегал к помощи секретаря и писал письма сам. Копии их он, конечно, не делал, и поиск этих (безусловно небезынтересных) писем не столь удобен и прост. Итак, оба потока обширнейшей эренбурговской почты складываются в «переписку» лишь с 1942 года, а нынешние три тома избранной почты («его и ему») издаются поврозь.
Объективность возникающей картины
Эпистолярный архив писателя находится главным образом в РГАЛИ, значительная часть его переписки с художниками хранится в архиве ГМИИ им. Пушкина, часть архива Эренбурга сохранялась после его смерти у семьи писателя и в настоящее время находится у автора книги, часть своего архива военного времени Эренбург передал в Центральный архив Советской Армии, часть почты, касающаяся сугубо еврейской темы, была в свое время передана дочерью писателя в израильский музей Яд ва-Шем, и на ее основе в 1993 году в Иерусалиме издали книгу «Советские евреи пишут Илье Эренбургу: 1943–1966» (несколько писем из нее включено в это издание).
Книгу «Почта Ильи Эренбурга» составляют избранные письма, адресованные писателю, фактически лишь начиная с 1942 года (точнее, 20 писем за 1916–1939 годы, 4 письма за 1941 год и около 500 писем за 1942–1967 годы). Это лишь малая часть того, что сохранилось в архивах.
За бортом этого издания остается основной свод военной почты Эренбурга (из многих тысяч писем, полученных им за годы Отечественной войны, сюда вошло лишь 130). Почти не представлены читательская почта и письма начинающих авторов (за малым исключением особых случаев). Фактически полностью (опять-таки за малым исключением) отсутствует в нем депутатская почта Эренбурга (а это тысячи писем). За бортом книги осталось немало писем, связанных и с другой «общественной» его работой — как по линии Всемирного совета мира (эта тема представлена очень выборочно письмами зарубежных деятелей, письмами, которые не касаются организационной и деловой стороны «движения сторонников мира»; целые блоки писем Ф. Жолио-Кюри, Дж. Бернала, А. Монтегю, И. Блюм, Ж. Лаффита, Р. Неру, К. Зиллиакуса и др. остаются неопубликованными), так и по линии общества «СССР — Франция» (не опубликованы письма А. Блюмеля, Э. Пети, А. Пьерара и др.) и т. п. Понятно, что не вошедшие в том блоки писем характеризуют в большей степени не столько саму личность Ильи Эренбурга, сколько политические и социальные проблемы его времени.
Почта, адресованная Эренбургу после его возвращения в СССР в 1940 году, — это письма известному и популярному писателю и общественному деятелю, человеку сложившейся судьбы, в которой бывали, конечно, периоды особых взлетов (скажем, годы войны или оттепели), но уже не бывало моментов, когда бы его жизнь утрачивала сложившуюся публичность.
Разумеется, вся читательская почта писателя отражает отношение пишущих к его «делам и дням» куда всесторонней, чем почта, помещенная в этом томе. Однако скажем сразу: при его составлении не ставилась задача дать широкую статистически выверенную картину отношения к Эренбургу, например, деятелей культуры, не говоря уже о широкой читательской аудитории в СССР и за его рубежами. Речь шла о потоке адресованных Эренбургу посланий его друзей и доброжелателей, что же касается явных и неявных врагов и недоброжелателей (а их у Эренбурга всегда было немало), то они писем ему не писали.
Поскольку том писем формировался на основе личного архива Эренбурга, т. е. фактически из числа тех писем, которые Илья Григорьевич сохранил, следует сказать, что никакой специальной фильтрации писем в доме Эренбурга никогда не велось. Сохранялись письма независимо от их содержания и авторства. Так, например, в военной почте Эренбурга 1945 года хранится немало писем, бранящих его за ослабление ярости в адрес немцев, когда война пошла на территории Германии[909]. Письма сохранялись независимо от того, кто именно писал Эренбургу, и тем более оттого, как складывались отношения Эренбурга с их авторами в дальнейшем. Случавшиеся время от времени размолвки (скажем, в 1940 году с Б. Пастернаком, в 1953 году с Е. Долматовским, в 1954 году с К. Симоновым, в середине 1950-х — с В. Гроссманом, в середине 1960-х — с Л. Мартыновым и т. д.) на сохранение архива не влияли. Сохранилась, например, даже телеграмма М. Шолохова 1956 года, отношения с которым публично и даже демонстративно были порваны в 1941 году и нападки которого на Эренбурга стали общеизвестны… Конечно, и друзья друзьям рознь; вот, скажем, письмо Н. Леже в условиях известной ей советской перлюстрации почты производит впечатление доноса; скорей всего, оно таково не по злому умыслу, а от невеликого ума автора. Письмо это включено в книгу.
Заметим, что фактически Эренбург, к которому запросто обращались сотни и тысячи людей, при внешней открытости и демократичности оставался внутренне закрытым человеком — масса людей с ним общалась, у него было много верных друзей и еще больше поклонников, но, что называется, открывать душу — это было не для него: по-настоящему близких его друзей можно перечесть по пальцам, и голоса их едва слышны в этой книге — они, как, правило, писем ему не писали, общаясь лично и по телефону…
Обрывки из эпохи катаклизмов
Сначала цифирь, простая как мычание:
В этот том входит 606 писем и телеграмм[910], подписанных 332 авторами.
Каждый из 205 авторов представлен всего одним письмом или телеграммой, 127 авторов представлены большим количеством писем — от двух до двадцати. Однако не по этому результату отбора следует судить о мере их близости к Эренбургу или удаленности от него: скажем, сохранилось всего одно письмо О. Г. Савича — самого его близкого друга — или одно письмо Г. М. Козинцева, которого Эренбург знал еще мальчиком.
Теперь — про географию: из 332 авторов этой книги около ста — зарубежные корреспонденты Эренбурга (половина их жила во Франции).
Наконец, последнее — о полноте публикаций: для ста авторов напечатаны все их сохранившиеся послания Эренбургу, а для двухсот авторов — только часть их писем ему.
В РГАЛИ в выделенной авторской почте Эренбурга (т. е. вне его многотысячной почты — военной, читательской и депутатской) хранятся письма всего 1300 корреспондентов. Понятно, насколько избранным является состав этого тома. Отбор шел по содержательности и значимости как писем, так и их авторов; конечно, наиболее ясным был отбор русской почты; что касается иностранной, которая еще не полностью переведена, то отбор этот не столь отчетлив.
Как уже было сказано, письма 1916–1939 годов сохранились лишь в копиях авторов, и таких поклонников «архивного» дела оказалось совсем не много. Их можно перечислить. Валерий Брюсов, сохранивший рукописный черновик письма 1916 года. Максимилиан Волошин, у которого в 1917 году болела рука, и он пользовался пишущей машинкой, а уж тут склонность к архиву сработала автоматически: приготовление машкопий не усложняло жизнь автора. Марина Цветаева сохранять черновики своих писем любила — так благополучно дошли до нас четыре наброска ее писем Эренбургу. Всеволод Мейерхольд одно свое письмо, рассорившись с Эренбургом, сразу же опубликовал, копия другого уцелела в его архиве, который после ареста режиссера спасли дети его жены и Сергей Эйзенштейн. Две машинописные копии писем Бухарина сохранились удивительным образом: одна — в архиве Сталина, другая (непостижимо!) — в редакции «Известий». Копия письма Эренбургу Ромена Роллана о романе «День второй» (1933) хранилась в его архиве и была разыскана для Ильи Григорьевича (он об утрате этого письма сокрушался) М. П. Роллан-Кудашевой. Кое-какие копии писем за 1930-е годы уцелели в архиве журнала «Знамя»…
Вот, собственно, и всё. Вот, собственно, и все — кому книга обязана своим разделом «1916–1939», объединяющим эпохи перманентных катаклизмов. В письмах — отдельные штрихи, пунктир этих эпох, обрывки биографий…
Бесполезно сокрушаться, что большинство авторов писем ни черновиков, ни копий своих посланий не сберегали. Известная строка Пастернака («Не надо заводить архива…»), смысл которой ему ставят в заслугу как свидетельство несуетной скромности, не может не огорчать историков — без архивов нет исторический памяти (впрочем, в России ее нет и с архивами). Борис Леонидович, за редкими и уж очень важными для него исключениями (тоже не сбереженными), чужих писем не хранил, выбрасывал… Дело в нашем случае, конечно, не в Пастернаке, дело в Эренбурге — это он, привезя домой лишь самые любимые книги с автографами (даже тех, кого репрессировали), сжег все бумаги. Опасался оккупации Парижа немцами? Что ж, немцы обожали архивы и отовсюду вывозили их ящиками (как Тургеневскую библиотеку из Парижа), но они также могли и поделиться некоторыми материалами с тогдашним союзником партайгеноссе Кобой (у него имелись заслуги: он выдавал Гитлеру не письма, а людей). Возможно, однако, причина не только и даже не столько в немцах. Везти многолетний архив бурных лет в Москву, где никто не был застрахован от обысков и арестов, а уж Эренбург тем паче? И это после того, как большую часть его корреспондентов расстреляли? Помогать своим архивом НКВД перемалывать новых жертв и получать легкие награды за их «разоблачение»?..
И те, и другие лапы карательных органов, роющиеся в бумагах казненных или ожидающих казни друзей, одинаково омерзительны…
Кто из полновесно проживших свой XX век не знает, что бывают такие моменты, когда меньше всего приходится думать о спасении домашних архивов…
Первое эхо — война
Почтовые архивы Эренбурга фактически начинаются с Отечественной войной, точнее, после возвращения писателя в Москву из Куйбышева на рубеже 1941–1942 годов.
Славы Эренбурга времен войны, славы, можно сказать, международной (а в рядах Красной Армии — совершенно беспрецедентной), сегодня практически уже не представить. Чтобы составить о ней хоть какое-то представление, надо немало рыться в тогдашних письмах и документах (устные рассказы сегодняшних ветеранов не столь информативны — все, кроме крови, в памяти не так отчетливо — подзабылось, перепуталось; сплошь и рядом ветераны говорят и думают готовыми клише…).
Людей, писавших Эренбургу за время Отечественной войны, не выстроить в один ряд: бойцы, офицеры, генералы и адмиралы, фронтовые советские и зарубежные корреспонденты, фронтовые же поэты, дипломаты, зарубежные деятели, эвакуированные москвичи, ленинградцы, киевляне и, конечно, — друзья, коллеги по культуре, товарищи… Такие списки не придумаешь нарочно — слишком неправдоподобно: сержант Тришкин и маршал Рокоссовский, Анна Ахматова и будущий «автоматчик» Союза писателей Грибачев, не вернувшийся в Ленинград Шостакович и вернувшийся в строй из окружения Долматовский, генерал де Голль и боец-казах Асхар Лехеров, заброшенный эвакуацией в Пермь Натан Альтман и Вс. Вишневский из блокадного Ленинграда, советские послы в Англии, Швеции и Мексике, Ю. Тувим из Нью-Йорка и Ж. Р. Блок, мучившийся в Казани, Таиров, с Камерным театром эвакуированный в Барнаул, и руководитель Еврейского театра Михоэлс по дороге из США, Эйзенштейн с Алма-Атинской киностудии и Вас. Гроссман из фронтовой поездки… Даже знаменитостей нелегко перечислить, где уж всех…
Эренбургу писали люди разного возраста, разной культуры, попросту — даже разной грамотности; большинство — на адрес «Красной звезды», а то и на солдатском треугольнике выведено, как приказ: «Москва. Эренбургу» — и доходило. Неграмотные диктовали умеющим писать друзьям; снайперы открывали боевой счет Эренбурга, на который заносили половину убитых ими фашистов; именем писателя называли свои машины лучшие танкисты… И все это не по приказу, а по личной воле. Эренбург слал на фронт табак, трубки, свои военные книжки. Регулярно выезжал в воинские части, случалось, навещал своих «друзей по переписке». Получить письмо от Эренбурга на фронте считалось так же почетно, как быть отмеченным в приказе Верховного главнокомандующего. Многих своих адресатов Эренбург хорошо узнал за годы войны и встречался с ними после Победы. Тысячи коротеньких писем на машинке (его почерк был почти нечитаемым) сохранили бойцы, вернувшись с фронта домой… Вот типичное письмо начала 1943 года — танкисту Ивану Чмилю (о дружбе с ним рассказывается в мемуарах «Люди, годы, жизнь»[911]):
«Дорогой Иван Васильевич! Рад узнать, что Вы здоровы. Надеюсь, что Вы получили письмо из дома и что все ваши тоже здоровы. Зима не сулит фрицам ничего хорошего. Из Белоруссии идут хорошие вести. А в Берлине, должно быть, не весело. Бомбят их тоже не скверно. Мой горячий привет Костенко и Вашему экипажу. Крепко жму Вашу руку, дорогой Иван Васильевич, и желаю удачи»[912].
Полторы тысячи статей, написанных Эренбургом за время войны, его радиовыступления и листовки, нужные как пули и воздух, заряжали армию страшным в своей необходимости лозунгом «Убей немца!» — иной задачи тогда не было. Так писать не мог никто, и, раскрывая газету, в ней первым делом искали Эренбурга. Таков фундамент неказенного, бесперебойного почтово-железного потока, шедшего в Москву к писателю: одни погибали, тогда писали их товарищи (к концу войны мало кто из писавших в 1941–42-м остался в живых). И каждый получал короткий, как выстрел, ответ на машинке; некоторые успевали прочесть слова Эренбурга о себе в «Звездочке» или других газетах — центральных, фронтовых, армейских, дивизионных. Это было как орден.
Всего десяток писем отобран в эту книгу из многотысячного потока фронтовых приветов от совершенно незнакомых людей.
Во фронтовой почте Эренбургу попадались и письма от родственных душ, они находили силы написать в короткую передышку о литературе, искусстве — таковы мятые, запачканные тетрадные листки, убористо исписанные артиллеристом, а до войны ленинградским актером А. Ф. Морозовым (его письма оборвались в начале 1944-го…) — он писал не только о том, как воюет сам и его бойцы, но и о том, каким мир должен стать после победы; картины будущего часто мучили его, он опасался: мало что у нас после войны изменится к лучшему, по крайней мере в театре — эту жизнь он знал лучше всего. Как и многим другим, Эренбург слал Морозову на фронт свои книги; он считал, что статьи живут день-другой, а книжки статей устаревают, пока печатаются, иное дело стихи или роман. 24 октября 1943 года Эренбург писал ему в часть:
«Дорогой Александр Федорович, вернувшись с фронта, нашел Ваше письмо и обрадовался ему. Рад, что у Вас все благополучно. Мне очень понятно и близко все, что Вы пишете об искусстве: это мои чувства и мысли. Минутами я начинаю надеяться, что такие, как Вы, вернувшись после войны, окажутся сильнее рутины и ограниченности. Минутами я сам впадаю в хандру. Теперь приближается развязка. Я был у Киева. Немцы не те, и они быстро катятся под гору. Разорение ужасное: уходя жгут. Да и люди, бывшие под ними, как-то деформированы. Шлю Вам „Войну“ 2 (т. е. второй том „Войны“ со статьями 1942–1943 годов. — Б.Ф.). Она уже отстала от событий. Все это написано для одного дня. Для детей будут писать потом: немного правдивей и немного обманчивей — психологический реализм плюс историческая легенда»[913].
10 ноября 1943-го Морозов ответил Эренбургу:
«Вы не правы, когда говорите, что книга устарела. Она живет каждой своей страницей, каждым словом. Я не знаю ничего, кроме собственного чувства к Родине, что было бы действеннее и пламеннее Вашей книги. Это не фельетоны, а сгустки крови…»[914].
Слава Эренбурга — первого публициста войны началась еще в 1941-м. Она быстро и устойчиво росла. Почитайте письма, что писались Эренбургу одним и тем же человеком, — ото дня ко дню они становились откровеннее, горячее; так пишут своим. Верили и слову, и сердцу Эренбурга. Редактор красноармейской газеты «Уничтожим врага», потерявший на войне единственного сына, писал: «Вам не надо узнавать, что у меня — Вы знаете — что у Вас. И этого достаточно. Ваше сердце слушает и говорит и Вы никогда не заглушаете его барабанным боем»[915].
В 1944-м Сталин распорядился дать Эренбургу орден (надо думать, НКВД докладывал о недоумении, которое вызывало у армии и тыла невнимание власти к самому популярному писателю войны). Когда Эренбурга наградили, он получил ворохи поздравлений. Писатель Р. Фраерман, автор «Дикой собаки Динго», написал:
«Я хочу только передать Вам слова одного солдата. Было это под М. Ярославцем зимой 1941 г. перед сражением у деревни Рыжково, которую так трудно было в то время взять. Я работал тогда в армейской газете, и, встретив меня на позициях, он сказал мне:
— Вот — вы писатель. Если бы в этом бою я получил орден, я бы отдал его Эренбургу»[916].
Об этом думали тогда многие. Спустя двадцать лет, когда на старого Эренбурга набросился не выбиравший выражений Хрущев, Александр Яшин, автор «Рычагов» и «Вологодской свадьбы», написал:
«Сейчас хочу сказать Вам, напомнить Вам еще раз, чтоб Вы знали, что во время войны, на фронте (я был на Ленинградском и Сталинградском) Ваша работа, Ваши статьи имели для всех нас — от рядового до любого генерала — исключительное, чрезвычайное значение. Нам было легче от того, что Вы жили с нами и работали на всех нас. Не примите за наивность, но тогда я как политработник все время ждал, что Вас наградят званием Героя Советского Союза, — ждал этого сам и не раз говорил об этом с моряками, с которыми служил вместе. Вы и дважды и трижды достойны этого звания — так я и сейчас считаю»[917].
Славе Эренбурга завидовали (некоторые — люто), но о ней же и размышляли. Приведем еще одно письмо (это 1944 год) редактора «Уничтожим врага» (до войны он был ортодоксальным марксистским критиком, и после войны ему было несладко):
«Вчера в гвардейской части на собрании читали Вашу статью. Я сказал несколько слов о Вас <…>. Вас так любят и чтят, что иногда даже неловко становится отвечать на вопрос: „А вы видели когда-нибудь Эренбурга? Какой он из себя? Гордый? Простой?“. Обычно отвечаешь: „видел его как-то“, т. к. уже раза два в глазах людей заметил (плохо спрятанное) недоверие, когда сказал: „Знаком“. Смешно про это так. Это похоже на то, что если б воскрес какой-нибудь Петр или Павел и сказал: „Я лично знал Иисуса и участвовал в небезызвестной трапезе, на той самой „тайной вечере“ <…>. Я уже говорил Вам как-то, что Вы давно окутаны мифологией (года два). Это первый (и, к сожалению, самый беспощадный!) признак почитания, которым Вы пользуетесь. Вы — конкретны, но конкретны как лозунг, как сказка. Плоть исчезает все более и более. Обидно, что люди „препарируют“ хороших людей (с их жизнью, с их собакой, с их любимым вином и сыром), превращая их в святых. Но такова, очевидно, логика массового почитания. Вы вошли в сонм святых, и этого-то невзлюбили братья-писатели (но по другим, мелким причинам). Где-то на завалинках, в колхозе идет безрукий бригадир Иванов — кавалер орденов „Славы“ и, мечтательно глядя на закат, говорит, закуривая козьеножку: помню, как читали мы перед атакой статью „товарища Эренбурга“ <…>. В этом — больше чем радость „знаменитости“. В этом счастье самой жизни“»[918].
Начав цитировать документы военных лет, трудно остановиться. Когда-то казалось, что это будут помнить всегда, но что осталось от той памяти? Писатель Евгений Ланн, вся семья которого погибла от рук гитлеровцев, писал Эренбургу о его выступлении в московском Клубе писателей в 1943-м:
«Вы — единственный среди наших крупных писателей, кто понял острей, чем все остальные, необходимость в наши дни отрешиться от высокомерной уверенности, что еще одна хорошая [книга] „над схваткой“ более ценна, чем трудная, очень трудная работа, какую Вы избрали. Для этого необходимы не только большое мужество в преодолении честолюбия, но и самоотречение и большая душа <…>. Слушая Вас, я почувствовал, что из всех писателей нашего страшного времени Вы, — один, — будете вправе смотреть прямо в глаза нашим детям и внукам. Боюсь, что все остальные будут что-то лепетать о „праве художника“ или о том, что должны, дескать, были заслониться от ужасов происходящего каким-нибудь щитом. Мне кажется, я имею право сказать Вам о своем восхищении Вами хотя бы потому, что сам принадлежу к числу тех, кто избрал именно такой заслон…»[919].
Столь же недвусмысленные, хотя, конечно, не такие прочувствованные отклики шли из-за границы (всю войну Эренбург писал и для западных газет, и его имя было на Западе на слуху). Кинорежиссер Майлстоун сообщал, как понравилось Рахманинову «Падение Парижа»[920], а Марк Шагал писал о том, что Эренбург стал действительно нужен России[921]… Эрнест Хемингуэй, когда в 1946-м Эренбург приехал в Америку, написал ему с Кубы: «Я часто думал о тебе все эти годы после Испании и очень гордился той потрясающей работой, которую ты делал во время войны. Пожалуйста, приезжай, если можешь, и знай, как счастлив будет твой старый друг и товарищ увидеть тебя»[922].
Эта неслыханная популярность Эренбурга, несомненно, внутренне раздражала Сталина (о чем ему только не докладывали!), и, получив донос на писателя от начальника СМЕРШа, он продиктовал главе Агитпропа Александрову идею статьи «Товарищ Эренбург упрощает», после которой имя писателя враз исчезло с газетных полос…
Одни московские литераторы тут же надули щеки — мы-де работали не меньше, но при этом ничего не упрощали! Другие — прежней дружбы с Эренбургом заопасались. Теперь почта доставляла ему только письма и телеграммы фронтовиков — вот кто был куда смелее москвичей: дальше фронта не пошлют. Прочитав «Правду» со статьей Александрова, фронтовой поэт Семен Гудзенко написал Эренбургу: «Умирать в 1945 г. очень не хочется. Я и мои друзья просим Вас упрощать по-прежнему»[923]… В этой книге читатель найдет не один прямодушный отклик фронтовиков на очевидную нормальным головам несправедливость.
Второе эхо — холодная война, оттепель
Война состарила Эренбурга, но военное время он всегда вспоминал с нежностью. Что говорить, было и нелегко, и непросто, и работал Эренбург до изнеможения. Со временем ушли иллюзии, что Победа принесет всем справедливость и счастье. Сталин вернулся к жестким нападкам на писателей и деятелей культуры; расцвел государственный антисемитизм, поощряя в этой части местных чиновников и население. Сразу же после Сталинграда вновь расцвел культ вождя (увы, в воскрешении его Эренбург тоже принял участие — не так бесстыдно и топорно, как многие, но принял).
Уже очень скоро стали проглядывать очертания нового противостояния. Старавшиеся понять, как вовремя оказаться в струе, предчувствовали вызревающие перемены. Вс. Вишневский писал Эренбургу, вернувшемуся из поездки по США:
«Думаю, что над страшной, трагической войной 1941–45 (и даже 1939–45) — Вы сумеете разглядеть, обозначить еще более реальную схватку. Мы с Вами были в американской зоне. Вы съездили к этим милым „бойс“, которые жуют резинку и прикидывают кое-какие планы, — о которых Гитлер даже не додумывался»[924].
Предстояли тяжкие годы. Довольно быстро недавние союзники сменили немцев в потоке советской идеологической баланды. Гражданам СССР, ценой бесчисленных жертв победившим жесточайшего врага, давали понять, что передышки не будет и мира, видимо, тоже (его подменили «борьбой за мир»).
Если письма Эренбургу военных лет говорили о ненависти к врагу, о погибших товарищах и родных, о нетерпеливом ожидании победы, о том, как сражаются армия и тыл, о нелегком быте и тяготах эвакуации, о желании поскорее вернуться домой (горе и беды были общие), то в письмах 1946–1952 годов мы напрасно будем искать следы того, чем реально жила страна, следы грозного черного времени, мрак последних лет диктатора. Писем попросту старались не писать. А уж если приходилось, то писали о конкретных делах: литераторы о книгах, люди театра о спектаклях; исключения — редкость.
Эренбурговокую «Бурю» (1947) сегодня не принято считать литературой. Но, говоря о ней, нельзя забывать, чем «Буря» была для современников событий: в ней чувствовали нефальшивую человечность; кроме того, откуда еще было тогда узнать от очевидца о политической жизни предвоенной Европы и как, скажем, забыть первую в нашей прозе картину убийств в Бабьем Яру… Поздравления, которые получил Эренбург (Сталин, вопреки предложению Фадеева, неожиданно дал «Буре» премию не второй, а первой степени), — искренние. Советская литература была такой, какой была, и порядочные читатели радовались лучшему в ней, радовались премиям Некрасову и Казакевичу, Эренбургу и Пановой, Маршаку и Лозинскому… В те черные годы Сталинская премия хоть на время гарантировала авторов от проработок.
Подборки поздравлений, включенные в этот том, поздравления с премиями «Падению Парижа» и «Буре» или с юбилеями (круглыми и полукруглыми) — тоже зеркало эпохи: какие имена, какие слова…
Кошмары истории повторяются, разумеется, не буквально, но только понимание прошлого, а отнюдь не пренебрежение к нему — путь к тому, чтобы достойно пережить собственное время.
Авторитет Ильи Эренбурга в послевоенную пору в целом, конечно, уступал военному времени, но в кругах интеллигенции он был почти так же высок. Эммануил Казакевич за первую свою повесть «Звезда» получил Сталинскую премию, а следующую — «Двое в степи» — раздолбали в пух и прах. Эренбург ее поддержал, и Казакевич написал ему искренне: «Я взволнован Вашим вниманием и горд Вашей оценкой моей второй вещи. Не много осталось на свете судей, чье мнение для меня так важно, как Ваше»[925] (таких писем немало).
Чем люди жили в советских городах той нетелевизионной еще эпохи: читали журналы и газеты, перечитывали книги, ходили в театры и кино. На сцене, на экране, в новых книгах речь часто шла о современной жизни, а узнавали ее с трудом, хотя обсуждали охотно. В этом потоке вранья неказенное человеческое слово чувствовали сразу. Вспомним письмо изгнанного из университета Б. М. Эйхенбаума (1951), которое мы приводили, говоря о работе Эренбурга в 1950-е годы. Эйхенбаум, как и Эренбург, понимал, в каком состоянии пребывает советское искусство, и надеялся, что подъем его из руин — неминуем.
В пустом и беспросветном 1951-м Эренбургу исполнилось 60. Было много приветствий, большей частью формальных. Речь, конечно, не идет о дифирамбах, которые публично пели одни бездари другим, но читать этот поток, не представляя реалий времени, сегодня непросто… «После Маяковского я не знаю никого, кто бы сумел поставить звание литератора так высоко, сообщив ему одновременно и достоинство независимости и гражданскую весомость, — писал едва ли не опальный Асеев. — Вы — один из очень немногих писателей, заставивших слушать себя весь мир»[926]. Последняя фраза относилась, конечно, лишь ко времени войны, когда мир и вправду слушал Эренбурга, но в 1951-м мир был расколот, и советскую литературу читали лишь в зонах влияния подконтрольных Сталину компартий. Борис Пастернак, которого теперь наивно представляют в последние сталинские годы писателем из подполья, выражался более витиевато, но о том же: «Большая радость, когда человеческий и гражданский долги, все естественное и высокое объединяются в таком благородном и талантливом выражении»[927]. Бывший соратник и Асеева, и Пастернака Виктор Шкловский с всегдашней пылкостью обращался к юбиляру: «Приветствую человека, который продолжил дело Герцена, дело любви к будущему человечеству, дело веры в будущее мира <…>. Я не желаю Вам счастья, не желаю Вам долголетья, потому что писателю надо желать бессмертья и победы»[928]…
А Эренбург уже подумывал сесть за махину «Девятого вала», которого потом стыдился…
Последние месяцы сталинской диктатуры (никто еще не знал, что они последние) были самыми тяжкими. Лидин старался письмом развеселить Эренбурга в день рождения, Натан Альтман прислал телеграмму, Фадеев в больнице анализировал «Девятый вал» и вскоре отправил автору длинное хвалебное письмо. Среди этих немногочисленных предмартовских писем выделим одно — написанное 28 января 1953 года генералом А. А. Игнатьевым, еще дореволюционным парижским знакомцем Эренбурга:
«Я был бесконечно счастлив принять участие, правда, только как зритель, в Вашем вчерашнем торжестве. Я вырезал, как образец современной политической речи, Ваши проникновенные слова. Тут ни парижского „bravo!“, ни московских рукоплесканий недостаточно, и хочется запечатлеть чувства восхищения старого друга еще 1-й мировой войны, хотя бы сиим скромно написанным словом! — лучше Вас не подумаешь, лучше и не скажешь. Живите же и нас „молодых“ переживайте, работайте по установленному Вами для себя правилу — неустанно на пользу человечества. Это не громкие, а искренние слова Вашего глубоко Вас уважающего Алексея Игнатьева»[929].
Письмо требует комментариев. 27 января, в день рождения Эренбурга, в Кремле ему вручили международную Сталинскую премию «За укрепление мира между народами». Премия Эренбургу, по замыслу ее основателя, должна была камуфлировать кампанию животного антисемитизма в СССР, сопровождавшую дело кремлевских врачей — «убийц в белых халатах». В мемуарах «Люди, годы, жизнь» Эренбург рассказал, как от него добивались, чтоб в кремлевской речи он гневно осудил «врачей-убийц», от чего он наотрез отказался, а вместо того упомянул про «ночи тюрем» и мужество арестованных борцов (в газетах эти слова откорректировали)[930]. А. А. Игнатьев, как вспоминала присутствовавшая на той церемонии Л. Б. Либединская[931], призывал в фойе не верить тогдашним обвинениям С. М. Михоэлса в шпионаже. Профессионально взвешенную речь Эренбурга, прозвучавшую в гробовой тишине, Игнатьев не мог не оценить высоко, как не мог не заметить в газетной ее публикации редакционной правки — вот что стоит за его письмом.
История с важнейшим обращением Эренбурга Сталину (3 февраля 1953 года) обсуждалась в связи со вторым томом писем Ильи Григорьевича; здесь, минуя февраль и 5 марта, перейдем к письму, отправленному Эренбургу 8 марта из Чили двумя его друзьями — Пабло Нерудой и Жоржи Амаду: «Илья, в связи со смертью Великого Капитана выражаем тебе соболезнование и хотим сказать, что мы с тобой всегда (в любой час или во все часы). Пабло, Жоржи»[932]. Авторы этого письмеца давно уже знали, что может случаться в Советском Союзе, и, все еще не представляя себе своей жизни вне международного коммунистического движения, вели себя взвешенно, но не раболепно, и этим письмом дали понять своему московскому другу, что если с ним что-либо случится — постараются помочь. По счастью, новые времена начались довольно быстро, и вопрос о жизни и смерти для писателей уже не возникал.
То, что пришла оттепель, Эренбург понял раньше многих и, поняв, написал новую книгу. Времена изменились, но сделать перемены необратимой реальностью могло лишь само общество, и ему надо было усиленно помогать — процесс шел со скрипом.
Новая повесть Эренбурга родилась от ее названия: «Оттепель». И правда, название весомее и значительнее повести, более того — в определенном смысле повесть — это одно название; оно уже давно живет отдельно, общепринято и общеупотребительно, как позже жили «перестройка» и «гласность». Хрущев и особенно его аппарат словом «оттепель» были идеологически недовольны. Редакторы газет и журналов это почувствовали сразу: так возникла односторонняя критика повести. У «Оттепели» были, конечно, злобные «идейные» противники, но были и те, кто значение работы Эренбурга не осознал, поддавшись нехитрой критике ее художественных слабостей. Подобно Долматовскому, считавшему стихи Коржавина слабыми, а потому их автора не достойным учиться в Литинституте, К. Симонов счел повесть Эренбурга неосновательной, серьезно уступающей его послевоенным толстенным романам. Полемика Симонова и Эренбурга на страницах «Литгазеты» вызвала в стране немало откликов, но «Литгазета» отклики читателей фильтровала; в почте Эренбурга они были иными…
Среди корреспондентов Эренбурга не сразу, но появлялись реабилитированные — те, кто уцелел в тюрьмах и ссылках, и те, кто жил, укрываясь от больших дорог: вдовы Мандельштама и Маркиша, сестра и дочь Цветаевой, литераторы Юрий Домбровский, Варлам Шаламов, Александр Гладков, Евгения Гинзбург, Борис Чичибабин, литературовед Ю. Г. Оксман, журналист Е. А. Гнедин, дипломат И. М. Майский, вдова Н. И. Бухарина, друга юности Эренбурга. Более интенсивной стала и переписка с иностранцами.
Процесс оттепели оказался неровным, со сбоями и заморозками. Таков был 1956 год: XX съезд КПСС весной и подавление венгерского восстания осенью. Эренбург опасался, что политическая изоляция после взятия Будапешта советскими войсками сорвет оттепель в СССР, сорвет те связи с Европой, которые еще только-только начали налаживаться. Этим продиктована и его переписка с писателями К. Руа, Р. Вайяном, Веркором, д’Астье и другими. Клод Руа писал Эренбургу в декабре 1956 года:
«Ласточка не делает весны, но две ласточки, это, может быть, уже что-то. Я желаю, чтобы появление в Москве Ива (Монтана. — Б.Ф.) и Симоны (Синьоре. — Б.Ф.), которые вручат Вам это письмо, означало бы начало весны… А в данный момент мы — в самой тьме зимней ночи. Все эти ужасные недели мы не переставали думать о Вас. Мы знали, что все удары, которые обрушились на нас при чтении новостей, были для Вас не менее болезненными, чем для нас»[933].
Внутрисоюзная читательская почта регистрировала отклики на новое качество литературной работы Эренбурга: он понял, что не все удастся сказать в лоб, и обратился к более тонкому оружию: эзоповой речи. Его эссеистика 1956–1959 годов, его новые стихи читались интеллигенцией почти как зашифрованные прокламации. Отклики заполняли почтовый ящик. Вспомним письмо, о котором уже шла речь в разговоре об эссеистике Эренбурга 1950-х, — так поразившее его письмо Светланы Сталиной, бывшее откликом на «Уроки Стендаля».
О новой роли Эренбурга в СССР писал ему и давний знакомый Е. А. Гнедин, освобожденный из лагерей, куда попал еще в 1939-м:
«Фактом является, что Вы сейчас единственный, кто считает возможным сказать главное о том, что стало действительно главным: о человеческой личности в советском обществе, о путях ее развития в свете прошлого опыта и больших надежд на будущее. Значение этой проблемы станет еще яснее, и, может быть, грознее, именно в результате наших бесспорных материальных успехов».
Бесспорных материальных успехов, как мы знаем, увы, не случилось, а вот проблемы человеческой личности в России актуальны и поныне…
Все подталкивало Эренбурга к новой большой работе, и вскоре его почта, почти вся, оказалась связанной именно с нею.
Третье эхо — «люди, годы, жизнь»
В непростых накатах и откатах хрущевской эпохи нелегко было выбрать момент, когда можно было бы с надеждой на успех предложить обществу мемуары о многом из пережитого — с разговором о массе практически запретных тем, имен, событий. Кто теперь вспомнит, чего только не запрещалось в сталинское время, как трудно шли разрешительные процессы после смерти отца народов. Хрущев ограничился реабилитацией большевиков-сталинцев и деятелей культуры, сердцем принявших Октябрьскую революцию (самые громкие среди них имена: Мейерхольд, Бабель, Маркиш, Кольцов, Б. Ясенский…). Одновременно стали издавать Есенина, Ильфа и Петрова; вышли книги Бунина, Олеши — но это уже с оговорками… В мемуарах «Люди, годы, жизнь» не знающая прошлого молодежь впервые прочла про Бальмонта, Волошина, Савинкова, Цветаеву, Мандельштама, Ремизова, Белого, Фалька, Таирова… Не говоря уже о запретных или полузапретных западных именах: Пикассо, Модильяни, Леже, Ривера, Паскин, Матисс, Аполлинер, Жакоб, Деснос, А. Жид, Й. Рот, Толлер, Мачадо… Не будем продолжать, сегодня это вызывает лишь улыбку сочувствия к шестидесятникам.
Мемуары Эренбурга печатались в «Новом мире» Твардовского в 1960–1965 годах. Ряд глав еще до публикации автор давал прочесть тем, кто мог исправить возможные ошибки его памяти, в старости небезупречной; иной раз письма с поправками приходили сами собой. Пометы на рукописи Савича и Слуцкого, письма Инбер и Талова, А. Эфрон и Лундберга, Раскольниковой-Канивез и Добровольского, Эйснера и Батова, Т. Литвиновой и Шостаковича уточняли текст.
Нельзя сказать, чтобы Твардовский был в восторге от книги «Люди, годы, жизнь» (Эренбурга он вообще скорее не любил — слишком многое их разделяло), но успех мемуаров поднял и тираж журнала, и его престиж. Напомню, что в наиболее комплиментарном, пожалуй, письме Эренбургу Твардовский написал о «Люди, годы, жизнь» так:
«Это книга долга, книга совести, мужественного осознания своих заблуждений, готовности поступиться литературным престижем (порой, кажется, даже с излишком) ради более дорогих вещей на свете.
Словом, покамест, Вы единственный из Вашего поколения писатель, переступивший некую запретную грань (в сущности, никто этого „запрета“ не накладывал, но наша лень и трусость перед самими собой так любят ссылаться на эти „запреты“). При всех возможных, мыслимых и реальных изъянах Вашей повести прожитых лет, Вам удалось сделать то, чего и пробовать не посмели другие»[934].
Всем ли все понравилось в мемуарах Эренбурга? — нет, конечно, так и не бывает, замечания нашлись не у одного Твардовского. Одни ругали автора за то, что он о многом не умалчивает, другие — за то, что о слишком многом не говорит. Читатели даже одинакового жизненного опыта (но различных человеческих достоинств) высказывались о мемуарах Эренбурга несовпадающе — скажем, Шаламов и Солженицын.
С одной стороны, «Люди, годы, жизнь» — книга своего времени, и целью автора было повлиять на современников, просветить их, сделать лучше. С другой стороны, она — книга на все времена, поэтому сегодня ее читают и те, у кого с просвещением нет проблем. Конечно, без уступок цензуре дело бы не двинулось, ведь только в 1990-м удалось напечатать полный текст «Люди, годы, жизнь». Как всякая подцензурная книга, мемуары Эренбурга — плод компромиссов (замечу, что он был мастером многоплановой борьбы с цензурой и не раз добивался от нее своего).
В потоке откликов на свои мемуары Эренбурга интересовало не только то, как принимают его работу читатели старших поколений, но и мнение мало что знающей молодежи. Писем читательской молодежи нет в этом томе, но как раз значение и роль мемуаров Эренбурга в воспитании поколения шестидесятников сегодня широко осмыслено. Из писем же автору читателей старших поколений приведем несколько выдержек[935].
Елизавета Полонская (4 сентября 1960 года): «То, что ты написал, очень меня взволновало. Ты сумел так рассказать о тех днях и годах, что мне стало радостно у весело. Многое не знала я, о многом догадывалась. Но теперь, через много лет, я почувствовала гордость за нашу юность. Только теперь мне стало отчетливо ясно, как мы прорывались, и так дороги стали ошибки, и любовь, и колебания. Ты написал прекрасно, искренне, чисто».
Юлиан Оксман (9 марта 1961 года): «В больницу принесли мне вторую книжку „Нового мира“. Ваши страницы о Мейерхольде поразительны по художественной смелости решений показа его живого и исторического образа во всей его диалектике. Менее Вам удался Пастернак — по причинам, впрочем, может быть от Вас и не всегда зависевшим».
Мариэтта Шагинян (14 сентября 1961 года): «Книга Ваша великолепна (я успела прочесть только первую часть), это самое зрелое и самое человечное, что Вы написали после Хулио Хуренито».
Роман Кармен (20 октября 1961 года): «Читаю „Люди, годы, жизнь“. Читаю и перечитываю эту гениальную исповедь сердца. Так написать может только Эренбург! Нельзя без спазмы в горле читать главы о Тувиме, Бабеле…».
Софья Прегель (28 ноября 1961 года): «Лучше и правдивее Вас никто бы о Тувиме сказать не мог!»
8 марта 1963 года с нападками на мемуары Эренбурга сталинисты подзудили выступить в Кремле первое лицо страны. Стояла, однако, поздняя оттепель, и с Хрущевым согласились не все, не все даже помалкивали. Спорить вслух с властью еще было опасно, но не таить несогласия — уже решались. Вот что открыто написали Эренбургу в ответ на брань Хрущева три женщины, пережившие оскал сталинского времени:
Алиса Коонен: «Шлю Вам свои самые добрые, самые нежные чувства, и горячо желаю (как и все Ваши друзья, конечно), чтобы Вы поменьше обращали внимания на злые силы, которые неизбежно топчутся на пути каждого большого художника, и берегли бы свое здоровье и силы! Они Вам очень нужны для больших дел, не стоит их тратить на маленькие».
Ариадна Эфрон: «Трудно писать Вам, все знающему загодя и без слов, знающему и то, сколько людей сейчас с Вами и за Вас. Вот и не пытаюсь что-то „выразить“, а просто говорю Вам спасибо за все, сказанное Вами, сделанное Вами, написанное Вами, за воскрешение и воскрешенных Вами. Спасибо Вам за Людей, за Годы, за Жизнь. За доброту, бесстрашие, целеустремленность, мудрость и талант, с которыми Вы боролись за то, чтобы люди стали Людьми, а жизнь — Жизнью. И дай Бог за это сил и здоровья, а остальное приложится».
Лидия Либединская: «Если бы Вы знали, сколько людей тревожатся сейчас за Вас, за Ваше здоровье. Так тревожатся только за самых близких людей, просыпаясь по ночам и забывая днем о самых важных делах»[936].
Вместо заключения
Не вся жизнь Эренбурга встает со страниц этой книги. Его заботы о делах и людях, о выставках Пикассо и Сарьяна, о музеях Чехова и Дурова, о доме Цветаевой в Тарусе, об издании ее стихов, о книгах Мандельштама и погибших молодых поэтов, о серьезном Слуцком и непутевом Коржавине, попытки пробить в СССР переводы Камю и Хемингуэя, заботы о салате витлуф, который он выращивал у себя на огороде и тщетно пытался через Хрущева предложить колхозам и совхозам, его нескончаемые поездки на Запад и Восток, его ежедневные контакты с широкой публикой — все это есть в переписке Эренбурга, хотя и не все собралось под крышей тома его почты. Не говорю уже о любимых им женщинах — о тех, что помнили его всю жизнь и лишь не хотели ему досаждать, и о тех, без кого он не мог чувствовать себя счастливым.
Строчки его стихов, поставленные эпиграфом к этой статье, — точные: Эренбург и правда слышал все. Одинаково уважительно говорил он с бойцами и с маршалами, одинаково серьезно читал жалобы деревенских старух и ответы столичных чиновников, письма советских заключенных и зарубежных сенаторов, думал над вопросами студентов и академиков.
В книге, возможно, получилось немало комплиментарного (помимо воли составителя), но комплиментарность эта — естественная в письмах старому, уважаемому писателю, и она не «замыливала» ему взгляд, она лишь поддерживала Эренбурга в нередко тягостных обстоятельствах жизни и давала ему силы в них выстоять.
Жизнь Ильи Эренбурга никогда не сводилась только к литературе, поэтому-то, скажем, его любовь к Стендалю, считавшему, что описанию страстей должны предшествовать страсти (мы об этом уже говорили), была глубоко прочувствованной. И все же, завершая разговор о книге «Почта Ильи Эренбурга», хочется привести текст телеграммы, в которой речь идет как раз только о литературе. Телеграмма давно разыскана, опубликована, и с тех пор ее охотно цитируют: привлекает не столько даже имя автора, сколько выверенность каждого слова, точность формулы. 26 января 1961 года, когда Эренбургу стукнуло 70, Анна Андреевна Ахматова (она была чуть старше его) прислала юбиляру такое поздравление: «Строгого мыслителя зоркого бытописателя всегда поэта поздравляет сегодняшним днем его современница = Анна Ахматова»[937].