4. Остановка. Несколько примет… (1921–1923)
4. Остановка. Несколько примет… (1921–1923)
Вскоре по приезде в Москву, 25 октября 1920 года, Эренбург был арестован как агент Врангеля и помещен во внутреннюю тюрьму ВЧК, откуда его вызволил Н. И. Бухарин. Так восстановились связи поэта с друзьями юности (затем Л. Б. Каменев помог ему обзавестись одеждой, а тот же Николай Иванович через Менжинского — тоже парижского знакомца! — оформил зарубежную командировку).
В цикле стихов «Московские раздумья» (январь — февраль 1921 года), написанных в продолжение «Ночей в Крыму», мысли о «новом веке» окрашены в суровые тона московской жизни:
Москва, Москва, безбытье необжитых будней,
И жизни чернота у жалкого огня.
Воистину, велик и скуден
Зачин неведомого дня.
Новые пророчества — точные, ясные (беглый рисунок будущего не сатиричен, но все же не противоречит замятинской антиутопии):
Провижу грозный город-улей,
Стекло и сталь безликих сот,
И умудренный труд и карнавал средь гулких улиц,
Похожий на военный смотр.
На пустыри мои уже ложатся тени
Спиралей и винтов иных времен.
Так вот оно, ярмо великого равненья
И рая нового бетон!
Эренбург не отвергает грандиозного плана, думая о котором соотносит Ленина с Петром, хотя, симпатизируя «размытому уюту» прежних дней, сочувственно допускает, что
Какой-нибудь Евгений снова возмутится
И каменного истукана проклянет,
Усмешку глаз и лик монгольский,
И этот трезвенный восторг,
Поправшего змеи златые кольца
Копытами неисчислимых орд.
Он искренен, когда признается: «Революция, трудны твои уставы!» — и когда надеется, что его будущий читатель
Средь мишуры былой и слов убогих,
Средь летописи давних смут
Увидит человека, умирающего на пороге,
С лицом повернутым к нему.
В марте 1921-го, переполненный нереализуемыми в Москве литературными планами, среди которых сатирический роман «Хулио Хуренито» (этот замысел обсуждался с Бухариным, именно под него была получена «командировка») и книга о новом левом русском искусстве, напомнившем прорывы в будущее ротондовских художников, рукописи стихов и «Портреты русских поэтов», начатые еще в Киеве, а законченные в Москве, — со всем этим духовным и материальным багажом Эренбург погрузился в вагон Москва — Рига и отбыл с женой на Запад, намереваясь осесть в Париже. Уже в поезде он написал стихи, в которых есть внутренняя раскованность, какой, пожалуй, не хватает «Московским раздумьям»; она и в признаньях:
Повторить ли, что я не согласен,
Что мне страшно?.. —
и в зарисовках:
Я не забуду очередь,
Старуший вскрик и бред,
И на стене всклокоченный
Невысохший декрет, —
и в откровенной надежде на недалекое будущее, когда Москва забудет «обиды всех разлук» и ответит «гулом любящим на виноватый стук».
Начинается новая полоса жизни Эренбурга. Стихи писались лишь поначалу этой, скорее зарубежной, жизни (отчасти как бы между прочим, по инерции) и в ее конце, но уже совсем всерьез, и — лучшие у Эренбурга.
Быстро высланный из Парижа, Эренбург обосновался в Бельгии, где им залпом был написан давно задуманный и в деталях продуманный сатирический роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников», остающийся лучшей и самой знаменитой книгой Эренбурга. Книга сразу замышлялась как сатирическая и антивоенная; события русской революции и Гражданской войны вошли в роман, придав ему дополнительные измерения и остроту. «Хулио Хуренито» издали в 1922 году (в Берлине, а потом в Москве), перевели на все европейские языки; он принес автору писательскую славу. На ее фоне затерялась написанная следом небольшая книжка стихов «Зарубежные раздумья». Так произошла смена литературной ориентации: Эренбург стал прозаиком, стихи теперь он пишет только в перерывах между большой работой над прозой (когда роман завершен или произошел сбой в работе).
Между тем в стихах «Зарубежных раздумий» Эренбург многое сказал — о времени и, главным образом, о себе. Напряженная работа над сатирическим романом потребовала переключения, и в стихах Эренбург сдержанно торжественен. Думая о происшедшем в России, он понимает, что это — не конец света:
Будет день и станет наше горе
Датами на цоколе историй.
Образ голодной страны фантастов в этих стихах не плакатен:
Там, в кабинетах, схем гигантских,
Кругов и ромбов торжество,
А на гниющих полустанках
Тупое, вшивое «чаво?»
На Западе комфортно, сытно и — все как прежде, а все новое — в России:
Да, моя страна не знала меры,
Скарб столетий на костер снесла,
И обугленные нововеры
Не дают уюта и тепла.
Когда некий знакомый, снова увидев Эренбурга в «Ротонде», сказал ему: «Что-то вас давно не было видно»[101], — даже видавший виды Эренбург обомлел: за четыре года он прожил не одну жизнь; он испытывает, пожалуй, даже гордость:
Но язык России дик и скорбен.
Нет, не русский станет славить днесь
Победителя, что мчится в «Форде»
Привкус смерти трюфелем заесть.
Над персонажем романа по имени Илья Эренбург автор подтрунивал, даже издевался; в стихах он серьезен и даже пафосен:
Я не трубач — труба. Дуй, Время!
Дано им верить, мне звенеть,
хотя и здесь возникают самобичующие ноты:
В безгневный день припал и дунул —
И я безудержно завыл,
Простой закат назвал кануном,
И мукой скуку подменил.
Эти, может быть, запальчивые строки критика обошла вниманием, желая спрямить путь их автора к революции, между тем они — свидетельство двойственного, амбивалентного, как теперь принято выражаться, отношения к ней; в любом случае, победа революции — это победа над поэтом:
И кто поймет, что в сплаве медном
Трепещет вкрапленная плоть,
Что прославляю я победы
Меня сумевших обороть?
В декабре 1921-го в Берлине, куда он осенью перебрался, Эренбург начал писать новый роман «Жизнь и гибель Николая Курбова». Книга писалась трудно, долго, с перерывами, которые не признающий праздности Эренбург заполнял иной работой. В первый же перерыв, в январе 1922-го, залпом была написана новая книжка стихов «Опустошающая любовь», по-своему продолжавшая главную идею романа, на замысел которого, в свою очередь, повлияли популярные на Западе в начале века идеи о самодовлеющей роли «пола».
Стихи эти отличает торжественность лексики, классическая строфика и пренебрежение к ясности их содержания (лишь иногда стих становится прозрачным — «Ты Канадой запахла, Тверская…» или «Когда замолкнет суесловье»). «Опустошающая любовь» — не любовная лирика в принятом смысле; сформулировать «общую идею» ее не просто.
Языковая стихия Андрея Белого, прозой которого тогда была увлечена едва ли не вся русская литература, владела Эренбургом в пору работы над «Курбовым», и даже в завершенном поздней осенью 1922-го романе следы этого воздействия остались. Еще одно, все возрастающее, воздействие на Эренбурга оказывала лирика Пастернака. Эти две волны, усиленные прежде неведомым Эренбургу психологическим комфортом массового успеха, ощущаются в стихах, написанных в январе 1922-го, — стихах о любви, которая, как известно со времен Данте, правит миром:
Здесь в глухой Калуге, в Туле иль в Тамбове,
На пустой обезображенной земле
Вычерчено торжествующей Любовью
Новое земное бытие.
Это новое бытие пока Эренбургу чужое:
Глуха безрукая победа.
Того ль ты жаждала, мечта,
Из окровавленного снега
Лепя сурового Христа?
Оно отрицает прошлое, ибо пожар революции испепеляющ:
Взвился рыжий, ближе! ближе!
И в осенний бурелом
Из груди России выжег
Даже память о былом, —
и все-таки его надо понять и принять:
О, если б этот новый век
Рукою зачерпнуть,
Чтоб был продолжен в синеве
Тысячелетий путь.
Заключительное стихотворение «Опустошающей любви» программно, в нем библейский сюжет позволяет Эренбургу точно заявить о себе Держателю библейских весов:
Запомни только — сын Давидов —
Филистимлян я не прощу.
Скорей свои цимбалы выдам,
Но не разящую пращу —
и подтвердить, может быть, главную поэтическую мысль книги:
Но неизбывна жизни тяжесть:
Слепое сердце дрогнет вновь,
И перышком на чашу ляжет
Полузабытая любовь.
Следующий, затяжной, перерыв в работе над романом начался в мае, и Эренбург уехал на Балтийское море (остров Рюген); в июне там были написаны новеллы «Тринадцати трубок», а на рубеже июля — августа — 25 стихотворений, составивших книгу «Звериное тепло»; тематически она продолжила «Опустошающую любовь», существенно отличаясь от нее ясностью. Иногда в этих, по замечанию Андрея Белого, «безукоризненно, четко изваянных» стихах ощутимы интонации Пастернака:
Даже грохот катастроф забудь:
Эти задыханья и бураны,
А открытый стрелочником путь
Слишком поздно или слишком рано… —
иногда, почти неуловимо, — Мандельштама («Психея бедная, не щебечи!»), иногда — даже Маяковского («Ворочая огромной глыбой плеч»), но, разумеется, прежде и больше всего (словарь, чувства, мысли, образный строй) эта экспрессивная книга о любви — книга Ильи Эренбурга. На дистанции в 25 стихотворений он не мог ограничиться только любовью и вспоминает события октября 1917 года:
Остались средь дворцовых малахитов
Солдатские окурки и тоска,
Москву, где
Средь гуда «Ундервудов», гроз и поз,
Под верным коминтерновым киотом —
Рябая харя выставляла нос,
И слышалась утробная икота, —
но в целом, как сказано, книга не об этом:
Двух сердец такие замиранья,
Залпы перекрестные и страх,
Будто салютуют в океане
Погибающие крейсера.
Из образов «двух сердец» один — автопортрет, он узнаваем и когда изображается прямо:
Столь невеселая веселость глаз,
Сутулость вся — тяжелая нагрузка —
Приметы выгорят дотла,
И уж, конечно, трубка, —
и когда с усмешкой выражен сюжетом:
Заезжий двор. — Ты сердце не щади,
И не суди его — оно большое.
И кто проставит на моей груди
«Свободен от постоя»?
Второй образ — пленителен:
Есть в тебе льняная чистота…
Любовная лирика — не слишком частая гостья в поэзии Эренбурга, тем заметнее ее удачи:
О вымыслах иных я не прошу.
Из шумов всех один меня смущает —
Под левой грудью твой угрюмый шум,
Когда ты ничего не отвечаешь.
Сравнения впечатляющи («женщины, как розовые семги»), стих внятен и ярок:
И все же, зная кипь и накипь
И всю беспомощность мою, —
Шершавым языком собаки
Расписку верности даю.
«Звериное тепло» — вершина поэзии Эренбурга ее первого десятилетия.
В ноябре 1922 года в состоянии почти полного опустошения Эренбург завершает работу над «Курбовым». Осенью он много общается в Берлине с Пастернаком и Маяковским; стихами Пастернака он буквально бредит (очарование лирики и личности Пастернака оказалось долгодействующим). В январе 1923-го легко и весело Эренбург начал писать фантастический роман «Трест Д. Е. История гибели Европы» и в марте его закончил. Летом, отдыхая от многочисленных издательских забот сначала в горах Гарца, а затем на Северном море, после перерыва длиной в год он снова пишет стихи. В августе работа над двадцатью стихотворениями была завершена; Эренбург хотел их издать либо отдельно под названием «Не переводя дыхания», либо вместе со «Звериным теплом». Кратко рассказывая в мемуарах о том, где он писал эти стихи, Эренбург ошибся: «Шагая по длинным улицам Берлина, удивительно похожим одна на другую, я иногда сочинял стихи, которые потом не печатал»[102].
Из двадцати написанных тогда стихотворений известны только девять (при жизни автора были напечатаны два), и только по ним можно судить о книге. Стихи по духу близки к «Звериному теплу», но свободнее, не так зажаты корсетом формы (в большинстве их Эренбург отказался от классической строфики); бесспорно также очевидное влияние лирики Пастернака, которое открыто признавалось самим автором и тогда («пастерначество» — как сказано им в письме Полонской в 1923-м), и потом («Форма как будто была заемной — пастернаковской, но содержание моим»[103]).
Так умирать, чтоб бил озноб огни,
Чтоб дымом пахли щеки, чтоб «курьерский»:
«Ну ты, угомонись, уймись, никшни», —
Прошамкал мамкой ветровому сердцу,
Чтоб — без тебя, чтоб вместо рук сжимать
Ремень окна, чтоб не было «останься»,
Чтоб, умирая, о тебе гадать
По сыпи звезд, по лихорадке станций, —
Так умирать, понять, что там и чай,
Буфетчик, вечный розан на котлете,
Что это — смерть, что на твое «прощай!»
Уж мне никак не суждено ответить.
— в этих стихах уже слышен голос зрелой поэзии Эренбурга — до которой оставался пятнадцатилетний антракт.